Рабинович Михаил Григорьевич. Записки советского интеллектуала 4

топ 100 блогов jlm_taurus06.11.2021 Научные доклады были тогда как отдых. А повседневный труд — выполнение срочных заданий. Организация этнографической службы, как любил говорить Толстов, которая приобрела важное значение. Наступивший перелом в военной обстановке позволил думать и о будущем мире. И вот тут-то «оказался чрезвычайно важным этнический состав населения Земли, или, выражаясь не столь научно, какие народы где живут. Прежде всего — в Европе. Но и в Азии, и в Африке. Этим интересовались теперь не только ученые, но и политики, да и военные, которым тоже нужно было знать, в какой обстановке придется действовать, перейдя наши границы. Летом 1943 года от нас запросили множество срочных справок такого характера. Работа над ними требовала прежде всего людей — квалифицированных специалистов — этнографов и картографов, а их в Москве почти не было.

Толстов смело брал в Институт «смежников» — археологов, антропологов, географов, литературоведов — и всячески старался вернуть в Москву всех этнографов, куда бы ни забросила их война. Началась уже реэвакуация — и много списков мы подали, чтобы как-то собрать нужных людей. Возвратился университет, появился Максим Григорьевич Левин, ставший правой рукой Толстова...Собирание людей было в какое-то время главным делом Толстова и его штаба. Наша Московская группа росла буквально не по дням, а по часам.

Несмотря на мытарства, работа шла. Появились еще два оазиса научных споров — Сектор антропологии под руководством В. В. Бунака и Комиссия фольклора, возглавляемая П. Г. Богатыревым, — оба в нашем институте. Я был ближе к фольклористам и вовсе не разбирался в антропологии. Богатырев был как раз тем человеком, который нужен для привлечения широких кругов ученых: увлеченностью, колоссальной эрудицией, обширными научными связями и, главное, неотразимым обаянием. К нему тянулись и молодые, и не очень молодые фольклористы, где бы ни было их официальное место работы. В этом отношении Петр Григорьевич напоминал Толстова, но был гораздо мягче и вряд ли смог бы организационно закрепить свой успех, не имей он надежного помощника во Владимире Ивановиче Чичерове. Богатырев никогда не говорил ни о ком плохо. Лишь однажды я услышал от него по поводу неудачного докторанта Нечаева: «Во всем этом меня утешает лишь то, что он не мой протеже».

Однако научные споры оставались для нас еще роскошью, которую не каждый день можно себе позволить. Мы были по горло заняты специальными справками. То и дело выдавались материалы о том или ином «горячем» районе в Европе, Азии, Африке. Текст и карты. В процессе их составления разрабатывались и методы исследования этнического состава населения.

Здесь ведущими стали теоретические работы П. И. Кушнера о методике определения этнических и этнографических территорий, их границ, не устаревшие и до сих пор. В конце войны, когда в советском плену оказались тысячи военнослужащих разных рас и национальностей, удалось провести широкие антропологические исследования среди военнопленных. И еще не кончилась война, когда начались наши первые послевоенные экспедиции, чисто этнографические, без специальных государственных заданий. Сколько могу припомнить, первым поехал Дебец на Чукотку, Чебоксаров с группой наших сотрудников и студентов университета отправился в какие-то гораздо более близкие края — кажется, в Подмосковье. Потом были экспедиции в Закарпатье. И наконец возобновилась знаменитая уже Хорезмская экспедиция Толстова. Теперь она стала комплексной, археолого-этнографической, и этнографическую часть ее возглавила вскоре Т. А. Жданко.

Между тем наши работы по специальным заданиям, кажется, пригодились. Свидетельством этого было привлечение наших сотрудников в качестве экспертов при подготовке разного рода предварительных и послевоенных соглашений. Больше всего мне запомнились поездки С А Токарева и И. Ф. Симоненко в Югославию и во Францию. Экспертом был, конечно, Токарев, а Симоненко — чем-то вроде комиссара или вообще сопровождающего при нем. Во всяком случае, вернувшись, Симоненко возмущенно рассказывал, что Токарев его не слушался, вел себя слишком вольно, позволял себе посещать парижские музеи, а его, Симоненко, когда тот указал на недопустимость этого, попросту послал к черту. Последнее, кажется, никого не удивило. Всем было ясно, что у них были и разные интересы, а вероятно — и разные задания. Так или иначе, Сергей Александрович вернулся сияющий, переполненный впечатлениями о Лувре и прочем, но в том же потрепанном пиджаке, а Симоненко — как всегда, мрачноватый, в роскошном синем костюме с иноземной маркой, которую любил показывать. Говорят, наши дамы однажды окружили Симоненко и стали расспрашивать, какое впечатление произвели на него француженки и вообще зарубежные женщины.— Аккуратные. На человека похожи, — последовал ответ.

