ТиД

2. Этому эпизоду предшествовала прогулка по предместью, удивительному топографически (улица, в названии которой девять слогов, пересекается там с семисложной) и художественно: абсолютно пустой бульвар проложен вдоль монументальных и тоже по случаю выходного дня безжизненных лабазов. Привела меня в те края необходимость автомобильного свойства: из-под днища машины стал порою раздаваться недобрый звук. Въехав в ворота сервиса и приткнув страдальца на парковку для гостей, я нашел механика, на ходу вспоминая полузабытый ремонтный дискурс, коим в годы владения автомобилями марки «Нива» я оперировал в совершенстве. «Слышь, командир, че-то там шарахтит слева», - по особенному осклабившись, начал я непринужденную беседу. «Видите ли, я не припомню случая, чтобы подобный звук на **** (он назвал марку моей машины) предвещал что-то фатальное», - отвечал мне сервисмен, вызвав мгновенную панику Пульчинеллы, явившегося в трауре на свадьбу.
3. За два часа до этого я вышел из деревенского дома, одновременно препятствуя собаке выскочить вслед за мной, а столпившимся у двери комарам – забраться внутрь, наскоро пофотографировал растения, сел в машину и поехал в Москву. По пути я думал вот о чем: интересно, только ли в нашей традиции до такой степени сакрализовать архивы и добытые в них сведения? Почему так получается, что главной заботой и доблестью историографа служит получение допуска к хранящимся под спудом материалам? Начинается это едва ли не с Карамзина; Пушкин-историк уже существует в архетипической ситуации, знакомой многим из нас не понаслышке: Погодин просит его об административном ресурсе: «Главное — исходатайствуйте скорее право-дубинку над архивом. Чтоб я мог брать, читать, [писать] переписывать, извлекать... в волю, до сы?та, до отвала», а меж тем его собственный допуск висит на волоске: «на просьбу вашу, о предоставлении вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок, государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностию начальства». Позволение историку исполнять свои обязанности почитается едва ли не наградою, все равно, как если бы шоферу-дальнобойщику (мне трудно вырваться из заданного круга ассоциаций) предлагалось бы каждый раз взламывать свой грузовик перед тем, как отправиться в рейс. «К сожалению, я не знал, что Бильбасов тот самый скот, который вместе с Краевским издавал Голос; вы не упомянули мне об этом, ничего не сказал и Гирс, когда испрашивал у меня разрешения этому негодяю работать в Государственном архиве; никогда бы не позволил я пускать его туда», - это уже Александр III выписывает министру внутренних дел, прочитав первый том «Истории Екатерины Второй». Двадцать лет спустя Гершензон – обстоятельный, аккуратный, правильный – жалуется жене: «В А<рхиве> Департ<амента> Полиции формалистика: я отдал бумаги от Академии о том, что я командируюсь для занятий, а они, вместо того, чтобы сразу допустить меня (у меня там работы всего часа на два), только еще сообщат в Академию, когда я смогу «приступить к занятиям»; обещали впрочем сделать это дня через три». Еще через несколько лет Верховскому, который, воспользовавшись родственными связями, разыскал и привез в Пушкинский дом бумаги Баратынского, пришлось испрашивать специальное разрешение у Академии наук на то, чтобы с ними работать. потребовалось специальное «слушали-постановили» (протокол которого сохранился), чтобы справедливость временно восторжествовала.
4. Примерно за шесть часов до того, как я углубился в эти размышления, мы выгрузились в прохладную, жужжащую и пахучую подмосковную ночь после двухчасовой исполненной пробок дороги. В свете фонарика отцветали тюльпаны, между клумбами перли победительные сорняки (которые надо бы резать или стричь, вместо того, чтобы сидеть в Москве в ожидании звонка из сервиса), грузно прыгали лягушки и где-то у забора одышливо ворочался, топал и, кажется, даже откашливался смутно угадываемый еж.