25 июня. Лидия Чуковская

топ 100 блогов vazart25.06.2025 из записок об Анне Ахматовой за 1960-ый год

25 июня 1960. Утром я встретила на Ленинградском вокзале Шуру (Александру Иосифовну Любарскую) и, взяв такси, доставила ее прямиком в Переделкино. И только там вспомнила: да ведь вчера – или третьего дня, всегда я путаю! – день рождения Анны Андреевны. Дед срочно написал письмо, я нарезала букет жасмина и отправилась обратно в город.
Поездом на Киевский, оттуда прямо к ней.
Анна Андреевна, видимо, только что поднявшаяся, самостоятельно пила кофе в столовой. (Нина Антоновна в командировке, Виктор Ефимович в Голицыне.) Столовая вся уставлена цветами. (Не все такие раззявы, как я.) Огромная корзина гортензий на полу, а на столе розы.
Пришла Надежда Яковлевна. Тихим и многозначительным голосом она внушала мне, что я очень помолодела.
– Вам, наверное, это часто говорят теперь, – сказала Анна Андреевна.
– Случается, – ответила я, – да зеркала выводят всех на чистую воду.
Анна Андреевна спросила, помню ли я стихи Цветаевой Маяковскому. Там, где загробный диалог между Маяковским и Есениным. Я вообще Цветаеву знаю плохо (и люблю, хоть и сильно люблю, лишь немногое), а из стихов Маяковскому помню всего четыре строки:


Чтобы край земной не вымер
Без отчаянных дяде́й,
Будь, младенец, Володимир,
Целым миром володей!


Они – сильные. А дальше я не помню.
Анна Андреевна протянула мне стихотворение на машинке и потребовала, чтобы я прочла вслух.
Я прочитала. Диалог неприятный, слишком какой-то бравый и лихой для залетейского.


– Здорово, Сережа!
– Здорово, Володя!


И дальше: «опухшая рожа»… Нет, Марина Ивановна, негоже.
– Каркает над кровью, как ворона, – жестоко сказала Анна Андреевна.
Жестоко? Да. Но не везет мне с Мариной Ивановной. Чуть только успею я что-нибудь у нее полюбить, как непременно она же меня каким-нибудь стихом и оттолкнет. Стихотворение нарочито неблагозвучное, нарочито спотыкающееся – каркающее! – а ведь когда человек видит окровавленную подводу:


В кровавой рогоже,
На полной подводе…
– Все то же, Сережа.
– Все то же, Володя, —


когда обречен видеть эту подводу поэт, да и просто обыкновенный человек, – не карканье у него из груди вырывается, а какой-то иной звук. Это антимузыкальное стихотворение не во внешнем своем выражении, а изначально, изнутри.
Встретили ли они ее словами:


– Здорово, Марина!

Я ушла, обещав позднее придти надолго.
Анна Андреевна нарядная, вся в белом, что ей необычайно идет.

Взрослых никого, но в комнате мальчиков бурлят гости: сегодня Миша окончил университет. Сбегав по просьбе Анны Андреевны за сыром, он принес нам в столовую бутерброды и чай.
Анна Андреевна сказала мне, что бросила принимать какое-то лекарство, которое принимала по поводу недостаточности щитовидной железы, – и теперь чувствует себя гораздо лучше.
Вернулись к разговору о Пастернаке, о мученичестве. Сегодня она была кротче. Я сказала ей, между прочим, насчет ее же строки:


