Надежда - 2
![топ 100 блогов](/media/images/default.jpg)
Как бы нам хотелось, чтобы жизнь шла по максимально простым законам: дурные поступки совершают плохие люди, а добрые дела делают, соответственно, люди хорошие. Добродетель вознаграждается, зло — наказывается. Логика в жизни рулит и любому умственно полноценному индивиду легко понять причинно-следственные связи.
Ну, и так далее.
Но — как говаривала одна моя воспиталка, ставя перед детишками
серую манную кашу с комками и пенками — хотеть не вредно, а нынче
жрите кушайте, детки, что дают.
И, что делать, права была мудрая женщина с маленькой зарплатой: уже повзрослевшим детишкам, даже заработавшим на ресторан-гурмэ, приходится иногда в силу обстоятельств давиться тем, что дают.
Никто из моих читателей не знаком лично со мной и с моей семьёй.
Я так легко бы могла их утешить и сочинить милой моей тётушке
Надежде хоть немножко счастливую дальнейшую судьбу в награду за её
доброту и кротость — ну, что мне стоило? — пусть бы хоть в
виртуальной реальности ей воздалось! Но... как сказал поэт:
Жизнь такова, какова она есть
И больше — никакова...
Я не знаю, как украинская моя бабушка Настя ещё в 1918, с первого взгляда на «босяцьку владу» поняла, что «селянам життя не буде» и последовательно, иногда насильно, всеми правдами-неправдами вытолкала всех восьмерых детей в город, при том, что сама она без земли, без поля, без простора, без своей хаты, без садочка вишнёвого и без вечных мальв за порогом, жизни своей не мыслила.
И тётя Надежда в 1935, впервые рискнувшая поднять голос на родителей, чтобы Клавушку отправили учиться, сделала это, чтобы сестрёнку в очередной раз спасти. Спасти от беспросветности и от медленного умирания. Спасти от того чудовищного отупения, в котором большую часть жизни пребывала моя несчастная, смертельно и навечно уставшая бабушка. Есть в психиатрии такой красиво звучащий на латыни термин: «anaesthesia dolorosa» — скорбное бесчувствие — так вот в жизни эта анестезия выглядит совсем некрасиво, поверьте.
1935-й — знаковый год. Потому что:
«В период с 1935 по 1974 год колхозникам не разрешалось
переезжать в другую местность, и они были привязаны к колхозу и
месту жительства. Колхозники (общая численность которых всех
возрастов, по данным переписи 1970 года, составляла около 50
миллионов человек, или 20,5 % населения страны), как и ранее, были
лишены паспортов и свободы передвижения. Они не могли без них
покидать место жительства. Согласно пункту 11 постановления о
паспортах это влекло штраф до 100 рублей и выдворение милицией.
Повторное нарушение влекло за собою уголовную ответственность.
Введённая 1 июля 1934 года в УК РСФСР 1926 года статья 192а
предусматривала за это лишение свободы на срок до двух
лет».
Я понимаю, что мало кто любит статистику и хронологию, и всё же — перечитайте пару строк в абзаце. Повторю прописью: пятьдесят миллионов человек. Пятая часть населения страны. Вплоть до третьей четверти двадцатого века. Крепостные.
А мама моя, успевшая в 35-м уехать в Муром с официальным направлением от РОНО, через три года законно получила там же паспорт и перестала быть крепостной. И, получив, как лучшая выпускница — комсомолка-спортсменка-отличница (у неё были разряды по спортивной гимнастике и по лыжному спорту) — направление в Горьковский пединститут, окончательно стала городской жительницей — а хоть бы и на койке в общежитии. Она, знаете ли, до приезда в Муром, вообще не представляла, что каждому, даже случайно рождённому и маленькому человеку, может быть положена отдельная кровать с сереньким и застиранным постельным бельём, а не голый соломенный тюфяк на деревянной лавке.
И нет, ребята, здесь я не про политику — я про свою семью. В 1954 году мои русские бабушка с дедушкой впервые в жизни, имея на руках приглашение с печатями и подписями, отправились в дальний путь — к родной дочке в гости, в Луцк, на Волынь, чтобы нянчить маленькую внучку — в ясельки меня, трёхмесячную, папа сдавать не позволил, а декретный отпуск тогда был коротким. В семьдесят с лишним лет они впервые увидели поезд. На луцком вокзале долго боялись садиться в папин служебный «уазик» — страсть какая! это ж «для мильцанеров» машина!
