Почему только Греция могла породить науку и что губит её в наши дни (Начало)

Физика подобна сексу: иногда дает практические результаты, но занимаются ей не поэтому
Ричард Фейнман
Сегодня очень широко распространилось мнение, будто в Античности никакой науки не было и быть не могло, поскольку этому будто мешало язычество, которое якобы не спешит познавать мир, к которому относится как к святыне. Мол, только христианская религия сняла такие ограничения и начала эпоху подлинного прогресса, и т.д.
Эти глупости не выдерживают никакой критики; в действительности, конечно же, христианство науки не создавало, оно её истребило, и понадобились тысячи лет, чтобы вернуться к античному её уровню. К такому мнению вновь пришёл академический дискурс.
В видении Средневековья как «тоже по-своему неплохой эпохи» кроется величайшая опасность, ибо сочиняя версию истории, где нет крушений и упадков, мы лишаем себя возможности понять эти процессы. Между тем есть все основания полагать, что они снова идут, и нас ожидает новое падение...
Причины, по которым некоторые берутся за философию. Порой случается так, что некоторым вдруг приходит в голову всё-таки изучить, в чём же суть этой самой философии, о которой так много раздуто шумихи. Им, очевидно, становится неловко перед самими собой, что они не могут похвастаться наличием представлений о таком древнем и уважаемом явлении, и искренне воображают, что без труда восполнят этот пробел в образовании. Явление само по себе вполне похвальное, если только не переоценивать свои силы.

Это, однако, чаще всего и происходит, в основном в силу того, что, как уже не раз было отмечено, подход к изучению философии, который обычно применяется, является совершенно неудовлетворительным. Разного рода ликбезы, даже те, что даются в университетах, невероятно поверхностны, и контакт с ними приводит лишь к получению представлений по типу «этот философ думал, что всё есть вода, другой же полагал, что это скорее воздух».
Не раз приходилось встречать тех, кто был искренне убеждён, что этим-то философия т.н. досократиков и исчерпывается. Но если одни реагировали на подобное лишь недоумённо пожимая плечами и с презрением отворачиваясь, вздыхая по поводу очередном неоправданно раздутом явлении, то другие, напротив, не на шутку возмущались, даже оскорблялись. Их обострённое чувство справедливости не выдерживало такого обмана, и они начинали метать громы и молнии, не в силах смириться с тем, что неужели это-то и есть та самая пафосная штука под названием философия, о которой столько отовсюду слышно.
Иные этим не ограничивались, и своё разочарованием выражали ещё более бурно, делясь им с миром. Более того, они доходили до того, что начинали, основываясь на этих своих своеобразных представлениях о воззрениях первых философах, рассуждать, делать далекоидущие выводы, во всеуслышание клеймя презрением предательство Фалеса и прочих, от которых ожидали так многого, и которые, как им кажется, представляют лишь пустышки, по недоразумению и недосмотру несуразно раздутые.

