
По Семиреченскому тракту в 1920 году (Д.А.Фурманов). 4/5

Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4.

Город Верный. Члены Союза связи — почтовые и телеграфные служащие — на манифестации по случаю революции. Март 1917 г.
— Слушаю вот я вас, — заметил Иван Карпыч, — и вижу, что оно там как-то все по-другому идет. Не то, что у нас.
— А что у вас?
— Да что у нас? У нас, можно сказать, ничего — хулиганство одно да разбои. И больше ничего. И не было и нет ничего. Потому что всяк себе сам хозяин, а управы нет ему, он и делает, что хочет. Я все дела тут с самого начала знаю, потому что и в Верном бывать пришлось; и послушал — узнал немало со всех сторон; все знаю, еще как в семнадцатом году, когда правительство это керенское было, к нам сюда, т. е. в Верный-то, два комиссара наехало: Шкапский да Иванов.
— Это от Керенского?
— Известно, от него — и сейчас же с казаками лавочку развели: там оружие, глядишь, отбирают, там налог какой-нибудь накладывают; али арестовывают; в тюрьму запихать — любимое дело. Ну, только киргиза — бей его, — он долго терпеть может. Привык. И прежде били, и тут бьют — значит, терпеть до поры. А мужику што — ему какое ни дай правительство, только самого его не тронь. Так и терпели этих комиссаров, не трогали.
— А как же, — спрашиваю, — насчет Советской власти — было у вас тогда что-нибудь али нет. Советы-то были какие? То есть, примерно, вот к Октябрю, в семнадцатом?
— Как же, были и советы, — где их не было, — ответил он с нескрываемой иронией. И остановился, чтобы дать мне почувствовать, что не зря подпустил тут яду. — Был, рядом с комиссарами, совет рабочий, областной. Да разогнали его комиссары. И не то што, а двоих убили, так оно и тела-то весной только на следующий год сыскали. Потом крестьянский был совет, тоже на всю область — его не тронули, побаивались мужиков-то, не хотели травить.
— А в Туркестане тогда уж были советы? — спрашиваю я Ивана Карпыча.
— Ну как же, везде советы, кроме нас, — и он снова иронически ухмыльнулся. — Только плохи больно, — добавил, чуть помолчав, — нам таких-то, пожалуй бы, что и вовсе не надо.
— Чем же это так плохи?
— Да тем, что бестолково за дело взялись, а лучше сказать — и никак не брались за него, только свои делишки выделывали. Кому тогда было в советы итти: рабочий человек на деревне не пошел, все еще боялся… А пошел тот, кто по-своему понял Советскую власть: валяй, дескать, наша взяла… И пошло… Наши тут комиссары даже казаков выставили сюда, на границу: не пропущать, дескать, в Семиречье никаких советов…
— Так чего же, — говорю, — им было таких-то советов бояться. Они же им были неопасны?
— Нет, зачем, — возразил Иван Карпыч, — они, комиссары, понимали, что хоть по началу-то и одно вышло, а по концу совсем другое может быть: никаких и ничего, словом, — в Семиречье не пущать. Будем жить, как сами хотим, как сами знаем. Ну, и шло пока ничего. Тихо было. Только этот крестьянский совет съезд надумал в январе собрать, а комиссары: «Отчего ж, дескать, не собрать, коли на этом съезде мы со всеми крестьянами сговориться сможем, — валяйте, зовите». Ну, и наехали. Да комиссары еще тут же казаков на съезд со всей области и киргизов — т. е. не на этот, а на другой, рядом, на особенный. Всех созвали. Приехало народу немало: на один крестьянский — больше полтораста человек.
— И все три съезда вместе заседали?
— Нет, зачем вместе, врозь — только в одно, значит, время, — пояснил Иван Карпыч. — Да и как им было вместе, когда казаки и киргизы одно, а крестьяне — другое…
— Ну, казаки, — перебил я его, — это еще понятно: они тогда были против крестьян, они друг дружке мешали туземцев обирать, а вот киргизы, этот туземный-то съезд, — отчего он очутился с казаками?
— Как вам сказать, — задумался Иван Карпыч. — Я, право, вам этого не сумею сказать. Ну, я думаю, что прежде всего у комиссаров, у казаков ведь войско было, а по кишлакам не забыли еще расправу в шестнадцатом году: подпугивало. Потом, думаю я, что мужики-то все-таки покрепче насолили киргизу, чем казаки… Да оно, может, все и не так, как я говорю, — может, казаки просто на съезд согнали киргизских чиновников — не со дна, а по городам набрали: сойдет, мол. А чиновники эти, известно, навсегда со Шкапским заодно были — тоже Учредительное хотели устраивать… Так что не знаю, а все-таки получилось тогда, что все на мужиков ополчились… И несдобровать бы мужичкам — чего они сделают одни. А тут как раз солдатов с фронту понаехало — то отсюда, то оттуда. Иной, глядишь, почти выходит, что и в самом Петербурге был: «Я, говорит, знаю, за что мы там в Питере дрались. Я, говорит, не позволю». Да што тут: одним словом, с фронту солдат наехал. Один уж больно делен был — Павлов.
