Рабинович Михаил Григорьевич. Записки советского интеллектуала 5
![топ 100 блогов](/media/images/default.jpg)
Хватило, однако, ума не соваться с этим в университет: там соответствующая обстановка создалась много раньше, чем где-либо.
Но было тогда в Москве другое учебное заведение, несравненно меньших масштабов и чем-то очень симпатичное — Московский городской педагогический институт, в просторечии — Горпед. И раньше мне случалось по разным поводам контактировать с тамошним истфаком, а теперь я обратился с несколько нахальным предложением — объявить факультативный (необязательный) курс археологии Москвы. Личный опыт говорил, что факультативные курсы студенты слушают и усваивают лучше, чем обязательные. И, конечно же, среди таких добровольцев найдутся желающие копать в Москве. Надежды быстро сбылись: помогли старые доброжелатели — зав. кафедрой истории СССР Павел Петрович Смирнов, профессора Валентин Николаевич Бочкарев, Николай Александрович Гейнике. Первый был когда-то редактором одной нашей книги, второй — оппонентом моим по кандидатской диссертации, третий — старым соратником Петра Николаевича Миллера. Может быть, сыграло роль и то, что я не просил ставки, а соглашался работать на почасовой оплате, то есть почти даром.
Словом, осенью я подготовил и в декабре начал читать курс археологии Москвы, который в советское время не читал еще никто.
Хочется сказать, что Горпед, где я проработал больше 15 лет, сыграл громадную роль не только в развитии раскопок в Москве, но и в формировании личности их руководителя. Здесь работали многие опальные ученые. Еще в годы войны сюда ушел снятый с должности ректора МГУ Борис Павлович Орлов. Тут нашли пристанище Леонид Петрович Гроссман, Сергей Михайлович Бонди, Александр Исбах, а из историков — Сергей Борисович Кан, обвиненный в «троцкистских вывихах» в МГУ, позднее — объявленный космополитом Исаак Израилевич Минц, Эдуард Николаевич Бурджалов. Само по себе это обстоятельство отнюдь не было решающим, но что-то неуловимое, не вполне казенное в институтской атмосфере носилось. Когда умер Павел Петрович Смирнов, на нашей кафедре сменилось несколько заведующих, но дух оставался прежним, в большой мере благодаря заместителю заведующего кафедрой профессору Петру Ивановичу Кабанову.
И очень мне понравились студенты, хотя, по тогдашним моим понятиям, [они] и не могли сравниться с нами в наши студенческие годы. Была в них какая-то пленительная живость, стремление к знаниям широким, далеко выходившим за рамки программы. А главное — крепкая дружба, родившаяся за общим делом — занятиями археологией, прочно связывала их между собой и со мной. Теперь они уже перешагнули порог пятидесятилетия, многие преподают и, наверное, поняли, как важны для учителя ученики, хотя и говорят мне, как важен для учеников учитель. Впрочем, как говорится, каждому свое. Тащить таких хороших ребят сразу на московские помойки (ведь, честно говоря, редкий раскоп был без помойки) значило решительно отвратить их от Москвы как археологического объекта и от археологии вообще. Необходимо было сначала дать им почувствовать поэзию нашей профессии. И мы начали с Московского края.
Конечно, это было ближе всего нам как территориально, так и тематически, но не последнюю роль в выборе объекта сыграла на этот раз пленительная природа Подмосковья с его небольшими лесами, причудливо вьющимися речками, полями и садами. Весной, едва отогрелась земля и появились первые листочки, — раскопки курганов за Сокольниками. Надо же было — первый костяк без вещей! В этой, вообще-то, богатой группе. Но ребята выстояли очень хорошо и были вознаграждены обильными находками в следующем кургане. А летом Н. А. Гейнике дал нам замечательное задание: обследовать район Дамского волока. В институте добыли машину — полуторку.
Послевоенную, видавшую виды — первую, но не последнюю в нашей практике. И нам попался замечательный шофер, не только виртуозно водивший машину по разбитым еще войной подмосковным проселкам, но и так же виртуозно варивший кашу на костре. Такой поездки не было у меня ни до, ни после еще и потому, что в составе нашей маленькой экспедиции были только мужчины. Вышло это случайно: записались несколько девочек, но в день отъезда явилась лишь одна Зоря Стародубская (впоследствии — одна из лучших наших работников). В этот первый раз Зоря, увидев, что она одна среди парней, что называется, сдрейфила и не решилась ехать. Все уговаривали ее, как могли. Но как передать прелесть «однополой» команды! Нас не заботил, например, ночлег и все связанные с ним детали: мы попросту спали все шестеро вповалку в кузове машины. Мы совершали длинные переходы там, где машина не могла пройти, и тут же с ходу раскапывали курган-другой. Словом, это был сказочный рейс.