И тот горчайший гефсиманский вздох…

и попыталась передать общее чувство на похоронах: безмолвное сознание, что хоронят мученика, хоронят без труб и слов, но победно; и что на похоронах Пастернака русское общество воздавало почесть не ему одному, а и другим замученным. Над головами во гробе Пастернака плыла вся замученная русская литература, он стал воплощением многих судеб.
Она не спорила.
– Это я с Тарковским поссорилась давеча, – призналась она. – Вот он теперь прислал мне корзину цветов такую пышную, будто я – не я, а Русланова.
Я спросила, кончила ли она то стихотворение Пастернаку, посмертное.
– Не совсем, – ответила она.
– «Вождь» все же мешает?
– Ничего. Я его уберу или спасу каким-нибудь прилагательным [Не спасла. Убрала. Сделала так: «И нас покинул собеседник рощ»].
Мы перешли из столовой в ее комнату. Я спросила, как подвигается в издательстве книга.
– Был у меня Козьмин, зав. А через день Замотин, еще завее
[Мстислав Борисович Козьмин (1920–1992) – тогда заведующий редакцией русской советской литературы в Гослитиздате; Николай Александрович Замотин (ок. 1910 – ок. 1961) – заместитель главного редактора всего Гослита.]. Представьте, ручку мне поцеловал, я от Замотана совсем не ожидала… Сообщил мне: мы обратились в типографию с письмом (подумайте, какая высокая инстанция: сама типография!), обратились в типографию, поддерживая просьбу старейшей писательницы выпустить книгу без макета и с корректурами. Ну, думаю, новые времена настали: ручку целуют, заботятся… А он, чуть дело коснулось стихов, ка-ак па-ашел хамить, – того нельзя, этого нельзя, одни обрывочки остались. Им самим для чего-то надо выпустить мою книгу как можно скорее. И при этом: не позволяют включить в сборник ничего, прежде не напечатанного. Почему? И требуют, чтобы под каждым стихотворением стояла дата.
– Ну, это не портит стихов, – сказала я, не подумав.
– А по-моему, это безобразное насилие над волей поэта. Поэт имеет право не сообщать современникам, когда и по какому поводу написаны те или другие стихи.
Она протянула мне «Содержание», переписанное на машинке. Я, шевеля губами, начала вникать в состав.
– Вот, вы первая читаете книжку… Вы ведь за каждым названием видите стихотворение.
Я натолкнулась на:
Как мой лучший день я отмечу…
– Переменю в корректуре, – утешила меня Анна Андреевна. – «Белым камнем тот день отмечу». Это ведь уже другое, не правда ли? Вы довольны?
– Ну, конечно .
Затем я дошла до стихотворения, на мой взгляд жестоко испорченного ею в предыдущем издании. Вместо любимого мною:


Мой городок игрушечный сожгли,
И в прошлое мне больше нет лазейки…


– игрушечный город для Царского Села это так точно! – у нее стало:

Что делать мне? Они тебя сожгли…
О встреча, что разлуки тяжелее…


Пышное восклицание: О! мешает, мне кажется, интимности тона. Я спросила, восстановит ли она прежнее?
– Нет, Лидия Корнеевна, тут вы не правы. Вам напрасно не нравится строчка: «О встреча, что разлуки тяжелее». Звук этой строки – главная тема эпохи. Это очень точно. Встречи в наше время тяжелее разлук.
Знаю. Прочла ей Самойлова:


Возвращенья трудней, чем разлуки,
В них мучительней привкус потерь


(Д.Самойлов. Ближние страны. М.: Сов. писатель, 1958, с. 86. Впоследствии Д.Самойлов видоизменил эти строки.)

– Да, – сказала Анна Андреевна. – Но надо еще жестче, еще страшней.
Помолчали. Потом она вдруг заговорила о Ш. О тамошней семейной ситуации.
– Знаете, Лидия Корнеевна, я пришла к убеждению, что разводиться с семидесятилетней женой – в этом есть что-то неприятно-комическое.
Я сказала, что женщин, которые не дают своим мужьям развода и держат их при себе насильно, я уважать не способна.
– Пожалуйста, не объясняйте мне. Я сама всегда за развод. Хотя бы потому, что если нет развода, люди прибегают к другому способу: мелко-мелко шинкуют нелюбимого супруга и сдают его изрубленное тело в корзине в камеру хранения на вокзал… И все-таки я нахожу, что с семидесятилетней женой можно и не разводиться. Это смешно.
Заговорили о здоровье Маршака. Анна Андреевна сказала, что собирается навестить его во вторник, но если будет усталая после дневного визита к Виноградовым в Узкое – не поедет. Я удивилась: ведь Самуил Яковлевич всегда посылает за ней машину.
– На его машине я не поеду: у него грубый шофер. В прошлый раз он спросил у меня, не купила ли я уже собственную машину. Я ответила: «я живу в Ленинграде, и когда куплю себе свою – вам от этого все равно легче не станет».
Затем вернулась к Маяковскому.
– Академик Виноградов рассказывал, что он лично, своею рукой, запретил воспоминания Лили Брик о Маяковском. Он Маяковского – в отличие от меня – не любит, но все же считает ее воспоминания полным безобразием и бесстыдством (Ныне мемуары А. Ю. Брик «Из воспоминаний» опубликованы В. В. Катаняном в журнале «Дружба народов», 1989, № 3). Она там рассказывает, например, как Маяковского послали в Берлин написать какие-то очерки, а он неделю просидел в биллиардной, носу на улицу не высунул, а потом написал очерк, ни на что не поглядев… Что он был чудовищно необразован: ни одной книги, кроме «Преступления и наказания», в жизни не прочитал… Неизвестно, отсебятина это, вранье или правда. А вот опубликованию его писем к ней я рада: многие ведь воображают, будто у Бриков был «литературный салон», а из его писем к ней видно, что это было в действительности… Я ее видела впервые в театре на «Продавцах славы», когда ей было едва 30 лет. Лицо несвежее, волосы крашеные, и на истасканном лице – наглые глаза.