Впервые в жизни они ели каждый день мясо и белый хлеб и клали сахару в чай вволю. В первые дни вообще не притрагивались до прихода хозяев ни к чему наваренному-нажаренному, а на упрёки мамы «что ж вы не едите! я же стараюсь!» бабушка отвечала:
— Да сыты мы, сыты! Чай пили СЛАДКИЙ с БЕЛЫМ хлебом — куда уж сытее!
![ÐÑо Ñедкий - можно ÑказаÑÑ, ÑедÑайÑий кадÑ, ÑделаннÑй Ñогда в ÐÑÑке - здеÑÑ ÑлÑбаеÑÑÑ Ð½Ðµ ÑолÑко дедÑÑка, он бÑл Ñеловеком ÑмеÑливÑм, но и бабÑÑка. Ðе ÑолÑко Ñ ÐµÑ Ñакой не видела, но и мама, и ÑÑÑÑ Ðадежда ÑвеÑÑли менÑ, ÑÑо они ни единой маÑеÑинÑкой ÑлÑбки не помнÑÑ. Ðапа Ñделал ÑпеÑва поÑÑной Ñнимок, но когда напеÑаÑал, дед вдÑÑг ÑаÑÑÑÑоилÑÑ - баÑмаков не видаÑÑ, ÑÑож Ñак... Рпапа пеÑеÑнÑл, ÑÑоб бÑли Ð²Ð¸Ð´Ð½Ñ Ð±Ð°Ñмаки ÐÑо Ñедкий - можно ÑказаÑÑ, ÑедÑайÑий кадÑ, ÑделаннÑй Ñогда в ÐÑÑке - здеÑÑ ÑлÑбаеÑÑÑ Ð½Ðµ ÑолÑко дедÑÑка, он бÑл Ñеловеком ÑмеÑливÑм, но и бабÑÑка. Ðе ÑолÑко Ñ ÐµÑ Ñакой не видела, но и мама, и ÑÑÑÑ Ðадежда ÑвеÑÑли менÑ, ÑÑо они ни единой маÑеÑинÑкой ÑлÑбки не помнÑÑ. Ðапа Ñделал ÑпеÑва поÑÑной Ñнимок, но когда напеÑаÑал, дед вдÑÑг ÑаÑÑÑÑоилÑÑ - баÑмаков не видаÑÑ, ÑÑож Ñак... Рпапа пеÑеÑнÑл, ÑÑоб бÑли Ð²Ð¸Ð´Ð½Ñ Ð±Ð°Ñмаки](/images/main/nadejda-2-87d98b.jpg?from=https://ic.pics.livejournal.com/chipka_ne/84055154/305147/305147_2000.jpg)
А через три месяца их пришлось отправлять обратно. После трёх грозных бумаг из Меленковского УВД с требованием немедля вернуться двум злостным нарушителям паспортного режима «по месту постоянного проживания» — иначе: статья 192а со всеми вытекающими!
Все знают, что я у себя в журнале не матерюсь и другим не велю
(только Молли позволяю изредка и по делу). Но когда я думаю про
какую-то грёбаную бесполую суку из Меленков, которая три — три,
блядь! — раза не ленилась отправлять заказное письмо — повестку для
преступников! — двум старикам, пошатнувшим устои великой
державы тем, что приехали понянчить родную внучку, то слова
цензурные у меня кончаются. Кстати, эта держава не платила им
ни копейки пенсии (ой, вру — дед у меня дожил до 1966 года и успел,
с 1964-го, аж два года получать пенсию — 8 (восемь, блядь!) — самых
деревянных твёрдых в мире советских рублей в
месяц).
Поэтому за аргумент «ауминекажныйгодбылабесплатнаяпутёвкавпицунду» посылаю сразу, сами догадайтесь куда, а то я исчерпала лимит неприличных слов на один пост.
Вся мамина семья осталась в крепостных. И тётя Надежда — вдова с тремя сиротами. Только Иван и Зинушка ускользнули от органов в лучший из миров, да всё равно работники из них были малоэффективные.