Страшновато было начинать с четырьмя лишь ребятами (а впоследствии из них остались с нами только двое — Володя Логинов и Толя Ушаков, оба давно уже доктора наук). Но все четверо захотели участвовать в раскопках в Москве и еще с собой привели нескольких. Словом, ко второму сезону у нас образовался костяк экспедиции из студентов Горпеда, который в дальнейшем мужественно вынес на себе, можно сказать, всю экспедицию. Когда шли проливные дожди и раскопы до краев заливало водой, а «лягушка», как на грех, портилась, они стояли целыми днями в цепочке, вычерпывая воду ведрами. Когда мы натыкались на месиво из каменных глыб, прошитых дубовыми сваями (и ни одной находки!), они — камень за камнем — его разбирали. И все это с шутками, песнями… веселое настроение им никогда не изменяло.
Со своей стороны и мы стремились поддержать в них бодрость и интерес к широким проблемам археологии. Кроме факультативного курса со второго года начал работать археологический кружок, где старшие, уже прослушавшие курс и побывавшие в экспедиции, делились опытом с неофитами. Раскопки начинали пораньше весной. Яуза, Мякинино, Зюзино, Черемушки, Матвеевская, Чертаново, Фили — это далеко не полный перечень раскопанных нами групп курганов.
С первым днем летних каникул начинались раскопки в городе. После устья Яузы они переместились в Зарядье, почти у самого Кремля; мы убедились, что древнюю Москву надо искать в теперешнем ее центре. Развернувшееся в Зарядье строительство дало нам такую возможность, и в первый же год удалось среди грохочущих экскаваторов, под мощными прослойками щебня, каменных глыб фундаментов позднейших домов найти культурный слой города — сначала жирный, черный XIV–XV веков, а под ним тоненькую, но тем более важную для нас прослоечку XI–XIII веков — остатки древней, сожженной татарами Москвы. В направлении к Кремлю древнейший горизонт утолщался. Наконец-то мы поймали столь желанную окраину первоначального городка и смогли уверенно продвигаться к его центру — устью р. Неглинной.
Но, кажется, я увлекся: ведь хотел рассказать о студентах. Они отлично показали себя и на самых тяжелых землекопных работах, и на просмотре земли. Благодаря их энтузиазму и наемные рабочие интересовались и старались. Многие студенты помогали и в документации — вели чертежи, дневники, делали полевые зарисовки. А Володе Логинову поручили даже целый раскоп — наряду с научными сотрудниками (раскопами «командовали» Галина Павловна Смирнова, Эммануил Абрамович Рикман, Петр Иванович Засурцев). И помощниками начальников раскопов были не только сотрудники — Вилена Ивановна Качанова, Галина Петровна Латышева, Ирина Гавриловна Розенфельдт, — но и студенты — Юра Золотов, Толя Ушаков, Женя Шолохова, Светлана Фомина и другие.
Раскопки в Зарядье кончались где-то в середине августа, и мы успевали еще до начала занятий исследовать какой-нибудь небольшой, но поэтический объект вроде Тушкова городка в самых верховьях Москвы-реки, в дивно красивой местности. Однажды даже предприняли археологическую разведку в Белоруссии, ища города-крепости, построенные еще Грозным в Полоцкой земле. Тут уж было вдоволь экспедиционной экзотики — и вытаскивание застрявшей машины («хлебнули бензинчику», — говорил Володя Логинов), и беседы у костра, и охапки цветов, которые таскал Толя Ушаков для Зори Стародубской.
А с началом занятий до глубокой осени — опять курганы каждое воскресенье. А зимой — кружок, где нас волновало множество проблем. А с весны — новый такой же цикл. В те годы я не знал ни выходных, ни отпуска — все некогда было… Чудесное время! Кажется, таким же оно было и для студентов… Во всяком случае, многие из них появлялись потом на раскопках уже со своими учениками — школьниками — то на курганах, то в Тушкове.
