Шапка Мережковского


Случилось вот что: в ночь с 28 на 29 декабря 1905 года Дмитрий Сергеевич Мережковский и Зинаида Николаевна Гиппиус зашли на огонёк в «Башню» — петербургскую квартиру Вячеслава Ивановича Иванова и его жены Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал. Башней квартира называлась благодаря круглой комнате-ротонде, помещавшейся на шестом этаже доходного дома. Именно там проходили знаменитые «ивановские среды» — ночные литературно-философские диспуты с писателями, поэтами и пивом, без которого немыслим Серебряный век.
Попасть в «Башню» означало быть вхожим в культурную элиту, а это обязывало к известному вольнодумству. Между тем времена стояли смутные, то ли пред-, то ли постреволюционные, и что будет завтра, не мог угадать решительно никто. Самодержавие только что проиграло Японскую войну, царь Николай II, скрепя сердце, позволил графу Сергею Юльевичу Витте возглавить правительство, пообещав не препятствовать рождению российского представительства, свободы печати и прочих европейских ценностей.
Это — с одной стороны; а с другой — радикальные революционеры убивали жандармов и губернаторов, министр же внутренних дел приказывал патронов не жалеть, наплевав и на правительство Сергея Юльевича, и на вот-вот обещавшую родиться первую российскую конституцию. Мережковских, как, впрочем, и других литераторов, власти справедливо не любили, потому как интеллигенция по определению была против «режима», через что считалась в Царском Селе и Охотном Ряду словом ругательным.
А раз так, то почему бы не постращать-унизить писак? Очень просто: шпики доложили, полиция подготовилась, и началась самая популярная российская операция XX века — «шмон», обыск. Описывая события по горячим следам, Мережковский написал в памфлете «Куда девалась моя шапка? (Новогоднее письмо к графу Витте)»:
Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться, что искать нечего, а понадобилась чуть не сотня вооружённых людей — не только лестница дома, но и часть улицы занята была полицией — и четыре часа глупой зверской пытки, глупого зверского срама. … Когда легионеры удалились, оставив после себя тот патриотический запах, о котором сказано: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет», — то оказалось, что всё пиво выпито и три шапки, в том числе и моя, бесследно пропали. Куда же девалась моя шапка, ваше превосходительство?
Памфлет был напечатан в «Народном хозяйстве» 1 января 1906 года, а двумя днями спустя в полемику вступил Алексей Сергеевич Суворин — издатель «Нового времени», публицист, драматург, антисемит и друг Антона Павловича Чехова. С Мережковскими его связывали давние отношения, колебавшиеся в диапазоне между почти что дружелюбными и чуть ли не враждебными. Алексей Сергеевич иногда издавал писателя-богоискателя, но крупным дарованием не считал, а жены его не любил. Не нравились ему и политические взгляды Дмитрия Сергеевича; наверняка задели строки вроде этой:
Все эти добрые русские солдатики со штыками — такие автоматы. В продолжение четырёх часов, пока мы издевались над ними, как над чёртовыми куклами, они стояли неподвижные, бессмысленные, бесчувственные, до убийства жестокие, до смерти кроткие.
Закавыка была в том, что Суворин не терпел и графа Витте, хорошо известного ему лично, а, будучи славянофилом, мечтал о подлинно русской, народной монархии, ограниченной земским собором. Выходило так, что «защищать» Сергея Юльевича ему было не с руки, полицейский произвол — тоже, но и смолчать насмешки над «добрыми русскими солдатиками» Суворин не мог, и именно поэтому его «Маленькое письмо», посвящённое пропавшей шапке, носило несколько двойственный характер.
Не оспаривая событий по существу, Алексей Сергеевич язвительно высмеял Мережковского за мелочность. Какая уж тут шапка, когда Государство Российское только что весь флот? Вот чем надо возмущаться печатно. В этот момент почтенный издатель как будто забыл о мелочной цензуре, от которой в прежние годы частенько доставалось и «Новому времени» — чуть ли не правительственному официозу. Что уж теперь требовать от Мережковского?.. Но давайте, наконец, ознакомимся с документами эпохи — и вынесем своё мнение.
(с)
Д.С. Мережковский, «Куда девалась моя шапка? (Новогоднее письмо к графу Витте)»,
напечатано в газете «Народное хозяйство», 1 января 1906 года.
С новым годом, ваше сиятельство!
Я знаю, что вам некогда, но все-таки простите эту маленькую новогоднюю сказочку, которая может вам пригодиться, как документ исторический. Вчера ночью, или, вернее, сегодня утром, в 5 ч., я вернулся домой без шапки. Вы думаете, хулиганы украли? Не хулиганы, а русская конституция... простите неудачную шутку — у меня голова болит не от простуды — я вернулся в дамской шапке,— а от ночи, проведенной в состоянии, действительно похожем на п.п. — «прогрессивный паралич».