А сводки были все лучше, салюты все чаще. Чувствовался конец треклятой войны. Но только с мая 1945 года прекратилось затемнение Москвы. Помню, с каким восторгом мы бросились срывать опостылевшие синие шторы, едва пробила полночь накануне 1 мая.

Надо сказать, что в конце войны повсюду в учреждениях охотно организовывались по подобающим случаям (революционные праздники, Новый год) вечеринки в складчину (продуктами, конечно). Была даже такая инструкция, кажется, — поощрять такие законные желания сотрудников, поскольку это культурный отдых и к тому же повышает настроение; разрешать собираться в служебных помещениях, но обязательно иметь трезвых людей, которые обеспечивали бы порядок.

Как мы узнали все же, что война кончилась? А очень просто. Здание наше, как сказано, на Волхонке. А за рекой, через Каменный мост, — английское посольство. Так вот, над ним еще 7 мая был поднят огромный британский флаг. Его освещали прожекторы — ведь затемнение отменено! И все приходили смотреть на этот знак окончания войны, которая официально кончилась для нас 9-го.

Вот был праздник! Такого подлинно всенародного ликования я не видел больше никогда. Улицы наполнились народом. Незнакомые люди обнимали друг друга на радостях. Хоть потери и не были забыты, хоть не было почти ни одного дома, где кто-нибудь не погиб или не был изувечен на войне, радость мира на какой-то срок заслонила все. И, конечно, везде были накрыты столы, на которые каждый ставил, что мог, и, конечно, было вино (точнее — водка). Но я не видел ни одного пьяного до одурения, ни одного скандала или драки. А потом был Парад Победы, когда немецкие знамена волочились по земле. И должна была в один день с парадом состояться демонстрация, но проливной дождь заставил ее отменить. Помню, нашу колонну эта весть застала на Арбатской площади, по случайности — на том же месте (возле кинотеатра] «Художественный»), где я почти пять лет назад слушал выступление Молотова о нападении Германии и начале войны. Теперь мы спокойно стояли под ливнем, переговаривались, и, кажется, единственное, что беспокоило нас, это как бы не простудился там, на трибуне, Сталин. Поэтому и отмена демонстрации не огорчила — это была разумная, по нашему мнению, мера для охраны здоровья правительства. Может быть, тот самый репродуктор, из которого мы с таким напряжением ловили тогда слова о войне, отпустил нас теперь по домам.

Я сказал, что 9 мая кончилась война. Это, однако, не совсем так. Кончилась война в Европе, война с гитлеровской Германией и теми, кто был с ней. Кончилась война, почти до последнего дня угрожавшая жизни каждого из нас (недаром затемнение было до 1 мая). Но еще почти четыре месяца продолжалась война в Азии, война с Японией, для войны работал еще и наш институт.

То, что мы делали во время войны, не прошло бесследно и для нашей мирной деятельности. Работы, выполненные по военным заданиям, положили начало новым направлениям в этнографии мирного времени. В частности, изучению этнического состава мира, которое вылилось в многотомное издание «Народы мира» (первоначальный план его — 9 томов — был задуман еще при мне). Большую роль в дальнейшем сыграли работы П. И. Кушнера о методах определения этнических территорий. Во время войны мы пользовались ими, что называется, в служебном порядке. В первые же послевоенные годы они вышли отдельной книгой. Вообще к концу войны у нас накопилось столько работ, что, едва лишь восстановилось издание книг, мы смогли начать выпуск новой серии трудов института. Более того. Мы восстановили журнал «Советская этнография», выпустив сначала несколько сборников, а потом добившись разрешения издавать этот журнал в Москве. С 1946 года он начал выходить регулярно.

К тому времени Институт этнографии во главе с С. П. Толстовым уже прочно обосновался в Москве, а группа военного времени прекратила свое существование. И появилось новое для института периодическое издание — «Краткие сообщения о докладах и полевых исследованиях».

Так постепенно входили мы в мирное бытие. Очень постепенно, потому что не отпускали нас сразу всякие трудности. Не было ни бумаги, ни необходимого экспедиционного инвентаря. Об автомашинах нельзя было и заикаться. Да и с едой и вообще со снабжением было нелегко. Еще два года оставались карточки. А «промтовары» были по ордерам. Правда, с этим становилось все легче. И Максим Левин с удовольствием встречал сотрудника в новых калошах.— Скоро, Мишенька, мы всех обеспечим калошами!

