Затворник Пелевин

Алексей Шепелев
Пелевин частично признавал публичность-популярность эпохи СМИ, примерно до начала ХХI века, а новую цифровую реальность соцсетей и прочего – отринул. (В то время он коротко стригся, почти «под бандоса брился» – что само по себе уже было неким эпатажем, не токмо восторженные дамы, а даже критики не остались равнодушны!)
В одной из своих последних статей старожил-зоил, кстати, одногодок Пелевина и Дугина – Александр Кузьменков заявляет, что наше всё «сдулся», и что «и завсегда-то у него и была одна тема», что всё, дескать, есть ничто или ничего, дзен-буддизм энтот дрянной, да ещё над этой литературно-картонной бездной потрясание колокольцами шутовской шапчонки – отнюдь не «вровень с колокольнями», а так, мишура каламбуров там всяких, столь всем милые неуклюжие намёки на личность бро кукуратора…
Пелевин разрабатывает свою заветную тематику основательно и последовательно – как руду добывает, выгружает… вырабатывает – как электричество. И здесь именно примечательна и значима связь между писателем и человеком, их единство. Внутренняя свобода. Которая была у Венечки Ерофеева, у Льва Толстого – с большими ограничениями, как стремление. Но есть ведь и некая реализация. Конечно, Кастанеда. Конечно, Сэлинджер. Тот же Платон Беседин указывает на ещё один типологический «прототип» Пелевина – американского автора-отшельника Томаса Пинчона (причём ещё здравствующего, 1937 г.р.). Кто ещё в этом ряду? Фигура, о которой не говорят в «серьёзной» литературе, – популярный российский автор неоэзотеризма Вадим Зеланд, о коем тоже неизвестно, где он живёт и есть ли он вообще – и родственен он Пелевину не только тёмными очками, но, как мне кажется, и идейно. В любом случае, ряд этот невелик.
Амброз Бирс – может быть, и невольно – перещеголял всех. Он вообще исчез. Как дон Хуан, дон Хенаро и прочие воины из их магической партии. Как в получившемся негероическим финале биографической книги Эммануэля Каррера её герой Лимонов, не исчезнувший реально, говорит о своих мечтаниях: вот бы стать беззубым нищим при стенах мечети где-нибудь в Самарканде, раствориться и сгинуть. «Что касается меня, – написал Бирс в последнем письме, – то я отправляюсь отсюда завтра в неизвестном направлении». Чем не эпиграф к жизнеописанию Пелевина?
Были отшельники в литературе, в том числе и русской, вроде бы и вынужденные, но в тоже время как будто и добровольные, которые просто не могли в этом мире жить иначе, – прошу прощения за трюизмы и за сопоставление – такие личности, как Даниил Андреев или Велимир Хлебников. Были люди, которые в 70-80-е всерьёз относились к книгам Кастанеды. Говорят, что таков, например, был Андрей Тарковский.
Но Пелевину образ Кастанеды, как и его образы, гораздо ближе не только идейно, для него именно это стало поведенческой стратегией. По большому счёту, мне кажется, вся эта тема мухоморов, столь близкая в разговорчиках обывателю, как и столь близкая беседам нынешних «продвинутых» тема ашрамов – ерундистика. Потому как в нашем многострадальном отечестве мы имеем величайшую – в том числе и культурную, и даже как бы метафизическую – алкотрадицию, идущую, если взять только блестящую на солнце и в тени верхушку айсберга, из того же Южинского - ерофеевско-мамлеевскую. Пелевин шарахается то на Восток, то на Запад, но якорь «Шатунов» и «Петушков» его держит крепко.
А вот где писатель-отшельник живёт, как и почему фактически отвергнувшись общества, никакая не ерунда. Не во Владимирском Централе и не в Персии, но живёт и существует интеллектуально и виртуально в каком-то интеллектуально-виртуальном пространстве, много лет немыслимом без старых и новых его книжек. В самых пронзительных абзацах последней декады Пелевин пугающе близко подходит, как бы подбегает к христианству, едва ли не к проповеди, но тут же, спохватившись, отбегает – всё же времена не те, даже Нью-эйдж и постмодерн уже в прошлом, остаётся неуязвимой лишь буддистская пустота.
|
</> |