«Рационалист» против досократиков. Но этот самый недосмотр они, конечно, готовы исправить. Самым вопиющим примером подобной попытки является, пожалуй, выпад в сторону досократиков со стороны некоего Элиезера Ш. Юдковского, известного как популяризатор «рациональности», впрочем, вовсе не в платоновском смысле этого слова, а скорее ровно противоположном. В своём magnum opus'е он позволил себе заявить устами своего героя, словам которого, по его же словам, доверять можно всегда или почти всегда, что, по его мнению, мышление первых греческих философов является ярким примером того, как думать ни в коем случае не следует.
На взгляд персонажа автора, «древнегреческие философы … понятия не имели, как всё вокруг устроено, и потому просто говорили: „Всё есть вода“ или: „Всё есть огонь“, и никогда не задавали себе вопрос: „Стоп, даже если всё в самом деле — вода, то как я об этом узнал?“ И не спрашивали себя, есть ли у них свидетельства, которые позволяют считать, что эта теория предпочтительнее всех остальных».
Досократики, выдавая подобные сентенции, которые, как он воображает, никак не пытались обосновать, по его мнению грешат против того, что он называет «фундаментальным вопросом рациональности», который звучит как «что я знаю и почему я думаю, что я это знаю». Похожий принцип, nullius in verba («ничего со слов»), служит девизом английского Королевского научного сообщества.
Естественно, все эти рассуждения бесконечно далеки от реальности, а Юдковский не мог ошибиться сильнее. Ведь в действительности Фалес, как указывает д.и.н. А.И. Зайцев, как раз и стал «первым человеком на Земле, который почувствовал необходимость доказать математическое предложение и сумел сделать это» (Зайцев, 254), иначе говоря, впервые в истории применил на деле тот самый способ мышления, по отношению к которому «рационалист» преисполнен такого религиозного почтения.
В силу этого первый философ должен бы им быть возведён на пьедестал почёта и восславлен, а не подвергнут язвительным насмешкам; однако уже описанный недостаток образованности в вопросе, понятное дело, не оставляет на это шансов. Собственно, перед нами нечто даже хуже, а именно антизнание, то есть такая информация на тему, наличие которое вредит сильнее полного отсутствия знаний. Воистину, это воплощение высказывания д.и.н. С.В. Волков о «полуграмотности», которая, на его взгляд, «куда хуже полного невежества», поскольку «неграмотный по крайней мере сознает свою ущербность и не лезет „на равных“ спорить и тем более поучать публику. Полуграмотный разницы между собой и знающими не понимает».
Нахватавшийся подобной поверхностности, указывает С.В., начинает «с апломбом рассуждать о явлениях и процессах, отравляя ноосферу скороспелыми абстрактными рассуждениями». Действительно, кажется, что было бы куда лучше, если бы Юдковский не знал по этой теме ничего — тогда бы он, быть может, постеснялся высказывать вслух своё ценнейшее мнение и смущать им публику.
К слову: у нас ещё существует канал в Telegram, где посты выходят раньше, а также есть уникальные материалы. Подписывайтесь!
Фалес — первый учёный. Естественно, вклад Фалеса в философию вовсе не исчерпывается заявлением о том, что «всё есть вода». Будь так, и выдавай Фалес только лишь краткие, имитирующие мудрость фразы, не потрудившись снабдить их какими-либо обоснованиями, никто бы не стал считать его философом или учёным. Афоризмы подобного рода, или гномы (γνώμη), умение сочинять которые многие и считают философией, греками к таковой не относились, и были прерогативой т.н. «семи мудрецов». Относился к последним, впрочем, и Фалес (причём был первым в любом из списков таких мудрецов), ибо и ему приписывают такое мудрствование, однако он далеко превзошёл их всех, ибо гномами он вовсе не ограничился.

То, что предположения Фалеса вовсе не были голословными утверждениями, что бы там ни полагали разного рода «рационалисты», прекрасно понимал даже известный позитивист Бертран Рассел, автор довольно поверхностных лекций по истории философии. В них он писал, что фалесовское «положение, что все возникло из воды, следует рассматривать в качестве научной гипотезы, а отнюдь не в качестве абсурдной»; он подчёркивал, что «милетская школа по крайней мере была готова испытать свои гипотезы эмпирически» (Рассел, 58).
Зайцев указывает, что «у нас нет достаточных оснований сомневаться в том, что именно Фалес совершил эту революцию в человеческом мышлении» (Зайцев, 210). Для самих греков степень этой революционности также не была секретом; Евдем Родосский, надёжнейший из источников раннегреческой науки, именно Фалесу приписывает «первые в истории … доказательства математических положений» (Зайцев, там же; DK 11А20 = Eud. fr. 134 Wehrli).