Собственно научные дела тоже шли хорошо. Для публикации результатов археологических работ в Москве была основана небольшая «подсерия» в серии «Материалы и исследования по археологии СССР» — «Материалы и исследования по археологии Москвы». Теперь в ней четыре тома, но одно время, после второго тома, мне казалось, что больше уж не будет ничего…
Пожалуй, самым успешным был 1950 год. Раскопки в Зарядье развернулись широко и приблизились к Кремлю, насколько это было возможно при тогдашних условиях, когда резиденция Сталина охранялась сотнями тысяч глаз, невообразимым множеством всяких препон. В Зарядье открылся богатейший средневековый слой XV–XVII веков. Десятки домов, усадьбы ремесленников, приказных, хоромы бояр и даже князей — Патрикеевых, Сулешовых. Множество прекрасных вещей (о чем я так соскучился после Новгорода). И наконец — древнейшие сооружения, например усадьба кожевника, жившего здесь еще до Юрия Долгорукого.
Дирекция института даже направила в Президиум Академии наук особый доклад о наших достижениях. За всем этим мы как-то не заметили общего резкого ухудшения обстановки в стране, известный обскурантский доклад Лысенко и сессию ВАСХНИЛ восприняли юмористически или, во всяком случае, как частное дело биологов. Из уст в уста передавался анекдот: «Как себя сейчас вести? Как в трамвае: не высовываться, не занимать передних мест, а главное — не задавать лишних вопросов» (в тогдашних трамваях были соответствующие надписи).
Кажется, мы именно высунулись — обратили на себя внимание как раз тогда, когда не следовало. На меня устремил свой оловянный глаз сам Лихолат. Это была мрачная фигура — заместитель заведующего отделом науки ЦК. Среди историков потом эти годы назывались в просторечии лихолатьем. Небольшого роста, невзрачный, с каким-то кривым лицом, блондинистыми редкими волосами, коротко подстриженными так, что видно было на затылке две макушки, этот человек был каким-то сгустком мракобесия. Это, видимо, и оценило в нем начальство — приспешники, а может быть, и сам Сталин. Да еще ценили и бульдожью хватку: куснув кого-нибудь, он уже не отпускал, если, конечно, не приказывали.
За моей спиной начались какие-то тайные разговоры. Во всем, с чем бы я ни обратился в дирекцию, я получал отказ. И вот в один прекрасный весенний день 1951 года Удальцов пригласил меня к себе в кабинет. Пощипывая свою козлиную бородку, директор сказал: — Вот мы тут… э-м… посоветовались и решили предложить вам… может быть… э-м… лучше, чтобы начальником Московской экспедиции стал кто-нибудь другой. Из крупных ученых. Ну, скажем, Артемий Владимирович. А вы бы зам. начальника… Вот.
— А за что вы меня снимаете?
— Ну вот сразу: снимаете! За что! Никто вас не снимает. Мы вами… э-м… очень довольны. Но ведь Москва же… и э-м… Рабинович. Вот.— А когда назначали, вы не знали, как моя фамилия? — Фамилия… фамилия. Дело… э-м… не в фамилии. Между тем было ясно, что дело именно в фамилии.
— Я человек дисциплинированный. Готов завтра же сдать дела тому, кого вы назначите. — Ну вот. Что вы говорите: «Я человек дисциплинированный!» Тут дело., э-м не в дисциплине… вот. Мы (мне так и не стало ясно, кто это были «мы») хотим, чтобы вы… э-м… по-прежнему возглавляли… вот… работу. Начальник… э-м… кто бы он ни был, будет чисто номинальный.
Первый разговор так и кончился ничем. — Вы только не думайте, что это, как говорят, пятый параграф, — сказал секретарь парткома Либеров, тоже пожелавший со мной поговорить. — Просто надо укрепить руководство. Москва же.
— Соглашайся немедленно! Сам предложи кого хочешь начальником. Завтра-послезавтра тебе уже и этого не разрешат. Ты не знаешь, что делается везде. И у нас в министерстве. Я не чаю, как дотянуть те полтора года, что мне остались до пенсии, — сказал Яков Лазаревич Лившиц.
Мне показалось, что честь моя будет спасена, если начальником экспедиции директор назначит самого себя. Удивительно, но эта мысль Удальцову понравилась. Он согласился.