Не верите? Так слушайте, вот как было дело.
Мы только-что собрались к поэту Вячеславу Иванову. Сидя за чайным столом, беседовали мирно о двух вагонах динамита, открытых, будто бы, вашим сиятельством на николаевской железной дороге и об открытой милым нашим хозяином связи древне-эллинского «страдающего бога» Диониса, пьяного Вакха с тем трезвым Богом, которого, кажется, изволит исповедывать и ваше сиятельство в известной формуле: «всякая власть от Бога». По правую руку от меня сидел двоюродный брат государственного контролера, а по левую чиновник особых поручений при министре двора. За мною П.Е. Щеголев разсказывал какой-то невиннейший анекдот из последних дней жизни императора Павла. Против меня декадентская поэтесса З.Н. Гиппиус, похожая, по уверению своих многочисленных врагов, на «белую диаволицу», разговаривала с похожим на древнего колдуна, автором тоже довольно миленьких «сказочек», Федором Сологубом — не то о чудесах Антихриста, не то о «мистической анархии» — во всяком случае, о предметах не менее страшных, чем рождественский динамит вашего сиятельства. О Фейербахе и Штирнере или об Аримане и Ормузде — толковал философ из «Вопросов Жизни» Н.А. Бердяев с уточненным эстетом социал-демократии Л. Габриловичем из «Новой Жизни». И З.А. Венгерова с безмятежною ясностью поощряла юных поэтов в духе Верхарна. И все это при уютном свете не пошлого электричества, а благородных свечей в старинных канделябрах в стиле Сомова, на шестом этаже огромного дома, над снежными ночными лунно голубыми сенями Таврического сада... Это ли не не «петербургская идиллия». Это ли не затишье реакции, которому должно радоваться сердце того «Первого Министра», подобного Первому Двигателю в природе, Primo Motore, о коем вы изволили высказаться недавно с таким глубочайшим, можно сказать, метафизическим остроумием: «Министр есть Министр»?
Был час двенадцатый. Мы уже собирались перейти к общей беседе об отношении политики будущего к пангеометрии Лобачевского, как вдруг все оглянулись и окаменели, точно в последней сцене «Ревизора»: входная дверь открылась без звонка, без звука — словно тоже магией, только не черною, а белою,— в дверь просунулся один штык, второй штык, третий штык, и мгновенно вся квартира наполнилась «стальною щетиною»,— городовыми, понятыми, дворниками, сыщиками и еще какими-то невыразимо-темными личностями хулиганского облика.
— Господа, не двигайтесь, извольте оставаться по местам.
Вошли, окружили нас — штыки на перевес; начали обыск. Он длился с 11½ до 4 час. утра. Перевернули вверх дном всю квартиру. Перебирали старую домашнюю рухлядь, дедовские сундуки, кухонную посуду и рукописи хозяина с греческими цитатами о «страдающем боге» Дионисе. Каждого из нас по очереди проводили в запертую комнату, где заседало судилище и не раздевая, но с таким видом, что могут и раздеть тотчас если понадобится,— обыскивали. Для дам была любезно приготовлена супруга швейцара, особа чувствительная, которая чуть не плакала от срама и горя.
В первый раз в жизни я испытал телесное ощущение обыска.
Смею уверить, ваше сиятельство, прелюбопытно! Ежели вы умрете, не испытав этого ощущения, то никогда не поймете многого в русской «реальной политике». Припомнился мне Митя Карамазов на судебном допросе и то омерзение, которое он чувствовал к этим людям, «впивающимся как клопы». В самом деле, точно огромные клопы, ползают грязные руки по всему телу,— по спине, по груди, по животу, по ногам и, словно с каким-то подлым сладострастием, щупают, шмыгают, шарят, залезают во все карманы и прорехи, и щели, и складки платья. Смешно и гнусно. Тут на физиологию переводится метафизика «Прав человеческих», помните «Les droits de l'homme», ваше сиятельство?
Слишком вежливый хозяин в чем-то перед нами извинился. А мы хохотали. Но в продолжение четырех часов у нас было такое чувство, как будто нас не то, что бьют, а тихонько, тихонько треплют по щекам, издеваясь. Они издевались над нами, а мы над ними. Но знаете ли, что один волосок отделяет этот наш хохот от чего-то опасного, может быть, более опасного, чем динамит или пироксилин, — о, конечно, не сейчас — мы пока жалкие интеллигенты, из которых хоть веревки вей, — но потом и, кажется, скоро, скоро. Страшно легко среди такого хохота увидеть в лице человеческом лицо зверя, морду зверя: человек человеку зверь — вот что страшно.