Все же бывали и довольно курьезные ситуации. Когда у меня родился сын, пеленок взять было негде. А тут нам дали ордера — и я получил ордер на 5 метров бумазеи и 5 метров… кумача. Но на двоих с Владимиром Ивановичем Чичеровым. Представив себе, как будет выглядеть сын после употребления кумачовых пеленок, я решился попросить:
— Владимир Иванович! Не уступите ли вы мне бумазею: теплые пеленки нужны. А я вам отдам весь кумач.— Давайте. Я себе сошью из него пижаму.Не знаю, щеголял ли Чичеров в кумачовой пижаме перед соседями по квартире. Но моему Гришке бумазейные пеленки пришлись очень кстати.

Как я уже говорил, к юбилею Академии наук нас и приодели, и подкормили. Но потом наступили довольно суровые будни. Чтобы прокормиться, по-прежнему брали огородные участки, на которых сажали в основном картошку. Для нашей семьи на зиму нужно было мешков шесть картошки.

Дом наш стал относительно пригоден для житья еще в 1944 году. Но огромные окна были закрыты сухой штукатуркой, и лишь маленький кусочек рамы — стеклом, так что в комнате было и темно, и довольно холодно. К рождению Гришки пришлось поставить «железку». А для нее нужны были дрова, которые давали тоже по ордерам, не полагавшимся жильцам домов с центральным отоплением. Так что проблема дров тоже была достаточно остра. Нормально заработало центральное отопление лишь в 1946 году, но мы не сразу решились убрать «железку». Стекла вставили, но, конечно, не достали таких, как были раньше. Пришлось сделать дополнительные мелкие переплеты рам. Эти рамы я видел вплоть до 1982 года, когда случалось проходить мимо нашего старого дома.

В 1945 году начались уже археологические раскопки. До тех пор работа археологов была связана преимущественно с фиксацией разрушений исторических памятников вражескими войсками. Когда Арциховский был направлен для этого в Смоленск, он взял себе в помощь Монгайта и меня.

...В конце октября 1944 года мне неожиданно предложили поехать в Новгород, тогда только что освобожденный от немцев. Отстраивать его были посланы молодые ребята-комсомольцы из разных мест, имевшие навыки строительных работ, но совсем не знавшие, что это был за город. Чтобы поднять дух этой молодежи, ЦК комсомола решил послать историка с лекциями о Великом Новгороде.

Остановился в Григорове, где уцелели еще какие-то дома и размещалось руководство вновь созданной Новгородской области. Жили тесно. Меня поместили в большой комнате, которую занимали пять секретарей обкома комсомола (один — с женой), а кроватей было всего пять — я спал на кровати секретаря, уехавшего в командировку. Но поразило меня не это, а то, что кормили по тогдашним понятиям даже роскошно. Я-то думал, что здесь трудно прежде всего с едой, и взял, что мог, из Москвы. Но ничего не понадобилось. Кажется, за всю войну я не ел так изысканно, как в этой обкомовской столовой.

Каждый день читал по 2–3 лекции. Сначала персоналу обкома, пропагандистам, потом — непосредственно в общежитиях, временных мастерских. Слушали на редкость внимательно, задавали вопросы, иногда даже спорили: «А мне говорили или я читал то-то». Особенно много о том, почему Новгород — по сравнению с чем он уже в те древние времена был новый? Вот есть же Старая и Новая Ладога, а Старгорода нет же. Видно, много ребят было из области.

Рабочим лекции читались, конечно, после смены, так что возвращался я поздно. Зато короткий осенний день бывал иногда свободен. Надо ли говорить, что при первой возможности я пошел «в город»?

Но города не было. Он был не просто разрушен. Он зарос сорняками, поднявшимися выше человеческого роста: немцы не разрешали тут жить, а почва пожарища плодородна. Кое-где между зарослями чертополоха и иван-чая виднелись надписи: «Улица разминирована». От деревянных домов остались лишь печи с нелепо торчащими трубами. А вокруг печи лежал брошенный скарб: кастрюля, утюг, швейная машина. В какой же, должно быть, крайности покидали люди свой дом, если бросили даже такую ценность, как швейная машина!

Каменные здания в развалинах. Кремль, София, Никола на Дворище — все с зияющими пробоинами, обвалившимися углами, пробитыми крышами. В церкви Спаса на Ильине поперек фрески Феофана Грека нацарапано мелом: «Evviva la division!» Здесь стояла испанская Голубая дивизия. И самое ее название отозвалось во мне издевательством над голубым колоритом древнего художника.

