Я не люблю Пушкина. Пушкин - это пошло
maxim_akimov — 06.06.2010Я не люблю Пушкина, я не люблю его так как можно
не любить зодчего, которому некий царь даровал широкие возможности,
выделил лучший гранит и кирпич, обделяя других, дал дорогие
изразцы, витражные стекла, и чёрти чего ещё, поручив ему выстроить
невиданную лечебницу и храм при ней, но зодчий построил расписной
кабак и бордельчик, через переход, а напротив - памятник себе
любимому.
И бордельчик получился хороший, весёлый, кто б спорил… и в жизни
всё пригодится… жизнь она такая… но когда ты - верховный жрец,
когда ты - первосвященник, которму поручены чужие души, то дело
твоё должно быть иным, и когда нужно излечение от ран, то лечебница
жизненно необходима, а кабак подождет (кабак не в жизни, кабак в
идее). И если Толстой занимался лечением души, рвался, терзал
самого себя, но делал что-то, то вершина Пушкина - пошлейший
«Евгений Онегин» - пошлость редкостная, и тем досаднее, что сделана
она из столь изысканного материала, дарованного Пушкину
Всевышним.
Нелюбовь к Пушкину заронила в мою душу бабушка. Дама она была
строгая, старорежимная, воспитала троих детей и меня заодно,
Пушкина она любила как изящного стилиста, но всякий раз морщилась,
как видала фальшь и пошлость в его строчках. Но иногда в ней
прорывалось что-то вроде брезгливости, она презирала Пушкина, за
то, что перед свадьбой с Гончаровой, поэт наш написал в дневнике
своей кузины: «Натали была сто тринадцатой моей любовью».
Бабушка прощала Пушкину его амурные похождения: «По молодости
многие себе позволяют… можно немного и погулять, - говорила она, -
и даже похвастаться в мужской компании - не такой уж и грех, но
вносить жену в тот список, где перебывало много самых разных
персонажей… да ещё сто тринадцатым номером… да ещё с целью донести
эти сведения до общественности… да ещё похваляясь этим перед дамой
- это уже что-то не то - комплексами отдаёт, а то и ничтожеством.
Тогда бы уж для жены какой-нибудь отдельный список завёл, где она
была бы первым номером!»
Нельзя сказать, что бабушкины слова так уж уронили Пушкина в моих
глазах, возможно даже наоборот, амурная изобильность придала
Алексан Сергеичу некий флёр необузданной страстности. И ведь я был
в ту пору подростком, который всякое слово взрослых воспринимает в
штыки. Не сказать, что и после я ставил во главу угла личную жизнь
Пушкина, которая и вправду не блистала порядочностью. Но личное -
есть личное. На мой взгляд, это должно быть закрытой комнатой для
прочих.
Хотя, со временем я понял, что Пушкин и сам очень любил
спекулировать на деталях этой своей биографии, использовать всё это
для «раскрутки», как сказали бы сейчас. А ещё позднее я понял, о
чем говорила бабушка, ведь прочтя «Евгения Онегина» мне захотелось
помыть руки с мылом и зашвырнуть эту пошлость, как можно
дальше.
В «Евгении Онегине» плохо всё! Как могут быть плохи откровения
бездельника-крепостника, который позволяет себе написать о
крепостных: «…и раб судьбу благословил…» - за одну эту строчку я
презираю Пушкина. Но не одно только крепостничество - беда романа,
там всё вывернуто наизнанку, всё подложно, подло. Главный герой -
растленный подонок, который убивает собственного друга, причем
винит, впоследствии не себя, а некий случай, главный герой -
откровенно паразитарное существо, нисколько не выполняющее
аристократической функции дворянства, нисколько не стремящийся к
высшей деятельности и нисколько не оправдывающий звание
русского.
Этот роман я могу критиковать бесконечно, ведь речь-то идёт о том,
что Пушкину вручили лучшие из возможных чернил, лучший пергамент и
лучшее, зенитное время, а он… построил пошленький вертеп. Всё -
мишура, порой - глупость, всё - пустенько.
