В день памяти Виктора Некрасова
![топ 100 блогов](/media/images/default.jpg)
![В день памяти Виктора Некрасова images (7).jpg В день памяти Виктора Некрасова images (7).jpg](/images/main/v-den-pamyati-viktora-nekrasova-048a2c.jpg?from=https://ic.pics.livejournal.com/asidenko/24549668/18378/18378_original.jpg)
Статья в журнале «Континент», 1980, № 25.
Долгая и счастливая жизнь?
Так озаглавлено (без вопросительного знака, правда) предисловие к недавно вышедшей книге Геннадия Шпаликова «Избранное». Только что получил её из Москвы — ценнейший из ценных подарков...
Долгая ли? Тридцать семь лет... Для Пушкина считается, что нет. Счастливая ли? Об этом-то и хочется сказать несколько слов.
Авторы столь озадачивающе-рискованно озаглавленного очень тёплого и грустного предисловия — Евг. Габрилович и П. Финн — пишут о юности его: «Жизнь в ту пору была необычайно к нему нежна и приветлива. И он отвечал ей тем же. Всё было прекрасно вокруг — и друзья, и девушки. И казалось, что он не просто ходит по институту, а словно всё время взбегает вверх по лестнице».
Да, взбегал, легко и весело. Потом стал запыхиваться. Потом рухнул. Головой вниз.
Когда мы с ним сдружились, он скакал еще через две ступеньки. Расстались же — за полгода до его гибели, — когда он с трудом уже переводил дыхание на площадке этажа.
Да, он пил. Осмелится кто-нибудь бросить в него камень за это? Все пьют. И не от этого он умер. Хотя и от этого...
Лестница оказалась не та.
Он рождён был (опять же из предисловия) «для легких и весёлых переездов с квартиры на квартиру с томиком Пастернака под мышкой, беспечного студенческого безденежья, когда деньги всё же добывались каким-то неведомым алхимическим путём, таинственных путешествий в другие города вослед за любимой, ночных шатаний и дурачеств с друзьями. И Патриаршие пруды, милые Патрики, и Арбат, и гитара, и вобла на газете в облезлой комнатёнке товарища, и неожиданный приезд из провинции друга-офицера...»
Вот по такой лестнице — с выбитыми ступеньками, с пугливо целующимися на площадках парочками, с пустыми поллитровками, подбираемыми по утрам уборщицами, по такой взлетал, как вихрь, он на последний этаж, а к той, с красными ковровыми дорожками, придерживаемыми блестящими, медными палками, по которой надо подниматься степенно, придерживаясь за полированные перила, он боялся даже подойти. А ведь большинство хочет именно по этой, второй, а то и в зеркальном, бесшумном лифте подыматься по лестнице славы (или на какой-то этаж ЦК). Да и слава ли это? Что понимать под этим словом?
У Генки — позволю себе так его называть, Геннадий Федорович как-то не прилипло к нему — была слава. Для одних слава забулдыги и пропойцы. Для других — настоящего поэта.
«Он был человеком труда, он непрестанно писал», — читаем мы в предисловии. Нет, он не был человеком труда, но писал, действительно, непрестанно. Когда, где? Не ясно. По утрам (в последний год, когда он недолго жил в Киеве) я находил в своём почтовом ящике или засунутыми под дверь скомканные клочки бумажек, салфеток, каких-то гостиничных меню, покрытые крупным его, неразборчивым почерком.
Мы во Внукове лежали,
Отменялся самолёт.
Ничего уже не жаль мне
Жалко вот,
Жаль мне только,
Жалко только
И тогда, да и теперь —
Ничего не знаю толком
О тебе и о себе.
Да, он многого не знал. И тогда, на внуковской травке, и в последние дни своей жизни. Тогда — как печально всё это кончится; теперь же (весной 1974-го) — куда ж делась эта лестница, такая крутая, безлифтная? Так её ему не хватало.