— Из фронтовиков?
— Да. Этот ничего не боялся. «Долой, говорит, сукиных детей. Какое там временное правительство, когда нет его давно. Какая там учредилка, когда ее разогнали. Даешь советы, чего там!» Комиссары это видят, что дело неладно — марш на съезд к крестьянам. «Так и так, мы, дескать, властью поставлены и будем ждать, когда учредительное собрание соберется, а Совет Народных Комиссаров не признаем — долой его». Тут атаман Щербаков: «И я, говорит, тоже, и казаки все со мной». Тут и киргизы, что на съезде были: «Мы тоже, говорят, за это же самое, что атаман». Что ты будешь — глядят мужики: все на них. Ну, только Павлов подымается: «Ничего, говорит, это нам не страшно, а я вам лучше расскажу, что теперь кругом по свету делается, что в Москве, в Ташкенте…» Да и зачал. Доклад. Целую речь. Ему было мешать, его перерывать, а съезд кричит: хочу слушать, да и только. И вот уж он накачал, так распарил всех, что, когда резолюции стали разные голосовать, мужики почти что все за Советскую власть: и чтобы ее по области устанавливать, и чтобы Красную гвардию свою — одним словом, загорелось дело.
— Иван Карпыч, — говорю я, — а чего же Шкапской-то с Ивановым смотрели, неужто они не могли ничего поделать — сила же вооруженная была у них?
— Ну, у них. Так что? — ничуть не смутился Иван
Карпыч. — Сила силой, а крестьяне все-таки наехали со всех
сел-деревень. Тронуть их — ну-ка, тронь. Поговорят, мол,
разъедутся, — думали комиссары, — а там мы опять… То есть
я думаю, что так они полагали, комиссары-то. Ан, вышло не так.
Съезд-от уехал, а оставил после себя опять свой совет и совету
наказал: делай дело, а не спи. Вот они, советчики, и давай к
казакам подсыпаться, а особенно ко
— Жив?
— Жив, чего ему — такие-то долго живут… Он, ишь,
командует где-то теперь… Да так эти самые кружочки вместе с советом
и стали дело свое затрафлять на комиссаров. А в Ташкент послали
двух делегатов: рассказать, как дело обстоит, и помощи просить на
случай. Вот Ташкент и давай бубнить: телеграмму за телеграммой,
одну за другой, знай, жарит по Верному да по разным городам. «Все
население, говорит, должно принять участие и свергнуть временное
правительство, а ежели этого не будет, то в Семиречье будут посланы
войска, и тогда не пеняй. А расходы придется платить самим же
советчикам». Как их ни прятали, эти телеграммы да приказы, а знала
их вся область. И побаивалась, дрожала насчет шкурки, насчет
кошелька. И вот один раз на митинге, надо быть —
Иван Карпыч остановился. Он говорил с большим воодушевлением и, видимо, устал.
— Ну, а дальше, — спрашиваю я, — как с властью: Ревком создали, верно?
— Ревком, — сокрушенным голосом ответил Иван
Карпыч… — То и дело-то, что Ревком, да толку-то в нем —
што было? Кто туда попал: у кого глотка шире была, тот и в Ревком.
Почитай, всего пяток настоящего-то народу было, а то —
— Ну, а чего же в Ташкент за помощью не обращались? я думаю, там был народ?
— Как не быть: народу везде много, только работников вот не хватает, — заявил он поучительно и сурово. — Ташкенту — сейчас же телеграмму: переворотили, мол, — теперь помогай. А он прислал какой-то молодежи зеленой горсточку: «Больше, говорит, не могу, у самого нет ничего…»
— Значит, бедно?
— Ну, как же… Не деревня: самому работники надобны. Да, так это в Верном-то, — воротился он к оставленной теме, — пока там чесали затылки, а казаки знай себе съезды разные по уездам да подготовку ведут. Талгарская, Иссыкская, Большая и Малая Алматинская, Тастак — в этих гнездышках зашипели уж, как следует: «Чего, дескать, робеть, коли не трогают?»
— А не знаете, — спрашиваю я Ивана Карпыча, — отчего и как началось самое восстание казацкое: что оно — в Верном, или со станиц поднялось?