Я не люблю и презираю Пушкина за многое, и как кажется, имею на это
право, ведь Пушкину было слишком много дано, потому мы - потомки,
можем строго спросить с Пушкина. И хотя я понимаю, что ругать его -
почти неприлично, что это будто нарушение некоего табу, но я нахожу
в себе смелость говорить то, что думаю.
И насколько я обожаю Есенина, насколько я боготворю Лермонтова,
насколько я преклоняюсь перед Толстым, настолько я не люблю
Пушкина.
Он был пошловат и в жизни, он бывал банален, он очень гнался за
модой, а это в моих глазах - весьма существенный недостаток. И он
следовал моде во всем - в одежде, в манерах, в образе жизни, но
главное - он следовал моде дуэлянства.
Всё та же бабушка, старорежимная, эстетствующая, говорила мне что
дуэль - ещё одна пошлость, причем пошлость банальная и подленькая.
Никакое это не занятие для мужчины, у коего могут оказаться столь
необыкновенные возможности, как у представителя высшей
петербургской аристократии, что он мог бы столько сделать, горы
свернуть силой своих мыслей… но слонялся по балам и дуэлям. Дуэль -
подлость по отношению к тем, кто содержит дворянина, то есть к
крестьянам, к крепостным, к народу. И пока они гнут спину, господа
развлекаются… Дуэль - пошлость и подлость по отношению к
родственникам убитой жертвы. Вблизи дуэль нисколько не красива, она
есть банальная драка, ничего больше.
Дуэль - выставление напоказ всего худшего в тебе, не гордости а
гордыни, не личности, а самости.
Пушкин бывает разным, есть стихи, которые и я вношу в сокровищницу
мировой литературы (и, собственно говоря, одно из трёх лучших
произведений, созданных на русском языке (на мой взгляд) - «Песнь о
Вещем Олеге»). Сказки Пушкина - изящны, изысканно-стилистичны,
этничны и тонки, в них проявляется красивая русскость.
Даже некоторые фрагменты того же «Онегина» - красивы, ярки, как
спелый виноград, порой - завораживающи. И быть может, Пушкин и
вправду сделал много для становления литературного русского. Но
слишком уж было много дано Пушкину, слишком уж велик дар и слишком
мала доля самопожертвования во имя этого дара.
Если Толстой и Достоевский брали этот горящий материал в руки и
пытались делать что-то, даря своё дивное лекарское снадобье всем
нам, жертвуя кровью и покоем, убивая в себе что-то, и заставляя
возродиться вновь, если тот же Есенин отдавал во имя каждой строчки
целую жизнь и всю кровь, не боясь ожечься о тот горящий состав
священной лавы, которую ему вручал Всевышний, то Пушкин лишь ловко
жонглировал этой лавой, не спеша ожечь руки, хотя дана ему была
наиярчайшая, наиредчайшая красивость огня.
Пушкин - что-то большое, огромное, начавшееся, но не состоявшееся
так, как может состояться русский гений, во всей той необыкновенной
чистоте и огромности, будто кто-то влил в душу Пушкина дурного яду.
Пушкин - это много, Пушкин - это ярко, Пушкин - это звонко и
необыкновенно, Пушкин - это спорно, Пушкин - это порой
незабываемо.
Но для меня Пушкин - самое больше разочарование в жизни, он не
сделал в профессии того, чего мог бы сделать, он не открыл того
окошка, за которым настоящий свет, которое мог бы открыть, ведь ему
столько было дано!
Потому, я подхожу к тяжелой раме Толстого, открываю хрустальные
створки и гляжу на свет, что исходит из источника открытого великим
Львом, чтоб осветить новый поиск истинности. А возвращаясь к
Пушкину, я с досадой гляжу на витиеватую и сладенькую говорильню,
на расписную стену, на фальшивое окно, за которым ничего нет, на
пустые потуги Онегина, на бессмысленную гордость и пошлость, и я не
нахожу в себе сил любить Пушкина, я не могу.
Мне приходится платить за это, в меня частенько летят камни, ведь
как это так - «Ты не любишь Пушкина!» Но я не люблю Пушкина и не
могу скрывать этого.
|
</> |