Как она жила? Как все — тяжко и скудно. С той малой разницей, что не потеряла способности любить и чувствовать, не отупела и не превратилась в равнодушную рабочую скотину, с проклятиями с утра впрягающуюся в ярмо и с проклятиями же падающую к вечеру от усталости. Как так у людей ангельской породы это получается в жизни, полной мерзостей и вопиющей несправедливости — не знаю. Видно Б-г всё-таки хотя бы малую часть из нас сотворил по своему образу и подобию. Подняла детей — в академики не вывела, но семилетку закончили все. Младшенький после армии «зацепился» за город, работал на заводе, а так как был рукастым и сообразительным, то быстро выбился в мастера, потом стал мастером производственного обучения в ПТУ, вёл кружок авиамоделирования в Доме пионеров — дети его любили, потому что он возился со своими поделками едва ли не с большей страстью, чем сами пионеры. Дородная супруга важно называла его «педагогом» — и была права, как по-моему — с таким «контингентом», с каким он управлялся, не всякий дипломированный выпускник пединститута, пошёл бы работать.
Старший и средний остались в деревне. Средний, Петя, был очень похож на мать по характеру, тихий, безотказный, работящий, очень любил свою болезненную жену, преданно за ней, уже лежачей, ухаживал до старости, и двоих сыновей поставил на ноги фактически сам.
А тётя Надежда жила в основном в семье старшего сына, многодетного (пятеро по лавкам) и самого непутёвого. Всем он был хорош, кроме того, что пил запоями, а так-то — и добрый, и не лодырь, и рукастый, когда трезвый, но трезвым он бывал, увы, нечасто. А тётя Надежда очень любила и жалела несчастную свою невестку и выбрала жить там, где она нужнее — хотя могла бы поселиться у сыновей более благополучных.
В 1967 году мама забрала сестру к себе. Надежда начала стремительно слепнуть и, как она говорила, «обезноживать». Папа к тому временем был заместителем начальника службы электросвязи в облуправлении связи — замминистра по областным меркам — и никаких бумаг из Меленков уже не боялся. Поднял какие-то свои ещё с фронта связи, кто-то из Киева позвонил аж в Москву и «беспачпортную» преступницу, незаконно занимавшую нашу жилплощадь оставили в покое.
Кстати, в том же 1967 году вопрос о паспортах для колхозников
наконец-то был поднят в верхах:
«О ситуации с паспортами в сельской местности в 1967 году даёт
представление доклад первого заместителя председателя Совмина СССР
Дмитрия Полянского:
«По данным Министерства охраны общественного порядка СССР, число лиц, проживающих сейчас в сельской местности и не имеющих права на паспорт, достигает почти 58 млн человек (в возрасте 16 лет и старше); это составляет 37 процентов всех граждан СССР. Отсутствие паспортов у этих граждан создает для них значительные трудности при осуществлении трудовых, семейных и имущественных прав, поступлении на учебу, при получении различного рода почтовых отправлений, приобретении товаров в кредит, прописке в гостиницах и т. п…»
Так что, спасибо запоздалое и простите меня тов. Полянский, за то, что я не помню, как вы выглядели, как ни учили нас опознавать членов правительства на портретах — может, и ваш доклад поспособствовал тому, что моя многострадальная тётушка 10 лет прожила у нас, не опасаясь грозных писем и визитов участкового.
Ей было всего-то 65 лет. У неё не было ни одного здорового сустава — всё распухшее и перекорёженное.Страшные искривлённые пальцы. Жуткий варикоз. Почти негнущиеся колени. Сухая, как пергамент, кожа. Почти вылезшие волосы. Ни одного зуба во рту — деньги, которые мама несколько раз посылала ей на то, чтобы заказать вставную челюсть, проваливались в очередную прорву — на крышу, на корову, на обувку детишкам, хорошо, если не пропивались.