— Кто его знает, надо быть, со станиц, — отвечал
он, — в городе-то, собственно, и не было ничего. Хотели хлеба
из Талгару взять да из Иссыку, а Талгар верст тридцать пять от
Верного, и казаки там — ой, как дружные: «Идите-ка, говорят,
мать вашу так, откуда пришли, не то и наклеим, пожалуй». А
вооруженные — свое было попрятано оружие. Да кричали-кричали,
взяли и арестовали посланцев-то за хлебом. Арестовали и посадили у
себя: пущай, мол, сидят, пока не скажут из городу, что хлеб боле
отнимать не станут. А Ревком, конечно: «Восстание!» И хоп туда
отряд, — кажется, Щукин им командовал. Вот отряд,
значит — с пулеметами, орудиями — ночью через обе
Алматинки и пошел. Кто-то спирту достал, — шли навеселе —
песни распевали. Казаки алматинские ловко разузнали, куда, зачем
отряд идет, да как он только прошел — хоп-галоп, и свой отряд
создали на помощь талгарцам. А в Талгар скакунов с вестями умчали.
Ждут талгарцы, приготовились. Вот и отряд подошел, свои требования
Щукин поставил: освободить арестованных, выдать оружие, выдать
зачинщиков-офицеров, которые все дело готовили и народ на смуту
подымали. На это вам размышленья — два часа. А если не
так — огонь из орудий, и всю станицу дотла снесут — вот
как. Прошло два часа, а казаки и не почесываются, все готовят силы,
подтаскивают оружие, зарытое в земле, делят шашки, патроны, седла
чинят на дело. «Так вы не хотите?» Молчат казаки.
— А вы не знаете, — спросил я, — каким образом первые-то месяцы войны проходили: как, кто и кого колотил? Вы где тогда были?
— А в том вот и дело, что этого я уж не помню, не знаю, совсем. Я с той поры как раз уехал из Верного, и что там совершалось — невдомек мне. Говорили потом, сказывали не раз, да память на этот счет у меня не такая. Когда, куда да откуда, да сколько винтовок, патрон — я уж этого никак не могу, напутаю непременно…
— Ну, так что-то-нибудь запомнили, — пытал я, раздраженный любопытством. Мне хотелось слышать про эти первые месяцы гражданской войны в Семиречье, — по ним, по первым месяцам всегда можно определить и общее лицо самой местности.
В самом деле, припомните, как эти месяцы проходили в Москве, в Архангельске, на Кубани, — и вы поймете, что та́к и должно было произойти, что это характерно, что это неизбежно. Я допытывал. Но Иван Карпыч, видимо, не хотел плавать в слухах — он говорил охотно лишь о том, чему был очевидцем или о чем слышал многократно и помнил твердо. Он отмахнулся общими местами:
— Што там было дальше, я, право, не знаю. Только с Мураева все началось — это уж верно. И тогда же казаки со всех станиц подыматься стали: одни на коня да за шашку, а другие с перепугу брали все свое барахло и трогались за полками, потом к Джаркенту, а то и в Китай уходили. И не одни казаки — с ними опять таранчинцы случились. Зачем они тут — я этого не знаю, но, видно, крестьяне их доняли крепко. И одну слободу таранчинскую — Чилик… до того разграбили-разбили отряды, что вовсе, можно сказать, ничего не осталось. И зверства, говорят, были никак не переносимые… Так Чилик и сожгли, разбили до основания, а жители-таранчи, те с казаками ушли…
— И так по всем уездам этакая кутерьма была?
— Нет, зачем по всем: в Пишпекском и у Токмака покойно было. Верный, Джаркент и Пржевальск — тут вот самая волынка расходилась, а в двух уездах, в Лепсинском да Копальском, — там, можно сказать, и Советской власти-то не было, там все еще хвостики от временного правительства оставались. В этих двух уездах казаки и собрались восстание новое поднять — ну, сюда сразу Мамонтова с отрядом двинули. А как был он в пути на Копал — глядь, казаки ударили на Джаркент и город самый захватили. Из Токмака с отрядом Павлову приказали итти, а из Верного — Мураеву, — обоим на Джаркент. Повернули и Мамонтова. Ну, раз так — все дело потушили скоро, казаков угнали — они в Кульджу ушли. Хоть и ушли, а опасность-то, все равно, ведь осталась — того и гляди, наскочат снова. И молва тут пошла, будто казаки всех «хохлов», т. е. крестьян самых, перерезать хотят… Вот и гляди. А эти на казаков тоже зверями глядят… Ну, што ты, как трудно было, — махнул рукой Иван Карпыч. — Ну, ей-богу, спать вот ложится, бывало, человек и не знает, встанет он поутру али нет: то и жди, что кто-то секанет тебе по башке — и нет башки, один остался, живи, как хочешь. Эх, времечко, эх, и времечко было! Теперь разве сравнить — там словно на битву и день и ночь ходили, то и знай, что голову сорвут… Ну и ну. Натерпелся народ, что говорить. Много вынес. Было бы только не зря. Вот что главное.