Трудно было найти даже перекресток улиц, где мы жили когда-то: ориентиром были только полуразрушенные церкви. Город моей юности был растоптан сапогом врага.

Такого я не видел даже в Смоленске: там сохранились хоть коробки домов, и подъезжающему казалось, что город почти цел. И немцы (впрочем, я употребляю это слово в собирательном смысле — среди пленных, вероятно, были и другие национальности — те же испанцы, что писали на фресках) держались тут совсем иначе: все же много времени прошло. В Смоленске они работали за колючей проволокой и кидали на прохожих яростные взгляды. В Новгороде я впервые увидел колонну военнопленных в оборванных зеленых шинелях с коромыслами на плечах. Они возвращались в свой лагерь, набрав воды. Охраны не было, но строй держали довольно четкий.
— А и не надо охраны, — сказали мне. — Никто-о не убежит. Как только посмеет отделиться от колонны — тут ему и каюк. Местные жители крепко на них сердиты.
Немцев было множество — их заставляли восстанавливать то, что разрушили.

Мне довелось присутствовать на открытии памятника «Тысячелетие России». Когда-то эта величественная и вместе с тем изящная многофигурная композиция Микешина была украшением города. Арциховский любил водить нас вокруг памятника, объясняя, кто из деятелей русской истории изображен и почему именно так. Комментарии его были чуть ироничны, как и полагалось в те годы, когда отрицательно относились к царям и придворным. Например, Артемий Владимирович объяснял, почему Сусанин изображен коленопреклоненным — не сидеть же мужику рядом с боярами (и, кстати, почему на памятнике Мартоса Минин стоит, а Пожарский сидит). Немцы разрушили памятник тысячелетия, но вывезти для переплавки (ведь сколько бронзы!) не успели. И крупные фигуры валялись на площади. Их простертые руки оказались воздетыми к небу, как бы взывая об отмщении. Так мы видим их на известной картине Кукрыниксов. Понятно, что теперь большое значение придавалось восстановлению памятника. Его удалось собрать целиком, кроме надписей с именами изображенных. И вот я вожу вокруг памятника комсомольских секретарей, объясняю им, кто где изображен и почему именно так. Как последователь своего учителя. Но кто-то из слушателей уже вежливо меня поправляет, клоня к тому, что правители России, в общем-то, были хорошими. А я не спорю. Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.

На открытие ждали академика Грекова, но он не приехал, и собственно исторического введения не было. Речь на митинге произнес какой-то генерал-майор в голубых погонах — дельную, толковую. Потом в общежитиях был праздник, наверное — не без выпивки. Лекций, конечно, не было, и, бродя вокруг Софии, я увидел, что молодежь «гуляет» совсем по-деревенски. Молодые парнишки шли стайкой, впереди — гармонист. Орали непристойные частушки. Должно быть, эти приехали из деревни. Те, кто еще не дорос до призыва, помогали восстанавливать Новгород.

И еще одно впечатление. Приехав по командировке ЦК комсомола, я с первого дня стал для местного руководства «товарищем Рабиновичем из ЦК». Видит бог, лавры Хлестакова меня не прельщали. Но, как оказалось, жива еще была хлестаковская клиентура! На лекции меня сопровождала обычно очень приятная молодая дама — секретарь горкома комсомола. Иногда нам давали машину, а когда нельзя было проехать, приходилось месить осеннюю грязь, переправляться через развалины. Вот как-то, выбрав минуту, когда мы шли по относительно твердой дороге (может быть, это был кусок мостовой), она сказала, что имеет ко мне просьбу.— Когда вернетесь в Москву, скажите, что видели меня здесь и кем я работаю. Ведь я — работник областного масштаба, в Москве меня знают. Напомните обо мне, пожалуйста!

Тщетно уверял я ее, что никого из московских руководителей не знал. «Ведь раз вас привлекли к этой работе, наверное, вас уважают. Скажите, не забудьте!» — прямо-таки местный Добчинский.

Пришла пора уезжать, и меня принял первый секретарь обкома комсомола Сехчин. Как раз в тот момент его обследовала какая-то комиссия, тоже комсомольская. Видимо, интересовались, как он наладил в разрушенном городе собственно учрежденческую обстановку. Входя, я услышал:— И вели вынуть пружины из своего кресла, если не хочешь получить геморрой!