![Надежда - 2 Надежда - 2](/images/main/nadejda-2-8c78d1.jpg?from=https://ic.pics.livejournal.com/chipka_ne/84055154/306118/306118_2000.jpg)
Я безропотно уступила ей свою комнату. Трудно поверить — но старая деревенская женщина, жившая такой далёкой от меня жизнью, была на редкость лёгким человеком, который умел не напрягать. Я не просто любила её — мы с ней дружили. Гораздо больше, чем с мамой, между прочим. Удивительно — но она меня со всеми моими фанабериями, непонятной музыкой, непонятными книжками, театральным кружком, патлатыми приятелями — гораздо лучше понимала, чем мама. У меня тогда была собака, подобранный на улице русский спаниэль Анчар, полгода ушастого счастья, пока вдруг не объявился его разгильдяй-владелец — и только тётя Надежда понимала безутешные мои недельные рыдания по этому поводу и всерьёз сердилась, когда мама требовала «прекратить истерики по пустякам!». А ведь она жила в мире, где собак именовали «кабздохами», держали на цепи и кормили объедками, если вообще. Но с моим Анчаром она с удовольствием гуляла, готовила ему варево из субпродуктов и вместе со мной помогала скрыть «следы преступления» — быстренько подтереть изредка напущенную в нетерпении лужу или срочно заштопать очередное порванное покрывало. И рассказывала нам с Анчаром о разумном Кубаре, пастушьей собаке своего непутёвого сына — сын был пастухом, пас колхозное стадо, иной раз, умудрившись добыть на опохмел шкалик с утра, в ближайшем тенёчке «принимал на грудь» да засыпал, «дак Кубарь-то за него и пас — и знал ведь, куды коров гнать, чтоб потравы на колхозном поле не было, да не отбилась какая, да назад-то потом сам пригонял, а после схватит меня за подол да ташшит — идём, говорит, хозяина-то подымать да домой вести — во какой! ЛюдЯм бы эдак — и работу знает, и не пьёт, и зла не держит, и платы большой не просит, сухой корочке радёхонек. Я уж его, бедного, баловала, чем могла, ему б такую жизнь, как тебе, ушастому...» — Анчар виновато тыкался к ней в колени, шумно сопел, и она искренне радовалась:
— Понимат! Ишь — винится, дурашка...
Пока не ослепла окончательно — она читала запоем, и мне сейчас остаётся только гадать, чего она могла бы добиться в жизни, будь у неё возможность получить образование. Она добирала то, чего не было в её детстве, сперва взялась за мои любимые детские книжки: «Серебряные коньки», «Маленький оборвыш», «Приключения Тома Сойера», «Принц и нищий», «Хижина дяди Тома», «Приключения Оливера Твиста». Мы с лучшей подружкой Казей тогда немножко сдвинулись на Гюго — 14 лет, самый возраст — и тётя Надежда всё наше любимое перечитала вместе с нами — и «Отверженных», и «Собор Парижской богоматери», и «Человека, который смеётся».
К началу 70-х она читать уже не могла, только картинки рассматривать. Я читала ей вслух. Спрашивала, что она хочет — «да што сама читаш, то и мне ладно». Круг чтения у меня тогда был, что называется «модный», вроде бы не подходящий для женщины из деревенской глуши, но она слушала внимательно всё — а я тогда была фанаткой Брэдбери, Грина, Экзюпери, конечно — что за старшеклассник без Экзюпери! — и Сэллинджера. На Сэллинджере, на рассказе «Лапа-растяпа», она расплакалась: «бессчастная баба, зачем пьёт? молодая ж ишшо, сама понимает и мучается. да, сама-то ладно, а дитё мучает — страшней нет, когда бабы пьют...»
— Тёть Надежда, — сказала я, расстроившись, — я теперь буду тебе только смешное читать. Поменяю книжки, завтра О-Генри возьму в библиотеке.
— Глупенька, — сказала она мне с каким-то сочувственным ехидством, — а жизнь-то тоже поменяш?
Вообще, ошибается тот, кто подумал было, что она была эдаким образцом безответной кротости — она, даже когда ослепла, смотрела жизнь горьким и трезвым взглядом.
Однажды очень жёстко осадила маму — свою ненаглядную Клавушку. Мама тогда в очередной раз меня запилила за немногие мои пищевые капризы. Я, в принципе, до сей поры человек очень неприхотливый, но, например, до середины 70-х абсолютно не могла есть рыбу. Просто не выносила запаха рыбы — никакой. А рыбу в нашей семье обожали все, включая тётю Надежду. К тому же, каждый раз, когда папа возвращался с очередной аварии линий связи из какой нибудь озёрной любомльской глуши, его непременно нагружали дарами шацких озёр — то угрями копчёными, то сомами солёными, то ещё каким деликатесом. А страшнее всего была свежая рыба, потому что её жарили — брррр!!! — тут я просто из дому сбегала, пока запах не выветрится.
Папа меня жалел и в «рыбный день» всегда готовил мне что-нибудь отдельно, а мама не теряла надежды доказать, что я просто вбила себе в голову эту чушь! — то борщ сварит на рыбном бульоне, то пирожок с рыбной начинкой подсунет среди мясных в надежде, что я не замечу — и очень удивлялась, когда я замечала, надо же!