— Видишь, — поделился я с Монгайтом, — он соглашается! А так как все знают, что он никакой не археолог, то будет ясно и положение со мной! Увы, друзья познаются в несчастье. Шура был тогда ушами Удальцова (чего я не знал) и выполнил, как видно, эту свою функцию. На другой день Удальцов отказался и начальником назначил Арциховского. Сразу открылись все двери. Были выделены и средства, и сотрудники. Сезон 1951 года я провел уже как зам. начальника экспедиции.
— И не приду на растопти, чтобы не подумали, что я вас проверяю, — сказал Арциховский. И сам я старался делать вид, что ничего не произошло, что я такой же, как прежде, руководитель экспедиции, хоть и подписываюсь заместителем. Однако уже по поведению Г. П. Смирновой, ставшей подчеркнуто самостоятельной (Засурцев еще в прошлом году окончательно перешел в Новгород), было видно, что «времена уже не те».
Наконец этот самый тяжелый для меня сезон раскопок позади. И вдруг Киселев предложил срочно поехать в Белгород Курский. Там-де А. В. Никитин не справляется, есть жалобы. Словом, нужен опытный консультант. Много лет спустя выяснилось, что Аркаше он писал тогда же, мол, Рабиновича нужно срочно куда-нибудь пристроить — убрать на месяц из Москвы. Возможно, это был отвлекающий маневр: Лихолата не устроило, чтобы я вообще оставался в институте и в экспедиции. Он требовал снятия и увольнения. А Киселев то ли относился ко мне неплохо, то ли просто в интересах дела хотел удалить на время неугодного сотрудника с глаз разгневанного начальства: может быть, отойдет. Не тут-то было.
Но тогда я ничего этого не знал. С удовольствием поехал в Белгород. Конкретная археологическая работа отвлекла на время от недавних бед. И этот милый, утопающий в садах городок, окруженный меловыми скалами, где наши предки построили крепость!
И тут еще событие, возможное только в тогдашней неразберихе. Сработало прошлогоднее представление института: успехи Московской экспедиции были отмечены специальным постановлением Президиума Академии наук, почти все сотрудники, консультанты и я, как начальник экспедиции, премированы. Словом, Московская экспедиция была поднята на щит (а начальника только что сместили). Поистине одна рука не знала, что творит другая! Но что был Президиум Академии наук по сравнению с самим Лихолатом!
В октябре 1951 года меня уволили. Удальцов в добавок к другим своим прекрасным качествам был еще и суеверен. Верил, в частности, что для него счастливое число 13. И вызвал меня 13 октября. Говорил вроде бы как интеллигент с интеллигентом — даже доверительно: мол, что поделаешь! — Пренеприятная история получилась.
— ??? — Вынуждены мы расстаться с вами. — А причина? — Когда мы (не по собственной инициативе) ознакомились с вашим личным делом, выяснилось, что вы скрыли, что ваша жена перешла в советское подданство из иностранного.
Все начало разговора он, видимо, выучил заранее и произнес эти несколько фраз без обычного меканья. — Я не скрывал. Как вы, вероятно, помните, в ИИМК я перешел из Института этнографии. Наверное, вы получили оттуда и мое личное дело с «большой» анкетой, где все сказано. Это в сценарий, разработанный для Удальцова, видимо, не входило. Он снова вернулся к своим любимым «э-м» и «вот».
— Э-м… ну что же, что большая анкета. В вашем… э-м… открытом деле этого не сказано. Вот… и мы вынуждены. Понимаете, вынуждены с вами расстаться, — он снова вспомнил сценарий.
— Кроме того, разве моя жена сделала что-нибудь плохое, перейдя в советское подданство? Не из советского в иностранное ведь? (Тогда я не знал, что вскоре будут делать именно так.)
— Ну что мы с вами будем теперь разбираться, хорошо ли… э-м… она поступила. Институт вообще не хотел бы устраивать из вашего увольнения никакого… э-м… бума. Я, собственно, хотел вам предложить подать заявление… э-м… об уходе. Ведь мы вам разрешили совместительство в музее… этом… реконструкции. Вот и переходите туда на основную работу.
Тут я повел себя по молодости лет совершенно неправильно: возмущался, кричал на директора, упомянул даже о его марристском прошлом и «аракчеевском режиме» (словечко тогда модное). Но ему-то все было прощено, а мне все ставилось в строку. То, что я не подал заявления об уходе, в сценарий не входило. Удальцов сам придумать ничего не смог и дал приказ о моем увольнении вообще без всякой мотивировки.