Не знаю, по какой ассоциации, я рассказала ей о рукописи Зелинского, которую недавно прочла. Называется «Человек совести» – воспоминания о Сейфуллиной. «И почему этого негодяя, лишенного совести, тянет рассуждать именно о совести?» – спросила я.

– А почему Раскольникова тянуло на место убийства? Все потому же… Но вот Сейфуллина была действительно прекрасный человек. Добрая, умная, и показала себя как отличный товарищ. Когда в 1935 году арестовали Леву и Николая Николаевича, я поехала к Сейфуллиной. Она позвонила в ЦК, в НКВД, и там ей сказали, чтобы я принесла письмо к Сталину, в башню Кутафью, и Поскребышев передаст. Я принесла – Лева и Николай Николаевич вернулись домой в тот же день… Кажется, это был единственный хороший поступок Иосифа Виссарионовича за всю его жизнь… В 1938 году, когда арестовали Леву, все уже было тщетно… Но о Сейфуллиной у меня сохранилось самое лучшее воспоминание (Хлопоча в 1935 году об освобождении сына и Николая Николаевича Пунина, – А. А. останавливалась в Москве у Пастернаков: Волхонка, 14, кв. 9. Сын Бориса Леонидовича, Евгений Борисович, рассказывает, что именно к ним позвонил Поскребышев со счастливым известием).

Анна Андреевна спросила, известно ли мне, что в Риме по Борису Леонидовичу отслужил мессу Римский папа? Я этого не знала, но в ответ спросила: слышала ли она, что по случаю кончины Пастернака выразила свое соболезнование семье бельгийская королева? Все это лестно, да ведь поэзия Пастернака недоступна им, иностранцам, даже проза – вряд ли… Так что и лестно и грустно… Занимают меня не иностранцы, с которых спроса нет, а наши. Позора не оберешься. Наталия Иосифовна спросила у драматурга Штейна: был ли он на похоронах? «Нет, – ответил он, – я ни в коем случае не стал бы принимать участие в этом антисоветском мероприятии». Тут, конечно, поразительнее всего словцо «мероприятие»: для той категории лиц, к которой принадлежит Штейн, похороны – мероприятие. Сразу выдает принадлежность к чиновничеству. Я никогда не читала и не видала ни единой пьесы Штейна, но смело утверждаю – отвратны. Вот каждая его пьеса – она-то, наверное, и есть «мероприятие». Чиновники, кстати, на похоронах не дремали, присутствовали при мероприятии; Воронков составил, говорят, списки членов Союза, побывавших у гроба. Он разделил их на две группы: 1) писатели беспартийные; 2) писатели – члены партии…
(Константин Васильевич Воронков(1911–1984) – в то время орг. секретарь Союза Писателей, а впоследствии зам. министра культуры СССР. На похоронах он строго следил за всем происходящим, но списки присутствующих составлял, как говорят, не он лично, а кто-то из его подручных). Интересно, станут ли взыскивать с партийных? «Общественная наша жизнь печальна», написал когда-то Пушкин Чаадаеву, но «печальна» – не то слово. (Впрочем, письмо по-французски.) Что делается у нас с людьми! Приезжал – «в индивидуальном порядке», часа за два до похорон, проститься с Пастернаком Шкловский… А ему следовало дома сидеть. Ведь это он и Сельвинский, случайно оказавшись в день исключения Пастернака из Союза Писателей за тысячи верст, где-то на юге, не то в Ялте, не то в Коктебеле – то есть имея счастливую возможность не участвовать в позорище, сами пошли на телеграф и послали в Союз телеграмму, что присоединяют свое возмущение – к общему!..