Сехчин, полный, статный мужчина старше меня, прервал этот разговор, выслушал, сколько и где я прочел лекций, и на прощание поинтересовался, какое впечатление произвел на меня город. И когда я сказал, словно сломался какой-то лед; он начал расспрашивать меня, как я думаю ехать обратно, и посоветовал:— Через Чудово не ездите — там ждать поезда почти сутки. Езжайте через Ленинград — у нас прямой поезд, — а там зайдите в обком. Мы вам письмо дадим. Они все вам сделают. Сережа, распорядись, чтобы в столовой дали чего-нибудь на дорожку! Говорите, еще домашний запас цел? Вот как у нас принимают! Ну, не хотите — не надо. Получив блистательный отзыв о лекциях, я ехал в Ленинград со всем доступным в то время комфортом.

Обком комсомола размещался во дворце Кшесинской, и я не сумел скрыть, что поражен разницей условий, в которых работают ленинградские и новгородские обкомовцы. А они были очень этим довольны. Новгородский обком «отпочковался» от Ленинградского, все знали друг друга, забросали меня вопросами о Сехчине и других. Провели со мной даже небольшую экскурсию по дворцу. И, конечно же, сразу дали броню на билет и номер в «Астории».

...отправился в наш институт. Впервые вошел в здание Кунсткамеры (потом-то приезжал еще не раз как ученый секретарь). Наши сотрудники, пережившие тут блокаду, были уже в ватниках и валенках (холод давал себя знать), но бодры и деловиты: готовились к зиме, уже не блокадной. Каюсь, после нашей московской тесноты мне казалась странной их озабоченность, что с наступлением зимы отапливаться будут только 8 комнат (у нас-то было 3!) и придется, может быть, сидеть по двое, не у всех будут отдельные кабинеты.

А утром, не успел я подняться, — неожиданный визит. Перед дверью среднего роста, плотный человек в дорогом коричневом пальто.— Здравствуйте. Я — председатель партколлегии Агапов. — Рукопожатие мягкое, почти искательное. — Узнал, что вы здесь погостили, и хочу просить вас — не захватите ли посылочку? У меня сын в Москве, в военной академии. Подкормить его — хе-хе — немного к праздничку (было начало ноября). Вот как. Теперь посылают еду из Ленинграда.— Пожалуйста. Но как вы узнали обо мне?— А проще простого: спросил, кто брал бронь на Москву, а там уж — и где вы остановились.

Впервые вижу ленинградские улицы при свете дня: вчера все затемно — день-то короток. Сколько разрушено! Некоторые дома целиком зашиты фанерой, как в футляр. Наверное, чтобы хоть как-то скрыть развалины, поднять настроение людей. И движение слабое, народу еще мало — как в Москве во время осады…
В Москве у вагона никто меня не встретил. Как быть? Что делать с довольно увесистым агаповским ящиком? В Москве ведь не одна военная академия, да и как проникнуть туда штатскому человеку? Махнув рукой, еду домой. Но буквально не успел закрыть дверь, как раздался звонок. Офицер и нарядная дама.— Агапов. Простите, что не поспел к поезду.— Как вы узнали мой адрес?— Проще простого. Позвонили папаше.

Наивный беспартиец, я не знал, что такое председатель партийной коллегии. Что стоило Агапову-старшему запросить все сведения обо мне? Пока я мешкал на вокзале, пока ехал — все уже известно, и Агапов-младший здесь. Вот это четкость! А дома уже беспокоились обо мне: им кто-то сказал, что не все улицы в Новгороде разминированы.

И тут в моей жизни произошел поворот. К лучшему? К худшему? Как сказать… Мне-то казалось, что я возвращаюсь на старый путь — к археологии. Более того — к теме, начатой еще на студенческой скамье с Петром Николаевичем Миллером, которую просто обязан закончить. Обязан памяти покойного Петра Николаевича довести до конца начатое, и кажется, сделать надо не так много. Работы на несколько лет. А потом опять смогу заняться любимым Новгородом, вот только опубликую материалы наблюдений и проведу раскопки. Первые раскопки в Москве! Не думал я тогда, что бросаю камень в воду и пойдут круги — не дай бог! А «побочные последствия», как заноза, засядут в сердце и будут колоть до старости. Не думал и о том, что определяю весь свой научный, а может быть, и вообще жизненный путь.

А началось все просто. С невинного вопроса:— Вы не помните точной даты первого летописного упоминания Москвы? Месяц хотя бы, если уж не число? — спросил меня на одном из заседаний Отделения тогдашний ученый секретарь ИИМКа, Павел Николаевич Шульц.— Четвертое апреля 1147 года! — эта сакраментальная дата прочно сидела в памяти еще с миллеровских времен.