И вот началась тяжба. До какой степени она безнадежна, я, кажется, не совсем понимал. В советчиках недостатка не было. Одни советовали продолжать, другие — бросить. Среди первых был, между прочим, не только мой старый друг Максим Левин, но и сам С. В. Киселев. Больше было вторых.
— Мне сказали, что к вам плохо относятся инструктора ЦК. Это может быть временно: или отношение изменится, или инструкторов уберут. И если вы уйдете по собственному желанию, то по собственному желанию можете и вернуться, — объяснял Борис Павлович Орлов.
— Александру Дмитриевичу было предписано вас уволить — напрасно вы жалуетесь на него, — заметил П. Н. Третьяков. — Хорошо, что вас оставляют в музее. Если отбросить такие устаревшие понятия, как справедливость, то главное ведь — работа остается. — Это сказал Николай Михайлович Дружинин.
А я добивался как раз справедливости. Уход по собственному желанию означал для меня признание какой-то своей вины. — Посадят! Посадят, Миша! Лучше не шебарши, — говорил Эльбрус Гутнов.
— Помни, что ты не один. Не в тебе одном здесь дело. Начали с Рабиновича, могут добраться и до Монгайта, — сказал Монгайт и вдруг как-то боязливо посмотрел в сторону. Следя за его взглядом, я увидел нашего бухгалтера Румянцева. Говорили мы в метро, и, может быть, Шура опасался, что Румянцев сообщит, будто затевается заговор, и вот «они» уже шепчутся в метро. Но я решил уже идти по мукам.
Жаловаться надо было по ступеням. Сначала — академику-секретарю отделения Борису Дмитриевичу Грекову. Он принял меня, взял заявление и на вопрос, что же вменяется мне в вину, сказал, как-то даже раздраженно передернув плечами: — Какая уж тут вина! На другой день он утвердил мое увольнение.
Старый знакомый академик Волгин, вице-президент Академии наук, принял меня в роскошном, но пустом кабинете Нескучного дворца. Фактически Вячеслав Петрович был не удел. Он дал массу дельных советов, с кем поговорить; даже пошутил о чем-то, чтобы придать мне бодрости, а себе уверенности.
Один из советов Волгина — обратиться к главному ученому секретарю Академии наук академику Топчиеву — я выполнил тотчас же. Топчиев явно не знал, зачем я прошу о приеме. Думал, что явился благодарить за премию, только что присужденную Президиумом. Вышел даже на порог кабинета, чтобы поздороваться, усадил в глубочайшее кресло и стал расспрашивать об экспедиции — не может ли чем посодействовать. По мере того как выяснялись мои обстоятельства, Топчиев становился все серьезнее. Но оставался благожелателен. Заявление взял, сказавши: «Не беспокойтесь! Мы разберемся в этом деле». Увы, это была деловая чиновничья маска. Заявление с резолюцией «Прошу внимательно разобраться и доложить» попало к зам. начальника отдела кадров Виноградову (теперь он академик и директор института), уже раньше занимавшемуся этим делом. Что ж ему было разбираться, если он уже разобрался для Лихолата.
Со мной Виноградов держал себя как настоящий инквизитор. Выражал даже сочувствие. — И они повесили такой приказ на доску! — воскликнул он, узнав, что я так и уволен без объяснения причин. Подробнейшим образом выспрашивал меня обо всех обстоятельствах, в том числе как будто к делу не относящихся: не религиозен ли я? Нет ли связей с сионистами? Узнав, что арестована двоюродная сестра, сказал: «Ай-яй-яй! Что же она наделала?» — Это вам легче узнать, чем мне, — отрезал я, не выдержав.
Потом мне ответили, что я уволен по сокращению штатов, поскольку Московская археологическая экспедиция ликвидирована. Это инквизитор помог Удальцову сформулировать «правильно». Не остановились перед тем, чтобы закрыть экспедицию.
— Нами указано институту, что не надо предлагать сотруднику уволиться по собственному желанию, если есть причины для увольнения, — сказал в заключение Виноградов. — Вы, кажется, хорошо знаете законы, и ваши законные требования удовлетворены. Что и говорить — ответ, достойный инквизитора.