Но зачем обижать зверей: человек человеку — не зверь, а диавол. Самое фантастическое воплощение диавола — человекообразная машина, автомат. Все эти добрые русские солдатики со штыками — такие автоматы. В продолжение четырех часов, пока мы издевались над ними, как над чертовыми куклами, они стояли неподвижные, бессмысленные, бесчувственные, до убийства жестокие, до смерти кроткие. Вот он торчит в двух шагах от меня — со своим простым, плоским, белобрысым лицом. Так и хочется спросить: из какой, братец, губернии? И я гляжу на него пристально, пристально, и мне кажется, что под этим римским железом и петербургским гранитом что-то бьется, трепещет, задавленное, задушенное, как живая струйка воды под каменною толщею. Как будто он чувствует на себе мой взор, слышит мой зверский, мой диавольский хохот — и ему скучно, тошно, томно, кажется, еще минута и не вынесет. Нет, все вынесет: механика почти совершенная. Но все-таки почти — значит, не совсем. В автомате — человек. И человек может проснуться, человек хочет проснуться. По команде: «Пли!» — он с наслаждением опустил бы свой штык и направил бы в меня. А потом вернулся бы домой пить чай с блюдечка, поддерживая тремя пальцами, дуя и бережно закусывая вчерашним обгрызанным кусочком сахара. И вспотевшее лицо сделалось бы милым, глупым и ребяческим. И даже не вспомнилось бы ему мое помертвелое лицо в ту минуту, когда он убивал меня, как зверя — лицо брата, лицо Бога, ибо все-таки человек человеку Бог. А я еще слабее, глупее, чем он, потому что я знаю, что в человеке Бог, но не сумел бы это сказать ему так, чтобы он понял и не убивал меня, как собаку.
Еще раз простите, ваше сиятельство, что я занимаю вас такими пустяками, потому что домашний обыск по нынешним временам — сущие пустяки. Рассказывают, будто бы от шрапнели деревья на московских бульварах обрызганы были мозгом человеческим, а в полицейских участках резали осколками стекла носы и уши. Пусть это бред — страшно и то, что так могут бредить. Да и где граница между русскою действительностью и русским бредом? Вчерашний бред — сегодняшняя действительность, завтрашняя обыденность. «Подлец человек может ко всему привыкнуть».
Когда мы видим, как железные штыки врезаются в живое человеческое тело, это нас еще ужасает, но уже не удивляет, к этому мы почти «привыкли». Нечто новое и удивительное мы видели вчера. Всего удивительнее была беспредельность насилья не над живым телом, а над живым духом. Как ни как, а в этом собрании все-таки тлела искорка живого духа «свободной», «освобожденной» вами России. И мы все впервые с такою ужасающею остротою почувствовали прикосновение штыка не к телу, а к духу.
Чем же кончился обыск? Нашли три разрозненные номера не то «Освобождения», не то «Революционной России» и один револьвер с разрешением от градоначальника. Ни динамита, ни пироксилина не нашли в мирном жилище мирного певца Дионисова. Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться, что искать нечего, а понадобилась чуть не сотня вооруженных людей — не только лестница дома, но и часть улицы занята была полицией — и четыре часа глупой зверской пытки, глупого зверского срама. Именно глупость, бездарность власти тут всего поразительнее.
— Ваше благородие, трубочка.
— Давай, давай сюда!
Рассматривают, отвинчивают осторожно, осторожно,— не разрывной ли патрон? Нюхают, помадой пахнет,— так и есть, помада от Раллэ. Тьфу, наваждение! При такой глупости собственных мозгов остается только разбрызгивать шрапнелью по деревьям чужие мозги. Когда легионеры удалились, оставив после себя тот патриотический запах, о котором сказано: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет»,— то оказалось, что все пиво выпито и три шапки, в том числе и моя, бесследно пропали.
Куда же девалась моя шапка, ваше превосходительство?
А.С. Суворин, «Новое время»,
двумя днями позднее в «Маленьких письмах»
У г. Мережковского, известного писателя, пропала шапка.
Она пропала у него во время обыска в квартире писателя В. Иванова. В квартире этой находились, кроме г. Мережковского и его жены (З.Н. Гиппиус), писатели: гг. Щеголев, Габрилович, Сологуб, Бердяев и г-жа Венгерова. Обыск продолжался 5 часов. Найдены три нумера какой-то революционной газеты и один револьвер с разрешением от градоначальника.
Кто знает лично этих писателей и писательниц, или понаслышке, тот никогда бы не сказал, что они способны заниматься бомбами и динамитом. Они могут быть убеждений оригинальных, даже крайних, но от «вооруженного восстания» очень далеки. Самая страшная персона из них З.Н. Гиппиус, которая, по свидетельству мужа ее, г. Мережковского, называется ее врагами «белой диаволицей». Черти и дьяволы – это специальная область исследований г. Мережковского. И если он отвергает это обвинение, то ему можно поверить. В самом деле, сколько мне известно, «белая диаволица» так же страшна, как «белая голубица».