( История эта рассказана мною не с полною точностью. Уточняю. В октябре 1958 года, когда разыгрались пастернаковские события, Шкловский и Сельвинский отдыхали в Ялте. Узнав, что Пастернак получил Нобелевскую премию по литературе, Сельвинский послал новому лауреату поздравительную телеграмму. Затем, когда 25 октября в «Литературной газете» появилась статья под угрожающим названием «Провокационная вылазка международной реакции» (подобные же сочинения появились и в других газетах), писатели Сельвинский, Шкловский, а с ними и Б. С. Евгеньев (заместитель главного редактора в журнале «Москва») и Б. А. Дьяков (заведующий отделом художественной литературы в издательстве «Советская Россия») отправились в редакцию ялтинской газеты, чтобы присоединиться к общему возмущению. В пятницу 31 октября 1958 г. в местной «Курортной газете», под мирным заголовком «На литературном четверге» с подзаголовком «Встреча с писателями» были напечатаны фотографии четверых литераторов, участников беседы, и их высказывания. Каждый говорил о своем: Сельвинский о трагедии в стихах «Смерть Ленина», которую он только что окончил; Б. Дьяков – о новосозданной газете; Б. Евгеньев – о недавно созданном журнале; Шкловский – об оконченной им книге по теории прозы и о том, как Алексей Максимович Горький учил писателей работать с молодыми. Но о чем бы кто ни говорил, все кончали одинаково: возмущались Пастернаком.

«Выступившие литераторы – сообщала своим читателям «Курортная газета» – присоединились ко всей советской писательской общественности и разделили ее гневное возмущение предательским поведением Б. Пастернака, опубликовавшего в буржуазных странах свое художественно-убогое, злобное, исполненное ненависти к социализму антисоветское произведение «Доктор Живаго».

– Пастернак всегда одним глазом смотрел на Запад, – сказал И. Л. Сельвинский, – был далек от коллектива советских писателей и совершил подлое предательство.
– Пастернак выслушивал критику своего «Доктора Живаго», говорил, что она похожа на правду, и тут же отвергал ее, – сказал В. Б. Шкловский. – Книга его не только антисоветская, она выдает также полную неосведомленность автора в существе советской жизни, в том, куда идет развитие нашего государства. Отрыв от писательского коллектива, от советского народа привел Пастернака в лагерь оголтелой империалистической реакции, на подачки которой он польстился»).


Да, все мы убийцы: и те, кто были на собрании, и те, кто, подобно мне, уклонился, не пошел (а надо было пойти и кричать)… Нашего Колю Борис Леонидович любил, а Коля выступил против него на заседании Президиума… { Николай Корнеевич с детства любил и понимал поэзию – классическую и современную русскую и классическую английскую. Многие его переводы исполнены с увлечением и мастерством. Пастернака, Мандельштама, Ахматову, Заболоцкого он любил и знал наизусть. Собственную свою литературную жизнь Н. Чуковский начал как поэт: в Студии Дома Искусств был учеником Гумилева, затем вошел в кружок молодых поэтов «Звучащая раковина», а в 1928г. опубликовал книгу стихов «Сквозь дикий рай» (А.: Издательство писателей). В юности Н. К. был знаком с Мандельштамом и впоследствии написал о нем воспоминания (см. журнал «Москва», 1964, № 8),а также кн.: Николай Чуковский. Литературные воспоминания. М., 1989. } он-то ведь любил Пастернака и, в отличие от какого-нибудь Сергея Сергеевича Смирнова и других деятелей, знал, кто такой Пастернак. И Шкловский знает. И Сельвинский – наверное, тоже. Я Колю не оправдываю, но он действовал по должности, а эти двое – «по велению сердца». Никто ничего с них не требовал… Да, «наша общественная жизнь печальна» – это сказано слишком мягко, во всяком случае, если иметь в виду теперешнюю нашу жизнь.