И все же я попытался еще раз пробиться к Топчиеву. — Знаете, Александр Васильевич неохотно говорит о приеме, — сказала секретарша, очень милая женщина. Я тоже не настаивал. Круг замкнулся, и тот же Киселев — уже как один из ученых секретарей Президиума — официально уведомил меня, что моя жалоба рассмотрена и отклонена. Не думаю, чтобы он сам вызвался это сделать. Может быть, тут была своеобразная дисциплина, когда официальное заявление заставляют сделать как раз того, кто при обсуждении был не согласен. Впрочем, вряд ли Сергей Владимирович проявлял при обсуждении моих дел такую отчаянную смелость. Поддерживал он меня, советовал мне тайно. Нет, право же, я даже больше понимаю поведение Рыбакова, который откровенно сказал, что как зав. сектором не будет меня поддерживать, поскольку «это политика партии». Что такое «это» — подразумевалось. И Рыбаков был совершенно прав. Со своей точки зрения, конечно.
Зав. отделом науки ЦК Юрий Андреевич Жданов передал через своего инструктора, что делом моим заниматься не будет и не видит нужды в том, чтобы принять меня. Нашлись люди, которые дали мне понять, что моя строптивость может отразиться на готовящейся защите диссертации жены. Да, круг даже более чем замкнулся.
Дирекция не хотела устраивать из моего увольнения никакого бума, как выразился Удальцов. Но резонанс получился все же очень широкий. Недавно я узнал, что много лет спустя эта история получила какое-то отражение даже в одной из книг Некрича.
Пока еще шла тяжба, я попросил Э. А. Рикмана подобрать для меня комплект фотографий с материалов раскопок. — Не знаю, Михаил Григорьевич, могу ли я дать вам эти фотографии в данной ситуации, — был ответ. — Как тебе не стыдно, Митя! — сказала Галина Петровна Латышева. — Ведь это — научные материалы Михаила Григорьевича! — Галя! Меня же выгонят! — Его все равно уволили через месяц. И вообще дела экспедиции поспешно ликвидировались. Кто мог думать тогда, что она еще возродится?
***
...1953 В тот год впервые после изгнания из Академии наук взял я отпуск и поселился в любимом моем Звенигороде, но, конечно, уже не в академическом Поречье, а по соседству, в другом Поречье — доме отдыха Министерства вооружения.
Нужно сказать, что вообще, как ни тяжела была вся эта история с прекращением работ Московской экспедиции, она дала мне жизненный урок — показала, что свет клином не сошелся на Академии наук, что и вне ее есть жизнь и работа. Взять хотя бы основное — из Академии меня выгнали, чтобы археологией Москвы не занимался Рабинович, — по мнению самых высоких инстанций, это было недопустимо. Но меня-то оставили как раз в Музее Москвы, где я ничем иным заниматься не мог. Более того. Прекратить начатое дело оказалось невозможным. Просто академический институт этим не занимался. А работа пришла в музей. К тому самому Рабиновичу.
Одно время меня даже не печатали — почти как «врага народа», но вскоре оказалось, что, во-первых, нельзя вынуть моих глав из многотомных изданий, а во-вторых, что меня охотно печатают под псевдонимом. Псевдоним придумал мой старый друг Альберт Кинкулькин.— Подписывайся ты М. Григорьев — и дело с концом!
И в первый же год «Вечерка» напечатала целую серию статей М. Григорьева «Из истории столицы». Псевдоним этот был тут же раскрыт Большой советской энциклопедией, напечатавшей в списке авторов: «М. Григорьев (М. Г. Рабинович)», но никаких неприятностей не последовало. Похоже, что высшему начальству было не до меня, а начальство среднее понимало эту кампанию по-своему и считало задачу выполненной, удалив еще одного Рабиновича с высокооплачиваемой должности.
Так или иначе, зарплата уменьшилась вчетверо, но я прирабатывал пером, и вот уже на следующий год можно было даже позволить себе купить относительно дорогую путевку в этот дом отдыха. Кстати, и он оказался во всех отношениях не только не хуже, а даже лучше академического. Здесь я поселился в небольшой, но отдельной комнате — честь, которая там оказывалась только членам-корреспондентам Академии наук СССР!
Публика тоже была вполне приличная — инженеры, артисты, со мной за столом — полковник-географ, ученик Н. Н. Баранского. Здесь отдыхали и тренировались две спортивные команды — шахматистов и… боксеров. Среди них — бывший чемпион СССР Королев и будущий чемпион мира Петросян. Петросян казался совсем мальчиком. Как-то нам удалось вызвать его на «разговор за жизнь».