В тот раз очередная кулинарно озабоченная подруга надоумила её приготовить филе судака в сырно-сметанном соусе, а перед этим вымочить рыбу в белом вине — якобы отбивает всякий запах. Этот отбитый запах я, разумеется, учуяла ещё на лестничной клетке, поэтому сразу полезла в холодильник за вчерашними сырниками, и тут мама вспылила. Обидно, понятное дело, готовое филе тогда не продавалось, столько возни с удалением костей, не говоря уж о дорогих продуктах — старалась-мучилась, а дочь нос воротит! Я в ответ тоже психанула, как всякий нормальный бесчувственный тинейджер: кто тебя просил мучиться! пора запомнить, что я рыбу не ем! и вообще — у меня голова болит, горло заложило и снова ангина начинается — дайте мне стакан чаю и оставьте в покое!
Папа как-то попытался перевести рыбный вопрос в шутку («нам больше достанется»), но мама ещё пуще разозлилась:
— Ты её разбаловал! И все её простуды от баловства! Вот мы росли — никто с нами не нянчился, ели, что дают, если давали — и здоровыми выросли! правда, крёстна? (так она сестру всю жизнь звала — «крёстна»).
— Да уж, — помолчав ответила Надежда неожиданно жёстко, — я-то уж куда как здорова! А у матери до тебя пятеро померли друг за дружкой с голоду да от недогляду — жаль никто не растолковал, что всё — для здоровья, то-то глупые — взяли да и перемёрли ни за што...
Был один случай, за который я до сих пор чувствую себя виноватой перед ней.
Каждый раз мне напоминает о нём книга о Модильяни. О Модильяни я только узнала тогда, в десятом классе, из мемуаров Эренбурга. Не поверила своим глазам, когда в витрине магазина «Мистецтво» увидела книгу, вот эту:
![Надежда - 2 Надежда - 2](/images/main/nadejda-2-66487b.jpg?from=https://ic.pics.livejournal.com/chipka_ne/84055154/305445/305445_original.gif)
Стоила она немного — рубль с копейками. Попросила продавщицу отложить на часок (меня в этом магазине хорошо знали) и бросилась домой за деньгами. Мама требуемую сумму выдала, не преминув поворчать, что свой лимит на книги в этом месяце я исчерпала в двойном размере. Но когда я запыхавшись вернулась в магазин, ситуация изменилась — заведующая обнаружила, что на непонятную книжонку есть спрос (магазин находился в одном доме с художественными мастерскими и выставочным залом) и велела продавать только «с нагрузкой» — беднягу Амедео докомплектовали какими-то индустриальными пейзажами с комсомольских строек, обернули в целофан и назначили цену в пять рублей. Мой отложенный подарочный комплект был последним и на него уже зарилось местное художественное светило, чьи скульптуры нынче украшают луцкий парк. Для него пять рублей проблемы не составляли, но знакомая продавщица, когда я чуть не заплакала, сжалилась — девочка раньше просила, подожду ещё час — но не больше!
А дома вспыхнул скандал. Мама раскричалась, что торговля с нагрузкой — это незаконно! Ты грамотная, комсомолка, требуй жалобную книгу, умей добиваться своего! Пять рублей — совсем обнаглели! не дам и не проси!
Никакого желания устраивать скандал в магазине, где я постоянно паслась, и устраивать этим неприятности знакомой продавщице, у меня не было. Время плавно истекало, папа был в командировке, а чёртов скульптор наверняка через час выскочит из мастерской с пятью рублями — зная его немножко, я чётко себе представляла, как он с остервенением сдерёт целлофан и демонстративно отправит индустриальные пейзажи в ближайший мусорник. А Модильяни — моего Модильяни! — унесёт в кавярню, листать и хвастаться.
Мама убежала на свои вечерние факультативы — так что и просить стало некого, а я пошла плакать в гостиную.
И тут, тихонько шаркая тапочками, подошла и присела на диванчик Надежда. Каюсь, я чуть не закричала на неё — у меня горе-горе — а она лезет! Но плакать и жалеть себя было уютнее — не закричала. А потом был повод заплакать ещё горше — от стыда. Когда увидела, как она разворачивает клетчатый носовой платок, куда, игнорируя подаренные кошельки, увязывала свои деньги — она ведь к тому времени уже шесть лет, как получала пенсию. Добрая рабоче-крестьянская власть от щедрот отваливала ей аж по пятнадцать целковых в месяц — за каторжную работу от зари до зари, за угробленное здоровье, за Ивана, за Зинушку, умерших, не беспокоя докторов — за всё - про всё.