До Фалеса никому и в голову не приходило, как пишет д.ф.н Л.Я. Жмудь, искать подтверждение фактов, «истинность которых наглядна, а зачастую даже самоочевидна» (Жмудь, 178). Фалес, резюмирует Жмудь, «этой наглядностью не удовлетворился» (там же) и это стало «действительно оригинальной и революционизирующей идеей» (там же, 172). Поэтому-то он уже древними авторами справедливо считался первым учёным и философом, а не только лишь мудрецом (Аристотель, «Метафизика», I.983b18 = DK 10.A12).

«Всё есть вода». Как и прочих ранних философов, Фалеса, помимо прочего, интересовало, какое же единое начало, первовещество, или ἀρχή («архэ») лежит в основе всего сущего; таковым, в зависимости от философа, мог быть элемент, стихия, или ещё что-то подобное. Сам Фалес, согласно Диогену Л., «началом всех вещей полагал воду» (I.27), утверждал, по Аристотелю и Цицерону, что «всё есть вода» (Arist. Met., 983b; Cic. De Nat. Deor., I.10.), Стобей пишет тоже: «всё из воды, говорит он, и в воду все разлагается» (Стобей, «Мнения философов», I.3 («О началах») = DK, 10A12a).
Чтобы развеять пресловутое мнение, что Фалесу будто бы и в голову не приходило желания снабдить обоснованиями свои утверждения, достаточно обратиться к первоисточникам. По Аристотелю, первый философ пришёл к своим выводам не просто так, но «вероятно … из наблюдения, что пища всех [существ] влажная, и что тепло как таковое рождается из воды и живёт за счёт неё … Вот почему он принял это воззрение, а также потому, что сперма всех [живых существ] имеет влажную природу, а начало и причина роста содержащих влагу [существ] — вода» (DK 10A22 = Arist. Met. 983b18); тут важно отметить, что греки полагали серебристые жидкости организма, в числе которых и сперма, средоточием жизненной силы; поэтому вывод этот напрямую связывал воду с этой самой силой.
Стобей прибавляет также, что Фалес «заключает [об этом] … из того, что все растения влагой питаются и [от влаги] плодоносят, а лишенные [ее] засыхают … и сам огонь Солнца и звезд питается водными испарениями, равно как и сам космос» (DK, 10A12a).

Итак, хотя логика Фалеса и не идеальна, в её наличии ему не откажешь. Более того, его предположения во многом оказались удивительно долговечны, и актуальны, с некоторой натяжкой, даже сегодня, на что указывает и всё тот же Рассел. Действительно, термоядерный синтез, происходящий в звёздах, питается как раз водородом (также гелием), из которого создал почти все прочие элементы Вселенной. Также верно и то, что все живые организмы возникли из воды. Таким образом, теории первого учёного не только имели обоснование, но и выдержали проверку длиной почти в три десятка веков.
Догнать и перегнать Восток. Цивилизации Востока на момент рождения греками науки весьма преуспели в математике, но вся она была у них целиком заточена под практические цели, и она, пишет Зайцев, «никогда не содержала доказательств, но лишь задачи и способы их решения, а египетская не имела и задач» (Зайцев, 209). «В вавилонских математических текстах», пишет Зайцев, «нет никаких следов доказательства … в этом проявляется знаменательная противоположность уже первым известным нам шагам греческой математики» (там же, 155). Даже самое поверхностное сравнение «отчетливо показывает сугубо эмпирический и вычислительный характер восточной математики», указывает Жмудь (165).
Он пишет, что только у греков «впервые появляются постановка проблем в общем виде и дедуктивное доказательство — качества , позволяющие отделить математическую науку от занятий числами вообще, начинающихся с первых систем устного счета … Без учета этого отличия … историю математики … пришлось бы начинать с истории устного счета, ибо критерий, отделяющий науку от донауки, был бы утрачен … В сущности, называя греческую геометрию и восточные вычисления одним и тем же словом „математика“ , мы имеем в виду разные вещи» (Жмудь, 166). После более чем столетнего изучения египетской математики нет оснований предполагать наличие в ней чего-либо похожего на теорию или доказательство», подводит он черту под этим мнением (там же, 168).