— А зачем мне учиться? — говорил он, подняв свой чеканный горбоносый профиль, непринужденно засунув руку в карман пиджака так, что большой палец торчал наружу. — Семь классов окончил, а више — шахматам не научат! Очень я был удивлен, прочтя через несколько лет, что гроссмейстер Тигран Петросян — аспирант какого-то института.
Запомнился Королев — скромный, сдержанный и вместе с тем откровенный. — Знакомо ли вам чувство страха? — спросили его на беседе. — Как не знакомо! Очень знакомо! Вообще я вам скажу, что если кто и говорит, что не боится, то или врет, или здесь (он покрутил пальцем у бритого виска) что-нибудь не в порядке. Как можно не бояться, если тебе сейчас по морде дадут? Другое дело — как совладать со страхом. Словом, было интересно.
К тому же со своими академическими друзьями я встречался каждый день — ведь мы были всего в трех километрах! По-прежнему ходили на лыжах с Виктором Никитичем Лазаревым. Он старше меня лет на пятнадцать — значит, тогда ему было за пятьдесят. А мы почти каждый день проходили километра 32–33. Казалось, полный, безмятежный отдых после более чем года мучений…
Но вот однажды утром, включив по обыкновению репродуктор, я услышал голос Левитана с особенной, значительной интонацией, которая хорошо знакома всем, кто слышал в те времена «важные сообщения». Левитан читал о новом раскрытом органами госбезопасности заговоре — заговоре врачей-убийц, орудовавших в самых почтенных лечучреждениях. Конечно, все эти гнусные злодеи обезврежены и вскоре предстанут перед судом.
Вот что характерно, среди обвиняемых были крупнейшие светила медицины — русские и евреи, скажем — Виноградов и Вовси. Но логические ударения были расставлены так, будто и здесь — еврейский заговор. Выслушав все это, я надел лыжи и ушел в лес. Избегая главных лыжней, пробродил в одиночестве до обеда.
В столовой у моего прибора была предупредительно положена газета. Отодвинул ее и принялся за закуску. — Нет, вы прочтите, — сказала жена полковника.
— Думаете, меньше станет аппетит? — попробовал отшутиться я.— Нет, серьезно, прочтите — это очень важно.
Читаю с каменным лицом, чувствуя на себе взгляды. И принимаюсь за суп. Полковницу это, видимо, не удовлетворяет.
— Подумайте, какой ужас! Вы знаете, тут отдыхает жена Володина. А его покойная дочь болела сердцем. И он добился, чтобы ее лечил Вовси. Так жена говорит, Володин места себе не находит.
— Ну, знаете, можно еще подумать, что хотели вывести из строя руководителей. Но при чем здесь дочь Володина?
— Ах, как вы не понимаете! Ведь он же перед членами правительства выступает!
— Брось, Галя, ерунду говорить, — вмешался полковник, — при чем тут в самом деле Володин! Я благодарно посмотрел на него, и обед закончился в молчании.
Следующие дни принесли новые известия. Например, что награждена орденом Ленина доктор Лидия Тимашук, благодаря которой разоблачили преступные махинации обвиняемых. Рядом со мной был один из гроссмейстеров. Кажется, русский. И тоже читал газету. — За что награждают! — вырвалось у него. Но тут же он опомнился и, бросив на меня косой взгляд, продолжал преувеличенно громко: — И правильно награждают!
И поползли слухи — что ввиду справедливого гнева народа всех евреев выселят в Биробиджан, вот только кончится процесс. Насколько эти слухи были основательны, сказать не берусь. Но практика выселения целых народов была уже не нова. Вместе с тем пышно праздновалось шестидесятилетие Эренбурга, минувшее два года назад.
Вот в таких условиях заканчивался мой «отдых». На пару дней приехали Лена с Гришкой (их поместили даже в номер «люкс»). Тогда и сделаны те фотографии. Кто подумал бы, что в этом солнечном лесу, на этих аллеях, в этих беседках мы с Леной все обсуждали — не развестись ли нам? — Вы с Гришкой армяне. Вас не выселят.