— Да, это главное, — подтвердил я механически, а самому все хотелось узнать что-то еще… Спать не клонило, да и едва ли усну — до зари оставалось недолго, а с первыми просветами мы решили ехать дальше.
— Вы говорите, — снова обратился я, — что казаки в Кульджу скрывались, а разве их там не разоружали?
— Зачем разоружать — нет. Даотай — значит губернатор этот кульджинский — он с ними тогда ничего… Положим, и Мураев, говорили, ездил к Даотаю, переговоры какие-то вел, да вышло ли что из этого, я и не знаю. Там еще, в Кульдже-то, консул старый русский сидел, от царя остался, — куда же ему, сердяге, деваться было: там и застрял, да вместо того, чтобы на Россию дело делать, он против нее ополчился. Деньжонки, знать, были у подлеца, а с деньгами чего не сделаешь. Он на деньги эти и казаков-то содержал, помогал им, готовил, чтобы на Семиречье ударить…
— Ну, а с Мамонтовым што было. Его отряд куда девался после Джаркента?
— А его отряд, — отвечал тихо Иван Карпыч, — его отряд пошел, куда ему и сказано было: через Копал, весь Лепсинский уезд прошел, самые Тахты отбил у казаков, а их — в Китай. Только, сукины сыны, уж и свирепство нагнали, особенно насчет киргиз: как в степи попадет — ага, значит, разведчик, давай его сюда — и молотят, как шпиона казацкого. Ну, после такого дела они, конечно, киргизы-то, все и подлинно казакам помогать стали. Эх, и отрядик был, вот панику нагнал на всех!
Я посмотрел на утомленное лицо своего собеседника, и стало мне его попросту жалко, и сделалось неловко, что так я его заживодерил, а решимости оборвать беседу, видимо, у него не хватало. Вижу, что делу надо конец подводить, хоть того и не хотел.
Иван Карпыч сидел молча, последние минуты он говорил уже чуть-чуть поохрипшим голосом, и теперь было слышно, как он чмокает, глотая слюну, смачивая пересохшее горло.
— А ну, не спать ли пора? — обратился я к нему, стараясь придать голосу своему как можно более веселости и непринужденности.
— Што же, спать, так спать, — вздохнул он облегченно.
И через минуту, пожав мне руку, он ушел на свою половину. А я остался на крылечке. И как же теперь здесь было тихо! Как было жутко, торжественно в молчаливых горах. Кругом, словно с глубокого дна, я вижу темные, чуть различимые силуэты скалистых склонов, — они сливаются, перемежаются, пропадают так же внезапно, как внезапно выплывают из мрака. Теперь, глубокой ночью, и небо другое, не то, что ввечеру: оно густое, насыщенное, словно налитое полуночной свежестью, холодной испариной горных ручьев. Прекрасное, высокое, строгое небо. И оно еще выше от этих гигантов-скал, от этой чуткой тишины. Я вдыхаю свежий, горный воздух, и так мне легко, так отчего-то все и просто, и ясно, и посильно, я чувствую себя здоровым, уверенным, на все готовым.
Прощай, Сюгаты. И старик-отец, и ты, Иван Карпыч. Спасибо, что приняли так радушно, — это редкость по большому Семиреченскому тракту. Все чаще встречи наши были скандальные, шумливые, то с просьбами, то с угрозами. А тут, на-ко, дружно как, по-приятельски приголубили!
Мы в две тройки покинули гостеприимную хибарку. И долго-долго еще видели, как на крыльце стояла вся семья Ивана Карпыча, и они глядели в нашу сторону, кивали головами, махали руками. Мы делали то же, оглядываясь ежеминутно из своих просторных ковчежных шарабанов. Горы нас разделили, станция скрылась из глаз. Возница-киргиз сидит неподвижно на отрепанном облучке и журчит про себя не то песенку, не то рассуждает вслух торопливым речитативом.
— Кароши козяин, — вдруг обернулся он ко мне и с ухмылкой мотнул головой в сторону станции.
— Что?
— Хе! — усмехнулся он… — А, ну, ну… — и, чмокнув, ударил вожжами.
Я оживил без повторения в памяти у себя произнесенные им звуки и догадался, что возница говорит про Ивана Карпыча.
— Да, кароши, кароши, — поддакнул я, обрадованный, и зачем-то говорил «кароши», а не просто «хороший». — Кароши, козяин, Ивана Карпечь…
И понял, что глупо мне ломать язык, и уродовать слова, что говорить надо, как следует.
— Эй, друг, — обратился я к нему полными, отчетливыми словами, — а чем он хороший человек — что же, он помог тебе, что ли, чем?
— Кароши, — повторил возница не оборачиваясь, — хлеб кормит, хатын А. М. Брискин. В стране семи рек: Очерки современного Семиречья
|
</> |