В своё время д.и.н. С.Я. Лурье исчерпывающе высказался на тему восточных заимствований. Он писал, что хотя «факт влияний на раннюю греческую геометрию надо признать несомненным», «существенного значения это не имело … логически отчетливая последовательная система доказательств — самостоятельная заслуг а греческого гения» (Жмудь, 167-168).
Всё это ещё более верно для астрономии; так, «рассказы греков об астрономии египетских жрецов совершенно недостоверны. Никакой иной астрономии, кроме наблюдения за звездами для составления календаря, в Египте … не было … не нашлось ни одной записи астрономических наблюдений», пишет Л.Я (Жмудь, 240). Вавилоняне, в свою очередь, изучали небесное движение и затмения только сугубо в астрологических целях, ибо считали, что те являются предзнаменованиями будущего. При этом даже много позднее «вавилонская астрономия … ни на шаг не продвинулась в познании истинного строения Солнечной системы. Само стремление к этому оставалось ей чуждым» (там же, 242).
В то же время, по Жмудю, «греческая, равно как и европейская наука, стояла совсем на другой позиции. Ее сформулировал еще Анаксагор: „Явления - облик невидимых вещей“ (DK 59.В21а), т. е. изучение явлений позволяет проникнуть в суть скрытых закономерностей, которым подчинена природа», и тем самым узнать, «как на самом деле». «Греческие астрономы», пишет он, «начиная с Анаксимандра, были в первую очередь озабочены созданием геометрической модели, которая бы отражала истинную структуру космоса» (там же, 241).
Заимствования, которых не было. Греки не могли перенять науку у соседей не могло ещё и потому, что не знали и не хотели учить чужих языков, которые считали варварскими (собственно, слово «варвар» было звукоподражанием чужеземной речи). Жмудь пишет, что, «хотя греки и знали о существовании клинописи, никакого различия между ее видами они не делали, воспринимая … просто как некое „восточное письмо“» (Жмудь, 170). Он также отмечает, что «даже в более позднее время нам не известен ни один греческий автор, который бы знал египетский язык и письменность … нельзя обнаружить ничего египетского в тринадцати книгах Евклида, а ведь он прожил в Александрии большую часть жизни (там же).

В наше время нередко можно услышать об «открытиях» вроде того, что-де теорема Пифагора была, оказывается, известна задолго до этого грека. Это, однако, не новость. Точно также ни для кого не были секретом и положения, которые доказал Фалес: о том, что диаметр делит круг пополам, а углы в основании равнобедренного треугольника равны, на Востоке знали давным-давно.
Другое дело, что только ему пришло в голову снабдить эти «общеизвестные истины» строгим обоснованием. Применение этого нового метода, называемого научным, к областям, раньше знавшими только прикладное, эмпирическое приложение, привело к тому, что, согласно А.И., «достижения греческих астрономии и космологии к концу V в. до н.э. были колоссальны и далеко превосходили всё, чего достигли другие народы древности» (Зайцев, 237).
Преодолевая практичность. Как уже отмечалось, на Востоке не было принято строить те самые доказательства, которыми всех так мучают со школы, о них не было, собственно, и представления. Но в чём причина этого? Почему только грекам они пришли на ум, не раньше? Зачем, спрашивает Зайцев, «Фалес Милетский стал доказывать геометрические соотношения, которые были давно известны вавилонянам, легко проверяются измерением и до той поры не вызывали ни у кого желания обосновать их цепочкой рассуждений? Почему Анаксимандр попытался создать механическую модель солнечной системы, явно ненужную ни для поддержания в порядке календаря, ни для мореплавания?» (Зайцев, 267).