— Не плачь, милая, — сказала она, протягивая мне пятёрку, — беги быстрей, коль книжка хорошая, надо взять. А Клавушке скажем, что ты за рубль сторговалась — ты не серчай на неё, уж такая она харАктерная, ей ведь тоже деньги-то не задарма достаются, на меня-то, обузу, сколько трат. Ну, давай слёзки вытрем да беги — а потом и мне почиташ...
Теоретически я понимаю, что вроде и нечего мне стыдится. Десять лет тётя Надежда жила у нас, как она говорила, «на всём готовом» и «как в раю». Я уступила ей свою комнату. Она поправилась немножко, с удовольствием сидела во дворе на лавочке и вела неспешные беседы с местными украинскими бабушками, нимало не озадачиваясь языковым барьером. Читала, пока могла. Когда не могла — слушала по радио «театр у микрофона» — предшественник аудиокниг. Или я ей читала — прочитала, кстати, как она и просила, из новой книжки о Модильяни, чтобы вместе поплакать над горемычным художником («эх, кабы б не пил») и его юной женой («я, как Ивана схоронили, тож жить-то не хотела, чуть грех на душу не взяла, руки на себя хотела наложить — да детишек пожалела...»).
И пенсией своей она для себя особо не пользовалась — большая часть уходила в деревню, как в прорву, что-то она пыталась иногда сама покупать из продуктов, когда могла ещё до магазина дойти, но мама всегда её за это ругала. И всё равно — каждый раз сердце заходится, когда вспоминаю эти пять рублей из платочка...
В последний раз я видела её в 1977 году, когда приехала из Ташкента к маме рожать старшую дочь. Она уже ослепла совсем, осторожно гладила меня по лицу и волосам, обнимала, сказала озабоченно: «Волосы-то редки стали — маслицем бы репейным хорошо. Да ты не бойся — доченьку родишь, через год ишшо гуще вырастут!» (откуда она знала, что я рожу доченьку?) Через пару недель срочно и деловито засобиралась в деревню — стосковалась вдруг, к детям хочу, внучат повидать хочу, я ж их всех рОстила, дома помереть хочу, не держите!
Напрасно мы её отговаривали. Напрасно я убеждала её, что всё равно приехала не насовсем, рожу — и уеду к мужу, снова будешь в отдельной комнате, да нам и сейчас не тесно.
Я до сих пор не знаю — действительно ли она предчувствовала, что скоро умрёт, или с присущей ей деликатностью боялась стеснить — слепая, по стеночке добирающаяся до туалета, а тут младенчик, кроватка-коляска-пелёнки...
Так мы её и не убедили. Приехал сын, папа заказал им спальный вагон и они уехали. Я, провожая её, заплакала, а она была на удивление спокойна и улыбчива:
— Что ты, милая — вытри слёзки, чай не в неволю — к родне еду. Ты ж не одна у меня — там сыночек непутёвый да милый, Таисья-сноха, что дочь родная — всем бы таких, внучата уж большие — Танюшка (помнишь её?), к свадьбе готовится, да Надежда-маленькая, да двойни Любка с Наташкой, да Володюшка-последыш — я ж скучала по ним, хоть напоследок повидаться, — и засмеялась грустно, — глаз-то нет, не повидаемся, услышимся... А плакать нельзя, милая — ребёночек плаксивый рОдится.
Умерла она, успев узнать, что у меня родилась дочка.
В годы слепоты она страшно мучилась бездельем. И приспособилась вязать вслепую. Из одежды «на выброс» нарвала тряпок-ленточек длинными полосками, папа выстрогал ей из дерева большой крючок, и она стала вязать наущупь круглые пёстрые деревенские половички — они и у нас были повсюду, и знакомые бабушки со двора, приходившие её проведывать, с удовольствием брали их в подарок, ещё и тряпочек приносили и рвать на полоски помогали — нынче это называется трудотерапия.
Пару лет назад старшая моя дочь вдруг тоже пристрастилась к вязанию таких ковриков — не из рваных полосочек, конечно, а из подобранных в тон покупных лент — но у меня сердце дрогнуло, когда я это увидела. Двоюродная её бабушка Надежда умерла через месяц после её рождения.
![Надежда - 2 Надежда - 2](/images/main/nadejda-2-e641d5.jpg?from=https://ic.pics.livejournal.com/chipka_ne/84055154/305727/305727_800.jpg)
|
</> |