А дело было в том, что приближалось восьмисотлетие с того времени и его вознамерились отметить чрезвычайно пышно — как один из первых послевоенных всенародных праздников. Забегая вперед, скажу, что юбилей столицы всего прогрессивного человечества (как тогда говорили и писали) превратился в нечто самодовлеющее; в сиянии его лучей как-то даже не видно стало самого юбиляра — древней Москвы. Одно празднество сменяло другое, и даже начало их было перенесено на 8 сентября, чтобы лучше подготовиться. Почти на полгода позже действительной даты, до которой, кажется, никому не было дела.

Но в конце 1945 года еще мало кто чувствовал эту аляповатую самодовлеющую пышность, кроме, может быть, Самого (а он как раз любил такое), его ближайшего окружения и вообще тех, кому надлежало все устраивать и кто хорошо знал вкус великого вождя.

В такой обстановке директор Института истории материальной культуры Академии наук, Александр Дмитриевич Удальцов, чувствовал себя несколько неуютно: Москва все еще не была исследована археологически. В этом первом городе мира еще ни разу не было настоящих раскопок, тогда как в десятках других больших и малых городов — начиная с Киева и кончая Звенигородом — еще до войны, а то даже и во время нее Институт раскопки провел. В общем-то, ничего особенного тут не было, но если учесть лакейскую натуру Удальцова, положение его могло стать весьма щекотливым. Выход, казалось бы, прост: организовать раскопки в Москве. Но кто возьмется за них? Кто бросит свой, издавна облюбованный объект и возьмет этот новый — труднейший, ответственнейший, находящийся у всех на глазах? Ведь раскопки в Москве не только не обещали блестящих результатов, но и таили в себе массу трудностей.

Прежде всего — научных: наблюдения показали, что культурный слой города чрезвычайно перерыт и древнейшие наслоения нарушены, а может быть, и вовсе уничтожены более поздними земляными работами. Что бы там ни было, «читать эту книгу» наверняка будет непросто. Затем — организационных: в таком оживленном городе трудно найти место, где можно было бы копать, не нарушив движения, коммуникаций и пр. Да и финансовых: денег предусмотрено не было и взять вроде бы негде, а надо много. Наконец, по тогдашним представлениям, политических (а не полицейских?) — ведь Кремль был резиденцией Сталина. Но главное — трудностей морально-персонального плана: кто конкретно будет работать? Раскопки в Москве начисто лишены поэзии археологической экспедиции. Ни тебе древних башен (Кремль исключается), ни уединенно стоящего над маленькой речкой городища, ни езды на верблюдах, ни житья в палатке, ни вечерних бесед у костра, ни ночной рыбной ловли. Ни, наконец, полевого довольствия, а это тоже немаловажно. Выезжая даже в ближнее Подмосковье (не говоря уже о более удаленных местах), археолог получает дополнительную оплату. В Москве работать труднее, а полевых платить не будут, поскольку работник-то не едет никуда.

Когда-то Москвой занимался Арциховский, возглавлявший наблюдения при строительстве метро. Но он прочно осел на раскопках Новгорода. Работал здесь и Рыбаков, но сейчас он был, кажется, совсем вне института и (о, ужас!) думал возглавить раскопки в Москве, но от Исторического музея. Не остаться бы вовсе на бобах!

Тут-то и начали говорить со мной. А я, не подозревая всех этих личностных сложностей, только и мечтал вернуться в лоно родной археологии. Сначала говорили полунамеками. Например, Киселев, ставший тогда заместителем директора ИИМК, встретив меня в коридоре, как бы случайно спрашивал, есть ли у меня звание старшего научного сотрудника, и тем давал понять, что они уже думали только, на какую должность меня зачислить — младшим или старшим. Я-то пошел бы и младшим — так хотелось в «родной» институт. И вот осенью 1946 года свершилось. Но прежде, чем оформить перевод, Толстов попытался меня образумить:— Хорошо. Если уж так не хотите оставаться ученым секретарем, оставайтесь старшим научным. Переведем вас в сектор Богданова.

Нет. Я и этого не хотел. Если бы я знал тогда, что лет через десять буду счастлив занять эту должность! Впрочем, кажется, никто этого не знал. И Удальцов, надо отдать ему справедливость, тоже.

Пять лет — небольшой срок. Но для меня это было, пожалуй, лучшее время жизни. Наверное, неправильно мы считаем, что счастливые времена текут быстрее. Мне и теперь, на таком большом расстоянии, эти пять лет кажутся и светлыми, и длинными. Только эти годы — за всю жизнь — я работал безраздельно над любимой темой, был занят только ею, почти свободен от обрыдшей уже административной работы, не нуждался в постороннем заработке, чтобы прокормить семью. Притом нельзя сказать, что я не участвовал в общих делах института: по старой памяти меня не раз оставляли замещать ученого секретаря института, назначали в разные оргкомитеты, дважды избирали председателем месткома. Даже стихи в стенгазету писал.