Всё дело в одной особенности мышления древних, которая резко отличалась от той, которая бытовала в Египте и Вавилоне. Там любая деятельность должна была иметь вполне конкретное, явное приложение, быть явственно полезной; та же, что этим критериям не отвечала, в принципе, была попросту невозможна. «В огромном большинстве … обществ … нормы очень жестки: они определяют еще при рождении ребенка его будущее место в обществе … диктуют взгляды на мир, на себе подобных и на сверхъестественные силы. Отклонение от этих норм немедленно ставит нарушителя перед угрозой утраты связей с обществом или даже прямой расправы, так что все такие отклонения возможны лишь как исключение», пишет Зайцев (261).
Это отношение является типичным, практически повсеместным в человеческих обществах. Зайцев пишет, что «всякое, так сказать, нормальное общество препятствует любому духовному творчеству, не связанному с практической целью, и тем самым тормозит развитие культуры» (Зайцев, 287). Поэтому не следует считать великие цивилизации Востока в какой-либо степени ущербными или же неправильным. Они были как раз самыми обыкновенными; это греки отличались, являя собой уникальное явление.
Состояние мира по умолчанию, которое настроено крайней утилитаристски и не приветствует ничего непрактичного, можно охарактеризовать как Средневековье; действительно, в Европе именно в эту эпоху творческие силы совсем иссякли и возродились вновь только в эпоху Возрождения, или Ренессанс. Но опять же, весь прочий мир пребывал в Средних веках всю свою историю, и не знал такого наименования только потому, что не терял того, что упустила с их наступлением у себя Европа: блистательную Античность.
Кстати говоря: вы не забыли подписаться на мой канал в Telegram, где посты выходят раньше, а также есть уникальные материалы, например, дебаты?
Рождение теории. Греков, в отличие от соседей, интересовало не только то, что имело непосредственную применимость. Более того: непрактичное их привлекало в особенности, а то, что можно применить, они скорее откровенно презирали.
В наши дни многие, кого изрядно утомляла чистая умозрительность школьной математики, задавались вопросом, как же там что-либо может пригодиться в жизни. Те, кто в итоге осмеливался задать его, в ответ скорее всего слышали мысль, так или иначе восходящую к цитате, ошибочно приписываемой Ломоносову, что-де «математика ум в порядок приводит», либо им сообщали иные уверения, что изучаемое ими таким трудом всё-таки к чему приложимо, применимо.

Ответы такого рода, однако, крайне надуманны, и вызваны тем, что и сами отвечающие убеждены, что всякое знание в конечном итоге изучается для какой-либо цели, есть приложение к чему-либо. Школа, однако, задумывалась вовсе не как заведение, где даются полезные знания, она как раз и должна обучать такому, что принципиально не пригождается. Знание, которое можно применить, приспособить, греки считали позорным, таким, которое может быть нужно только ремесленникам или вовсе рабам, в общем, всяким непрестижным сословиям, которым в школе делать нечего. Собственно, термин σχολή («схолэ»), от которого происходит слово «школа», означает «досуг», «свободное время». Приобщаться к схолэ мог, как уже можно догадаться, далеко не каждый, но только тот, кто мог себе это позволить, допустим, аристократ, или, реже, состоятельный представитель среднего класса.
Собственно, схолэ и было способом продемонстрировать свою принадлежность к сливкам общества. Занимавшийся изучением такого, что было ценно только ради самого себя, чистым познанием, в принципе не способным послужить ремеслом, чем-то, что может прокормить, практиковал т.н. «демонстративное потребление», он показывал, что может себе такое позволить. Схолэ, таким образом, противопоставлялось ремеслу, или искусству, иначе — τέχνη («технэ»). Тот, кто занимался технэ, к схолэ, т.е. науке и философии, уже не мог быть годен: так, Платон в «Государстве» сетовал, что «философия привлекает многих людей, непригодных к занятиям ею, поскольку их тела деформированы производственным трудом, а их души искалечены ремесленной деятельностью» (Государство, VI.495d-e).
Характерно и то, что Платон ненавидел софистов в том числе потому, что они обучали риторике, которая имела практический смысл. Кроме того, знание, наука (ἐπιστήμη, «эпистеме»), по Аристотелю имела отношение только к теории (θεωρία); технэ же, тесно связанной практикой (πρᾶξις, «праксис»), в этом было отказано (Асмус, 227).