Вся эта компания вела тот литературно-политический разговор, который обычен литературным компаниям. И анекдот о Павле I, и два вагона динамита, где-то захваченного полицией, и антихрист, и поэты-декаденты, и греческий Вакх и, сверх всего этого, даже не искрометное вино, спутник Вакха, а калинкинское пиво. И вдруг штыки, много штыков и полиция. «Каждого из нас, говорит г. Мережковский, по очереди проводили в запертую комнату, где заседало судилище, и не раздевая, но с таким видом, что могут и раздеть тотчас, если понадобится, обыскивали. Для дам была любезно приготовлена супруга швейцара, особа чувствительная, которая чуть не плакала от срама и горя.
«В первый раз в жизни я испытал телесное ощущение обыска», говорит г. Мережковский. «Смею уверить, ваше сиятельство, прелюбопытно. Если вы умрете, не испытав этого ощущения, то никогда не поймете многого в русской «реальной политике». Замечание очень верное даже для самого Мережковского: описывая ужасы Петровского времени, застенки и пытки, он не испытал сам даже обыска, когда «шарят, залезают во все карманы, и прорехи, и щели, и складки платья», а потому не мог описать с художественной правдой застенки и пытки. Опиши он их теперь, у него нашлись бы более яркие и более правдивые краски. Этот «опыт» для него, как писателя, наверное стоит гораздо больше исчезнувшей шапки.
Но куда же эта шапка девалась? — спрашивает он в открытом письме к гр. С.Ю. Витте, напечатанном в «Народном Хозяйстве».
В самом деле, куда она девалась? Пропало еще две шапки и было кем-то выпито пиво, но г. Мережковский беспокоится только о своей шапке. Она центральный пункт всей этой русской истории. Куда девалась шапка?
Куда девались 2 миллиарда, которых стоила война с Японией?
Куда девались Порт-Артур, Дальний и пол-Сахалина?
Куда девались 50 миллионов руб., которые должны были получить рабочие за свою работу на фабриках в 1905 г., если б не бастовали?
Куда девался миллиард рублей, которые потеряла русская промышленность вследствие забастовок?
Куда девались те миллионы и десятки миллионов рублей, которые потеряла казна вследствие забастовок и неурядиц?
Куда девались тысячи подожженных усадеб и замков, с их сокровищами культуры?
Куда девалась у правительства голова?
Все это несравненно важнее шапки г. Мережковского, но все-таки, куда девалась и эта шапка? Вопрос совсем не праздный. Г. Мережковский, конечно, согласился бы заплатить и дороже за «ощущение» обыска. Но шапка его. Он имеет на нее неоспоримое право и она должна быть отыскана, как крупный бриллиант, как ожерелье королевы, ибо тут дело в том, что она пропала во время обыска.
Описывая этот случай, г. Мережковский, по обычаю, углубляется слишком глубоко и, может быть, трактует этот сюжет слишком трагически и слишком расширительно. Но уж таково свойство его таланта, который постоянно то хочет достигнуть до Бога, то спуститься в преисподнюю, к сатане. Я беру этот вопрос в его простой, житейской форме, всякому доступной и близкой. Обыск сам по себе есть только полицейский акт, существующий во всех государствах в тех или других неприятных формах. Несомненно он очень неприятен и очень оскорбителен для лиц невинных и несправедливо заподозренных. Но если политические обстоятельства требуют обыска даже у «белой голубицы» и у трезвенного поклонника Вакха, то, сделайте ваше одолжение, обыскивайте. Но шапка должна быть налицо, если в ней не «зашит донос на Гетмана злодея царю Петру от Кочубея». Поэтому, г. Мережковский, возвратившийся домой в дамской шляпке, имеет право спросить: «Куда девалась моя шапка, ваше сиятельство»?
Если б у правительства спрашивали так же смело, куда девалась хоть часть того, что пропало и пропадало, пропадало миллионами и миллиардами, то было бы очень хорошо, очень независимо и очень практично. Вся опасность для г. Мережковского в этом публичном запросе заключалась в том, что шапка его может сделаться знаменитее, чем там голова, которую она покрывала, и во всяком случае прибавить нечто к его знаменитости. Но он рискнул и этим и превосходно сделал.
Это первый случай в истории нашей культуры, где шапка играет такую большую роль, и отныне она вещь музейная. Тем необходимее ее отыскать. Говорят, был такой коллекционер, который отыскивал топор Петра Великого, тот самый топор, которым победитель Карла XII прорубил окно в Европу. Топор этот «умственный», а шапка г. Мережковского вещь реальная и отыскать ее можно. Может быть и она что-нибудь скажет об Европе, если описать ее похождения с искусством художника.
|
</> |