Как-то мы ни до чего не договорились — уж очень страшный был разговор…Под вечер второго дня я провожал их на станцию. По дороге стал объяснять кому-то, как пройти, а Гришка подумал, будто я сам хочу вернуться.— Папа, ты от нас не уходи, — сказал он мне тихонько. А мне так защемило сердце!
И теперь, когда хожу на лыжах по этим местам (обходя, однако, те глухие уголки, которые намечал себе тогда, чтобы замерзнуть, если и в самом деле будут нас выселять), я не могу не вспоминать всего, что было тогда. И конечно, прекрасные старые сосны в этом не виноваты.
Но я все время возвращаюсь мыслью к тому, что, в общем-то, мне повезло. Выгнали с работы, но ведь не посадили, не отправили в концлагерь, ни даже в Биробиджан! И я прочел еще в газете, что «дело врачей» прекращено за недоказанностью обвинений, и сам видел указ о лишении Лидии Тимашук ордена Ленина.
В самом деле, мне повезло. И как мне повезло, я еще не знал в те дни.
***
...После XX съезда потепление пошло быстрее, хотя как-то зигзагообразно. Были случаи, когда сам Хрущев объявлял себя сталинистом, уступая сопротивлению аппарата. Сталинистом-то он, пожалуй, не был. Ненависть его к «Йоське» была неподдельной. Но, без сомнения, он был плотью от плоти, костью от кости партийного аппарата, сторонником волюнтаризма, «сильной руки», и ведь руки его оказались вскоре в крови — не только Имре Надя, но и Пастернака. Потому-то это и была именно «оттепель», а не стойкое улучшение климата.
Все же, особенно в первое время, было много радостного. Прежде всего — возвращение реабилитированных, тех, кого уже не надеялись увидеть. И эта радость была почти в каждой семье. Восстановление на работе изгнанных — правда, не всегда на той же, но на аналогичной.
Так и я возвратился, но не в Институт археологии, а в Институт этнографии.
Нужно сказать, что распространение потепления на национальную проблему зависело целиком от личного отношения к этой проблеме соответствующих начальников. Конечно, Каганович был снят со всех постов не как еврей, а «за личные заслуги». Но негласная «процентная норма» продолжала существовать, и руководство совсем не собиралось отменять ее в целом, хоть и смотрело иногда сквозь пальцы на либерализм в этом вопросе отдельных руководителей.
Со мной дело обстояло так. Попытка вернуться в Институт археологии была решительно пресечена Рыбаковым, сказавшим, однако, на этот раз, что это не его точка зрения, а Отдела науки ЦК. Думаю, что академик был, мягко говоря, неискренен. Но уже это само говорило об «оттепели», которая могла распространяться не всюду в одинаковой мере.
В Институт этнографии я не ходил. Когда-то, в период моих несчастий, мне передали слова, якобы сказанные Толстовым: — Вот Рабинович ушел от меня, а я бы его так не отдал. Теперь прибежит ко мне! Я помучаю его, но возьму. И вот я не прибежал — больше пяти лет прошло.
Но в 1957 году секретарем парторганизации музея стал Л. А. Сокольский, бывший аспирант нашей кафедры. И он захотел занять мое место — место зам. директора. Был организован мой доклад на партбюро, и подговоренные Сокольским лица резко (и от души скажу — несправедливо) высказались обо мне, о моей работе. Отвечал я тоже резко. На постановление заслушать еще один мой доклад через месяц сказал, что я не мальчик для битья. Это сошло мне лишь благодаря доброму отношению директора Л. А. Ястржембского. Сошло, конечно, «пока». Неясно, каков будет следующий «ход» Сокольского.
Не иду к Толстову, боясь, что он будет меня укорять. А тут приходится выслушивать такую дурно пахнущую напраслину — и от кого! — задумался я…
Толстов принял меня как блудного сына, обласкал. Тут же объявил конкурс, и с осени я уже работал в Институте этнографии старшим научным сотрудником. Никаких «помучаю» не было.
— Кого вы мне посоветуете вместо себя? — спросил директор музея.
— Я думаю, Лев Андреевич, что тактически правильно вам будет взять Сокольского. Но он долго в этой шкуре не продержится, и следующий, уже постоянный ваш заместитель — это Михаил Маркович Шегал.Так и получилось.
Источник: Михаил Григорьевич Рабинович.Записки советского интеллектуала
Книги в известной библиотеке: Очерки материальной культуры русского феодального города
Судьбы вещей
|
</> |