Наилучшим способом жить, таким образом, древними полагался βίος θεωρητικός («биос теоретикос»), «созерцательный образ жизни». Кто же не обладал престижным непрактичным знанием, настолько не уважался, что по отношению к нему можно было даже не соблюдать договоров: так, Стрепсид, герой Аристофана, отказывается возвращать долг кредиторам, потому что те не разбираются в τά μετέωρα («та метеора»), астрономии (Arist. Nub. 1283).
Великий враг человека, труд. Итак, для восточных культур было немыслимо вырваться за пределы деятельности, имевшей очевидную применимость, приносящей всем понятную пользу, самым простым вариантом которой был труд, работа. Греки, однако, относились к труду совсем иначе.
Как отмечает Ницше, который, как, возможно, стоит напомнить, был также выдающимся филологом-классиком, «греки … высказываются с пугающей откровенностью, что труд есть позор», во многом — «из-за сознания невозможности, чтобы человек, борющийся за простое выживание, мог бы быть художником» (Ницше, 276), созидать высокое, великое. Труд в принципе и ремесло, технэ в частности — это явления для свободного грека позорные, и чтобы показать, что он к ним никогда не имел никакого отношения, он и приобщался к явлению настолько сложному, что у того, кто хоть раз в жизни работал, не было шансов постичь его.
Уже ясно, что далеко не все могли заниматься таким высоким занятием. Действительно, пишет Ницше, «для того, чтобы была широкая, глубокая и плодородная почва для художественного развития, громадное большинство, находящееся в услужении у меньшинства, должно быть ... рабски подчинено жизненной нужде. За их счет, благодаря избытку их работы, тот привилегированный класс освобождается от борьбы за существование, чтобы породить и удовлетворить мир новых потребностей … рабство принадлежит к сущности культуры» (Ницше, 277-278).
О пользе рабства. «Рабский труд», пишет Зайцев, «обеспечивал досуг значительной части гражданского коллектива … По мере того как росла доля рабского труда … все более зазорным становился всякий производительный труд для свободного человека … развитие рабовладения поддерживало, закрепляло и оживляло шедшее от родовой аристократии пренебрежительное отношение к любой деятельности, связанной с производством и обменом. Рабство не только обеспечивало … свободное время, но и толкало … на то, чтобы использовать его не обязательно в целях максимального обогащения, но и в занятиях, не связанных непосредственно с экономикой» (Зайцев, 62).

Широкие массы были как бы трамплином, с которого брали разбег немногие, отправляясь в полёт к заоблачным далям, к горе Парнас, где творили высокую культуру. Неудивительно что изначально деятели науки были почти исключительно выходцами из аристократии — Фалес, Анаксимандр, Пифагор, Гиппас, Демокрит, и т.д. В качестве исключения можно вспомнить разве только Евдокса.
Из этого следует, собственно, что культуры, подобной древней, и не могло быть, если бы не существовало сурового закрепощения большинства. Это, естественно, вызывает определённого рода неприязнь к Античности со стороны тех, кто считает, что нельзя пользоваться плодами древа, которое поливали какого-либо рода насилием и угнетением. «В этом», пишет Ницше, «источник той злобы, которую коммунисты и социалисты, и их бледные потомки, белая раса „либералов“, питали во всякое время … к классической древности» (Ницше, 278).
И действительно, поклонников низших сословий, этих «друзей народа», как называл их д.и.н. С.В. Волков, естественно, вгоняет в самую чёрную злобу глубочайшая элитарность античного образа жизни, недоступного низкой толпе ни в каком виде. Впрочем, они хотя бы последний факт понимают, тогда как сами представители этой толпы воображают, что приобщение их к классической культуре вполне возможно; надо ли говорить, сколь они заблуждаются. Очень хотелось бы, чтобы они прекратили уже свои попытки, собственно.
(Продолжение следует.)
|
</> |