Но было у меня тогда главное дело — раскопки в Москве. Хлопоты о них начались еще до оформления моего перевода. В Моссовет написали письмо с объяснением важности раскопок и просьбой помочь деньгами. Ответили очень скоро: позвонил помощник председателя Моссовета Попова Михайлов и сказал, что деньги-то нашлись бы, но как-то неудобно городскому Совету финансировать Академию наук Союза. А вот нет ли какого-нибудь учреждения системы Моссовета, которому можно эти средства направить? Тут помогли уроки покойного Миллера. Конечно же Музей истории и реконструкции Москвы! И коллекции туда отдадим! Так уладили первый, главнейший вопрос. Но оставалось еще немало. В послевоенной Москве очень трудно было с рабочей силой. Где взять землекопов? И тут Михайлов помог, направив на раскопки целую бригаду рабочих — наполовину вербованных, наполовину — отбывавших принудительные работы. А кое-кого удалось привлечь и по вольному найму. И откуда взять научных сотрудников, если те немногие, что есть в институте, заняты в других экспедициях, а в музее археологов вообще нет?

Однако еще до того, как экспедиция «обросла» сотрудниками, ей предстояло пережить первый (и не последний, увы!) кризис. Рыбаков решил опередить нас и первым начать раскопки. Главный подвох был в том, что он хотел копать в устье Яузы, где еще до войны мы с Миллером вели археологические наблюдения и где теперь (что ему было известно) собирались заложить раскоп. Казалось, удар смертельный. Рыбаков был тогда в расцвете своего таланта. Недавно вернулся из эвакуации, где блестяще защитил докторскую диссертацию, принесшую ему в дальнейшем и Сталинскую премию, и член-корреспондентство. Молодой еще, энергичный и обаятельный, он был общим любимцем. В особенности любил его Греков.

А что представлял собой я? Но… «Чужое место! Он хотел занять чужое место! Использовать чужие разведки!» — это настраивало археологов против Рыбакова. Так ведь и каждый за себя не может быть спокоен: чего еще захочется Борису! (Впоследствии он и проявил-таки аппетит.) И было принято соломоново решение — во всяком случае, по своей неповторимости: на один и тот же археологический объект были даны два разрешения («открытых листа») — Рыбакову и мне. Не один на двоих (так бывало не раз), а каждому отдельно, как будто другого и не было. Один бог знает, к каким недоразумениям и столкновениям это могло повести. Но споров не последовало. Я спросил Рыбакова, как старшего, где он желает работать. Он выбрал место во дворе, где жил Монгайт, а позже, узнав, что я хочу начать от церкви Никиты, попросил оставить еще и на той площадке маленький участочек. Так он не раскопан и по сей день.

Что выручило меня в этом как будто бы непосильном соревновании с титаном? Только школа. Археологическая школа Арциховского. В самом деле. Если верить мнению Забелина (а ему тогда верили мы все), то крутой мыс — «гора», как называли его в древности, при впадении Яузы в Москву-реку представлял собой не что иное, как городище — место древней крепости. Исследования таких памятников Арциховский учил нас начинать с центра, то есть в данном случае — от старой церкви. Потом уже рекомендовалось поискать остатки укреплений где-нибудь на сравнительно удаленном от мыса участке. Почему не учел этого Рыбаков — тоже в какой-то мере ученик Арциховского? Трудно сказать. Мне представляется, что он хотел действовать наверняка и заложил раскоп там, где еще в начале войны Монгайт видел в разрезе «щели» — убежища от бомбардировок — остатки разрушенного гончарного горна, полного игрушек.

И каждый из нас не ошибся в своих расчетах. Борис Александрович нашел даже не один, а три горна, принадлежавшие одной мастерской. Никогда никому из нас такой удачи не выпадало! Но как-то не оценил успеха — может быть, потому, что уже тогда охладел к теме ремесла и занялся глобальными проблемами, как происхождение славян или их идеология. Эти занятия хоть и дали ему впоследствии звание академика, не подняли его научного авторитета. Никогда Рыбакова не ценили так высоко, как после выхода его книги о ремесле, которая тогда (в 1946 году) была уже закончена. Результаты своих московских раскопок он даже не стал публиковать, а передал сотрудникам — Майе Васильевне Фехнер и Валентине Альфредовне Мальм, которые и сделали интересные публикации. Больше к раскопкам в Москве Рыбаков никогда не возвращался.

