
«Дроны должны быть запрещены». Репортаж Шуры Буртина (окончание)


«У нас есть, что защищать», гласит текст. Биллборд в Сумах, который вызвал недавно много споров в украинских соцсетях. Обратили также внимание, что флаги на нём развеваются строго в разные стороны, чего в реальном мире вообще-то не бывает. Ну, мало ли чего в реальности не бывает... :)
Выдержки из последней части репортажа корреспондента швейцарского издания Шуры Буртина с Украины.
Наверное, главная трагедия нынешнего этапа войны — невозможность быстро вывезти раненых... Раненые по три-пять дней лежат на позициях, мучаются и умирают: выживаемость связана главным образом со скоростью доставки в госпиталь. [...]
— Он пять дней лежал, бедняга, мучился, не могли выехать, — рассказывает раненый о побратиме. — В итоге я сам его вывел. Кушать его заставлял, ему в живот тоже попало, раздуло, двадцать осколков. Я на него антитепловизорный плащ надел, и на себя. И он потихоньку сам семьсот метров до эвака прошёл. Надо было вытягивать, потому что заражение крови пошло.
— У нас с батальона осталось человек двадцать. В основном двухсотые — это не вовремя эвакуированные трёхсотые. А броня может заскочить только по-серому, когда у дронов смена камер. Но бывают такие пацаны отмороженные, что середь белого дня залетают и вывозят.
— А у нас был в бригаде водитель, — рассказывает медик. — Он ехал по лесу к точке, начался обстрел, он остановился и залез под машину. На рацию не отвечает. А его же ждут — пошли его искать, нашли под машиной. Пытались его вытащить, он ни в какую, забился, как кот, отталкивает, не понимает, что происходит.
— Меня эвакуировали с третьего раза. Только мы отъехали — начинают по нам лупить. Они рацию слушают, у них до точности все квадраты пробиты. Нам повезло, что трое трёхсотых — за одним-двумя не поехали бы.
Одна женщина-парамедик объясняет мне, почему многие раненые такие худые:
— Я везла паренька, очень худого. Он говорит: «Я до больницы ничего не буду. Мы месяц почти ничего не ели и не пили, чтобы в туалет из блиндажа не выходить…»
Дроны методично истребляют людей, пехота измельчается, как в шредере, стачивается, как карандаш в электроточилке. Пазл складывается в моей голове. Теперь я понимаю, что именно значат патрули ТЦК на улицах и откуда взялся животный страх перед «бусификацией». То, о чём говорят солдаты, не показывают по телику, но люди каким-то образом это чувствуют. [...]
Когда я рассказываю обо всем этом моему другу Боре, он говорит: «Это как химическое оружие, они [дроны] должны быть запрещены». [...]
Краматорск производит на редкость мрачное впечатление. Полтора года назад это был покоцанный, но всё-таки живой рабочий город, по улицам ходили растерянные пенсионеры. Боря даже научил меня видеть специфическую красоту в облезлом модернизме. Теперь это труп города, жителей стало совсем мало, вечером в каждом доме светится каких-нибудь четыре квартиры, три из них заняты солдатами. Город обстреливают не жёстко, но три года почти ежедневных прилётов сделали свое дело: поврежденных зданий накопилось столько, что это производит ощущение какой-то болезни. Все машины цвета хаки, девять из десяти прохожих — военные, причем теперь они почему-то кажутся опасными типами. Общее настроение мрачное и отчуждённое.
Я встречаюсь ещё с одним другом. Гриша мобилизовался полгода назад, резонно рассудив, что ждать ТЦК не стоит. Устроился пресс-офицером в знакомый батальон и теперь целыми днями монтирует видео с дронов и бодикамов для соцсетей бригады. Мы сидим в кафе.
— Ты как?
— Да хорошо, вот девушка ко мне приехала.
В видео в Гришином телефоне — бесконечные «скиды». На идущих по посадкам [...] сверху летит граната, маленький взрыв, солдат валится на землю, сворачивается калачиком и умирает. Гриша пролистывает на видео, где собака обгладывает скелет, рук уже нет, безвольно болтается череп.
— Я уже привык, ваще не волнует…
Я вижу, что он совсем выключился, перешёл в режим энергосбережения.
[...]
Утром я еду в госпиталь, чтобы поговорить с ранеными... Госпиталь — мрачное дореволюционное здание за чугунной решёткой, окна забиты фанерой. От него физически пахнет смертью. Меня пробирает тошнота, ощущение жути, и почему-то вдруг со всей ясностью доходит, чем именно занимаются на войне. Мучают и убивают людей. Война — это что-то очень гнилое. [...]
В декабре 2024-го публично произносить, что надо кончать войну, ещё считалось предательством. Хотя в частных разговорах очень многие говорили: «Да подавились бы они своим Донбассом, только бы это всё поскорее закончилось!» Но громко такое, конечно, мало кто мог сказать. А уже в феврале я застаю такую сцену: в плацкартном вагоне на нижней полке сидят военные — мускулистый молодой штурмовик и сапёр постарше, напротив них — женщина.
— Давайте заканчивать это всё! — громко говорит она. — Вам-то удобно воевать, вам платят.
— Мне удобно? — изумляется сапёр Саша. — У меня дитя выросло без меня!