«Ничего не знаю толком о тебе и о себе»... Как много было этих самых «ты», с которыми казалось так легко и бездумно жить. А теперь остался вроде как один, и думы грызут... Надо писать сценарий, и договор подписан, и аванс получен, и уже ничего не осталось от него, и надо писать, и пишется не про то, что надо, — съехались на какой-то юбилей суворовцы, и все перепились, и они, и начальство, и пошли ненужные разговоры. А какие же нужны? Какие?.. Ведь невесело всем. Даже бывшим еще вчера такими молодыми, такими весёлыми суворовцами... И он таким был когда-то...
В написанном им сценарии одного из лучших советских фильмов «Мне двадцать лет» (Анджей Вайда, просмотрев не испорченный еще поправками, трехчасовой его вариант, сказал: «Готов тут же, сейчас же, смотреть второй раз!») трое молодых ребят пытаются собственным умом разобраться, как надо жить. О, нет! — сказало начальство. — А партия где? Честь, совесть и т. д.? И не дали ребятам разобраться. То есть дали, но и не дали. И фильм испортили.
Шпаликов вместе со своими ребятами тоже пытался разобраться в этом нелёгком вопросе. Многим ли это удалось? Ему не удалось. Он повесился. Осенью 1974 года. Пять лет тому назад. В Переделкино, запершись в своей комнате...
Людей теряют только раз,
И след, теряя, не находят,
А человек гостит у вас,
Прощается и в ночь уходит.
А если он уходит днём,
Он всё равно от вас уходит.
Давай сейчас его вернём,
Пока он площадь переходит.
Немедленно его вернём,
Поговорим и стол накроем,
Весь дом вверх дном перевернём
И праздник для него устроим.
Мы потеряли Генку Шпаликова. Не сумели вернуть, пока он переходил ещё площадь. Не перевернули вверх дном дом. Не устроили для него праздник. И в этом наша вина. Его друзей.
Но книжкой, которую я сейчас держу в руках, друзья, всё же в какой-то степени, постарались искупить нашу общую вину. Книга не полная, усечённая, подрезанная, профильтрованная — что поделаешь, система! — но она всё же «Генка», и строки его — (опять же из предисловия) — необработанные — пронзительны, и саму эту необработанность и пронзительность можно назвать «поэзией Шпаликова».
Поэзия Шпаликова...
В Киеве, на кухне, охрипшим голосом, иногда сбиваясь, стуча по столу вместо аккомпанемента, он последний раз пел. Сохранилась запись. И я слушаю её. Поэзию Шпаликова. И про Царь-колокол и Рабиндраната Тагора, и про пиротехника, и про слона, на котором он никогда не ездил, и грустные-грустные, прощальные, полные предчувствий о своём конце, отпеваемый степью, мостами, пароходами.
Басом, тенором — всё мне одно,
Хорошо пароходом отпетым
Опускаться на светлое дно
В мешковину по форме одетым.
Я затем мешковину одел,
Чтобы после, на расстоянье,
Тихо всплыть по вечерней воде
И услышать свое отпеванье.
Я не верю в загробную жизнь, но если она всё же есть, пусть донесутся до Генки слова нашего отпевания, слова любви и бесконечной вины перед ним...
И всё же — возвращаясь к тому, с чего начал, — он прожил не долгую, но, смею утверждать, счастливую жизнь.
Кто-то недавно, в каком-то споре о литературе, сказал: «Нет ни одного советского писателя, который бы не врал. Кто больше, кто меньше, но врут все... Даже чистый, благородный, джентельменистый Паустовский и тот не без греха».
А вот Шпаликов не врал. Нигде и никогда. Ни в прозе, ни в поэзии, ни в жизни. А это счастье. И жизнь его — неустроенную, безденежную, приведшую к такому трагическому концу — мы можем смело назвать счастливой. Он не врал. Ему не приходилось краснеть. Для советского поэта, писателя эта заслуга великая, незабываемая.
|
</> |