Оправдались и наши расчеты: удалось выяснить все наслоения этого района и получить на холме у церкви не только вполне точную дату начала его заселения ремесленниками (конец XV века), но и сведения об изменении состава жителей по надгробьям церковного кладбища. Но здесь не оказалось горизонтов более древних, которые можно было бы связать с началом Москвы. Не выявили древних укреплений и дальнейшие поиски на периферии мыса. Зато открылась гончарная мастерская с огромным горном совершенной конструкции, а у подножья кручи, на нижней террасе берега Москвы-реки — усадьба хлебника с домом и погребом. Казалось, уже не было никакой надежды найти что-нибудь древнее XV века. И вдруг под домом нашелся маленький, но драгоценный для науки предмет — пряслице из розового шифера XII века. Оно да еще несколько черепков древней посуды говорили, что на устье Яузы было какое-то поселение времени возникновения Москвы. Но стояла уже глубокая осень; решено было продолжить раскопки на будущий год.

Что сказать о прошедшем первом сезоне раскопок? Конечно, он был самый трудный. Надо было преодолеть недоверие многих археологов (вполне естественное, как я теперь понимаю) к первой самостоятельной работе молодого коллеги. Но тогда я не мог так хладнокровно относиться к тому, что проверка следовала за проверкой, комиссия за комиссией. То приезжал Сергей Константинович Богоявленский, престарелый член-корреспондент Академии наук, в молодости занимавшийся археологией, то Киселев со своей женой Евтюховой (вроде бы семейно-дружеский визит, но ведь начальство!). Был как-то даже сам Греков. И, конечно, заходил по-соседски Рыбаков.— Ах, мил-человек, Москва-то ведь старая, а мы с вами довольно-таки молодые, — пошутил однажды полусерьезно Киселев. — Но я так и сказал Артемию: видел, мол, почерк Новгорода в Москве.

Вот как! Они и обсуждают меня. Но этого надо было ожидать.Кончилось все хорошо. В один дождливый день все собрались вместе и вынесли положительный вердикт. Рыбаков выступил сочувственно.— Михаил Григорьевич и его дружина, — сказал он, — вполне справились со своей трудной задачей.

Были и посещения чисто дружеские. Работали мы почти в центре Москвы, приехать было нетрудно и интересно. А некоторые и жили рядом. Турковские и Монгайты — просто в соседних домах. И теперь еще иногда мы любим вспоминать со взрослыми уже Леной Турковской и Борей Монгайтом, как они играли детьми на борту раскопа.

— Бог в помощь, Михаил Григорьевич! — это Алексей Петрович Смирнов привел десятилетнего Киру показать раскопки. Теперь Кира — Кирилл Алексеевич — ученый секретарь Института археологии, начальник Московской экспедиции. Носит пушистую бороду.

К концу сезона было уже ясно, что хотя от древнейших времен здесь осталось одно пряслице, но открытый нами более поздний ремесленный район Москвы представляет особый интерес, что надо еще работать. И что работать так, как мы работали до сих пор, больше нельзя. Нужно создавать экспедицию не разовую, а постоянную. Тут на помощь пришел Музей истории и реконструкции Москвы, предоставив удобное и обширное помещение для обработки коллекций..

Оставить комментарий

Архив записей в блогах:
Наши друзья студия «Интерпретация» прислали нам на тестирование приложение для iPhone. Осталось доделать разные мелочи, пройти цензоров Apple, и «Фактрум. Короткие факты» будет доступно в русском App Store. Следите за новостями ...
Вечером 26 ноября аппарат InSight вошел в атмосферу красной планеты и через семь минут совершил мягкую посадку в районе Нагорья Элизий (Elysium Planitia). Станция успешно раскрыла солнечные батареи и уже передала на Землю первое изображение с поверхности Марса. Покрывающие его ...
Готовить я всегда любила. И поесть тоже.Как у нас дома? А так: что лично я сама люблю, то и готовлю (вроде как и все остальные должны это любить). А что не люблю - не готовлю. Например, я даже не в курсе, любит ли моя семья перловку или сельдерей (вымя, ...
Тема нашистов всплыла в связи с тем, что в этом году их аж 20 000 собралось на Селигере. И всё это на бюджетные денежки и на вынужденные (якобы добровольные) пожертвования бизнесменов, боящихся поссориться с властью, чтобы не разделить судьбу ...
Суббота : Утром 5 сентября стало известно об исчезновении трех военнослужащих 79 отдельной аэромобильной бригады: старшего солдата Юрова А. И. и солдат Орленко А. А. и Мекшуна К. М. В ходе розыскных мероприятий было установлено, что вышеуказанные военнослужащие в ночь с 04.09.2015 на 05 ...