Я с удивлением сажусь к ним, мне наливают водки. Несмотря на запреты, алкоголь и курево в поездах сами собой легализовались. В каждом вагоне столько военных с фронта, что у проводниц не хватает наглости бороться с этими маленькими радостями. В любом поезде можно купить горилку и пиво.
— Я до дому еду первый раз за девять месяцев, — поддерживает штурмовик Владислав. — У меня тоже жена, ребёнок. Я мечтал так жить или что? Ага, мы ж миллионеры, мы там бабки зарабатываем…
— Ну да, вы делаете то, что вам сказали, и всё, — язвит женщина.
— Мы выполняем нашу работу! Не пошли в СЗЧ, не потикали, защищаем страну! Есть в голове что-то помимо денег…
— А за что вы воюете? Скажите конкретно.
— Воюем за своих родителей, дочку.
— А им сейчас угрожает опасность? Вы видите только то, что перед носом. А вы возьмите немножко повыше. Надо же это расковырять и поглядеть: почему вам не дают оттуда выйти? — женщина хочет что-то сказать, но говорить прямо не решается.
— А что глядеть? Понимаете, что бы было, если б мы вышли? Вы бы на этом поезде не ехали! Мы боремся за Украину.
— А что в вашем понимании Украина?
— Да вы, я вижу, не патриотка, не украинка. У вас родители кто? Вы откуда?
— С Шепетовки [город Хмельницкой области]. Вы сразу нашли врага во мне, ничего не услышали.
— Если бы не мы, они [русские] бы были в Шепетовке.
Как ни странно, несмотря на остроту разговора, все настроены дружелюбно.
— Послушайте, у вас есть дома сосед? — продолжает женщина.
— Есть, и что? Он алкаш, нарезался, до жены своей домахался, я к нему пришёл, дал по башке.
— Соседи у нас всегда будут, и с ними надо учиться жить мирно.
— Мы с к*****и жить никак не будем. [...]
— У вас злость и ненависть говорят. Если я человек, я должна одинаково до всех людей относиться. [...]
— Самое страшное будет, когда эти территории отдадут, а наши погибли зря, — вставляет женщина с боковой полки.
— А вы уверены, что отвоюет наша армия? — парирует первая. — Надо же прекращать. Зачем дальше продолжать?
— Дальше будет ещё хуже, — вдруг соглашается штурмовик. — Потому что кого забирают в армию, все тикают: «Шо я, долбо**? Пусть сыны депутатов воюют!»
— И вы их осуждаете?
— Конечно! Я что, сын депутата?
— А для чего воевать?
— Так а что, сдаться?
— Надо же заканчивать.
— Так это не от нас зависит.
— А от кого?
— Ладно, вы скажите, что вы хотите сказать.
— Я хочу сказать, Владислав, что вы крепкий как дуб, — говорит женщина с улыбкой. Штурмовик хлопает глазами, не понимая, комплимент это или оскорбление.
Пару месяцев назад такой разговор был бы маловероятен. И вдруг люди, считающие, что войну надо немедленно заканчивать, начали говорить открыто. Проходя по вагону, я слышу, что в другом отсеке тоже обсуждают близкий мир. [...]
Я решаю навестить одного раненого, которого видел в эвакуационном автобусе. Когда я захожу в палату, он оживляется, словно меня ждал.
— Мне надо искать какую-то помощь! Я больше не могу! — говорит он взволнованно. — Постоянно давление после контузий. Я ему, — солдат кивает на побратима на соседней койке, — там сказал: «Кидай меня на полдороге, я останусь тут, я не могу!» Несправедливость такая в этой армии, тебя за мясо считают. Нас долбануло, прилёт за прилётом, мы выбежали, а они кричат нам по рации: «Вернитесь на позицию!» А её уже разбило, её нет. Куда вернуться?! — солдат дрожит.
— К тебе относятся не как к военному… Пришли эти «покупатели»: «Хлопцы, вы на передок зайдёте, но вряд ли выйдете». Ну зачем это сразу говорить? Мой батько тоже там был, нас вместе призвали, и был хлопец молодой, со мной с одного города. Приехали, два дня постреляли — и сразу на позиции, на штурм, и на моих глазах — в голову пуля…
Ты подходишь обратиться, что тебе плохо, чтобы дали лекарство нормальное. «Потом… Зачем тебе? Ты же живой, руки-ноги есть…» Я в отпуске в больнице лежал — грыжи, протрузии, две каких-то опухоли. А они документы даже не открыли.
Когда было здоровье, я же готовый шёл. Я не отказываюсь служить, помогать чем-то. Я был электриком, я люблю эту профессию свою, всегда с этим помогал. Но я уже не пехотинец, я уже весь трясусь, видишь? У меня двое детей, сыну двенадцать, дочке четыре годика, — солдат дрожащими руками достаёт бумажник с фотками. — Я её всё время с собой ношу, это как оберег мой. Я хочу увидеть их. Если бы был срок, если бы знал — на 18 месяцев контракт продлевается, — то я бы переслужил, даже больной. Да я не спорю, война… Но почему они сидят по клубам, а никто их не призывает? Так много хлопцев, которых уже нема, очень много! Хочется домой, и всё… — солдат плачет, сидя на койке.
— Только не пишите имя, чтобы у меня проблем не было. А то засунут в ещё большую ****.
|
</> |
