Френдлента пестрит воспоминаниями о детстве разной степени

Мне вот тоже вспомнилось такое, ага.
Добрейшие мои бабушки, забравшие меня от мамы-папы из кошмарной, нежно любимой мною коммуналки, и вправду были ко мне невыносимо добры. Но если уж принимались за что-нибудь воспитывать, то не сдавались до тех пор, пока не доводили и меня, и себя до полного нервного истощения. До сих пор не понимаю и не помню, чего они добивались от меня во время этих изнурительных торговых казней. Того, чтобы вот этот мелкий, но гордый зверёныш, упоённо бьющийся в истерике и обливающийся слезами и соплями протеста, попросил прощения? И почему им непременно нужно было добиться этого в тот самый момент, когда он в сопротивленческом экстазе скорее дал бы изрезать себя на куски, чем признал публично, что «она не вертится»? Они же прекрасно знали, что стоит оставить этого Джордано в покое хотя бы на полчасика, как он благополучно перестанет орать, соберётся с мыслями и отречётся от своей неправоты уже без всяких моральных клещей и пыточных станков. Но, к счастью или к несчастью, они настолько не владели искусством подавления личности, что всякий раз шли до победного конца, чтобы в финале предсказуемо выкинуть белый флаг... Эти мои победы давались мне такой ценой, что вместо облегчения я ощущала одну опустошенность пополам с истерической икотой и болью в ободранных криком гландах
Однажды во время довольно крупного и жестокого сражения неожиданно приехала мама. Это был не её день – обычно она приезжала по субботам, чтобы забрать меня к себе на выходные. Увидев, что творится, она без особого энтузиазма встала на сторону неприятеля, спросила, не стыдно ли мне, получила в ответ яростное и лживое: «Нет!» и как-то очень спокойно и весомо резюмировала:
- Ну, раз так, то ты мне больше не дочка. Всё. Мы с тобой больше друг друга не знаем.
И уехала.
А я – осталась.
Мелкий, ощетиненный, увешанный слезами и соплями зверёныш, которого отцепили от маминой шерсти, усадили на ветку и ушли, чтобы больше не возвращаться.
Чёрт побери, меня отвергли. От меня отреклась родная мать!
Почему-то я сразу поверила в то, что так оно и есть. Я – настолько падшее и грешное создание, что меня только что изгнали из родного тепла, пахнущего духами, кремом для рук и пивом для завивки, и оставили ОДНУ.
... Нет, не одну. Конечно же, не одну. С бабушками. У меня ведь такие замечательные, заботливые, любимые бабушки.
Удивительно, но их присутствие в моей жизни даже частично не заполнило неописуемую пустоту и лёгкость, разом в ней возникшую. Отчётливейше помню это ощущение: как будто я уже умерла, у меня нет ни тела, ни прежней земной жизни со всеми её радостями и тяготами, а есть только душа, которой, в общем, по-своему неплохо, только очень-очень СТРАННО.
Грешная, вредная, непокорная душа, нахохлившаяся на ветке.
Как я свято верила в её абсолютную оставленность и греховность!
По радио пели что-то про «маленького сердца большую доброту», и я точно знала, что это не про меня. Что я – злобный кусачий зверёныш, которого бросила мама, потому что он такой злобный и кусачий.
А мама тем временем регулярно звонила бабушкам и справлялась обо мне, но я не подходила к телефону, чтобы поцеловать её через трубку. Мне бы и в голову не пришло это сделать – так крепко я верила в то, что навечно ею отвергнута.
И когда она приехала за мной в очередную субботу, я спряталась в чулан и не вышла оттуда, потому что искренне не знала, как мне теперь с ней общаться, раз я ей больше не дочь. Она уехала в полной растерянности и, кажется, со слезами.
А я опять осталась. Всё с той же недоумевающей пустотой и лёгкостью внутри.
Постепенно, слыша перешёптывания бабушек, я всё-таки поняла, что происходит – не так уж я была и мала. Оказывается, мама и не думала от меня отрекаться и теперь сама страдала от последствий своего необдуманного ультиматума. Оказывается, не я одна жду этого подвоха от близких – что они вдруг возьмут и в один прекрасный день перестанут меня любить. Они, значит, тоже поглядывают на меня ровно с таким же тайным опасением.
Боже, как я возрадовалась, когда это поняла!
Нет, не своему прощению и возвращению в прежний тёплый рай, пахнущий домашними духами и пивом для завивки. Я уже взрослела и инстинктивно чувствовала, что туда мне теперь хода нет. И радость моя была скверной, хищной радостью внезапно проснувшегося манипулятора, который теперь знает, что ему делать и как себя вести.
С той поры мои честные младенческие истерики прекратились и началось расчётливое, холодное, улыбчивое иезуитство. И теперь вместо привычного очистительного скандала мама то и дело натыкалась на ледяную стену, из-за которой выглядывала моя морда кирпичом, и кирпич этот светился, как самоцвет, всё той же тайной и гадкой радостью.
Бедная, бедная моя мама! Как хорошо, что она ничего этого не помнит.
Ну, или, по крайней мере, говорит, что не помнит.
|
</> |