Анна Андреевна слушала мой монолог молча и сочувственно, потом я заговорила об Ольге, что неправда, будто ее не пускали проститься. Умирающий сам не хотел ее видеть; а после смерти я-то застала ее только у двери (в день похорон), а Мария Сергеевна у гроба: Ольга вошла, положила букет роз и долго стояла. Ей, по слухам, за день до похорон дали возможность в одиночестве проститься с покойным.
Слухи, слухи… Я слышала, будто Асмуса уже тягали в какой-то ученый синклит и там допрашивали: правда ли, что он, в речи на могиле, назвал Пастернака «великим поэтом»? Речь Асмуса была скромнейшая, я плохо ее помню, но, кажется, действительно назвал… Поразил меня, между прочим, Самуил Яковлевич. Он понимал Пастернака, ставил высоко, но совершенно чуждался его поэзии – очень уж другие, не «Твардовские» стихи, не Берне, не Блэйк, не Пушкин, не фольклор… На днях я навещала Маршака в больнице. Он меня укорил – зачем не сказала ему во время его тяжелой болезни о смерти Бориса Леонидовича? «Я взял газету, в которой что-то было завернуто, и вдруг читаю: «член Литфонда – Пастернак». Мерзавцы! Мстительные мерзавцы! Меня как кнутом по лицу».
Было уже поздно. Я несколько раз прощалась, но Анна Андреевна меня удерживала. «Я люблю бывать с вами один на один, а то мы всё видимся только на людях».
Наверное, чтобы я не уходила подольше, она прочла мне новые стихи, еще неоконченные. Из «Первой Книги Царств» [«Медхода», ]. Я не ухватила, какие они.
Я спросила, собраны ли у нее уже, наконец, дома все ее стихи. Все ли записаны?
Тут воспоследовал не монолог – взрыв.
– Записываю ли я свои стихи? И это спрашиваете вы – вы!
Она подошла к табуретке, на которой стоял чемоданчик, и с яростью принялась выкидывать оттуда на тахту рукописи, книги, тетради, папки, блокноты.
– Как я могу записывать? Как я могу хранить свои стихи? Бритвой взрезают переплеты тетрадей, книг! Вот, вот, поглядите! У папок обрывают тесемки! Я уже в состоянии представить коллекцию оборванных тесемок и выкорчеванных корешков! И здесь так, и в Ленинграде – так! Вот, вот!
(Она швыряла на стол тесемки и картонки. Господи, думалось мне, ну зачем выдергивать тесемки? Ведь их развязать можно.)
– Я попросила у Тани Айзенман французскую Библию – Эмме понадобилась для Лермонтова – это вообще редкость, да к тому же семейная реликвия! и не успела передать ее Эмме, как сейчас же был взрезан переплет. Не знаю теперь, как Тане буду и в глаза глядеть (Татьяна Семеновна Айзенман (1913–1993) – искусствовед, автор нескольких работ о современных советских художниках (например, о Борисе Ефимове, о Леониде Сойфертисе) и о русском народном искусстве (плетение кружев, резьба по дереву и пр.). Мать Татьяны Семеновны – художница, ученица Л. О. Пастернака. Французская Библия – семейная реликвия в доме Айзенман потому, что дед Татьяны Семеновны, Александр Вениаминович Бари (1847–1913),инженер по металлоконструкциям, знаменитый строитель одного из павильонов на всемирной выставке в 1878г. в Филадельфии – родом был из Швейцарии). У меня был экземпляр «Романтических цветов» Николая Степановича, лично для меня отпечатанный и с его надписью – и тот взрезан и вспорот!
Она уже не раз говорила мне об этих операциях, но никогда еще с такой страстностью и негодованием.
Что я могла ей ответить? По-видимому, хранение стихов и в наше новое время возможно только одним-единственным, давно испытанным способом…
«Общественная наша жизнь печальна».
Я решительно собралась уходить. Взяла свой новый зонтик, попробовала просунуть руку в шнурок-петлю, но не удалось. Анна Андреевна попыталась помочь мне.
– У меня слишком большая рука, – сказала я.
– Не у вас большая… Зонтик китайский, у китаянок маленькие руки, – утешила меня Анна Андреевна.
– Нет, попробуйте вы, ваша-то, наверное, пройдет.
– Теперь и у меня большая. Когда-то и в самом деле была маленькая. Срезневский говорил: такие маленькие ручки, что на них нельзя надеть наручники.
Она проводила меня до дверей.
– А вот и надели, и не на руки только, а на всю мою жизнь.


Оставить комментарий

Архив записей в блогах:
Девочки-дизайнеры - это международный бренд, причем "срабатывающий" самым неожиданным образом. Например, теперь в администрации предвыборного штаба Дональда Трампа придется объясняться за очередной креатив. Хотели как лучше, а получилось "а какой армии вообще помогаем?" Внимание не ...
...
Что эта песня о тебе, Да, была когда то хорошая песня…., да и времена были другие. Была ли тогда коррупция?   Почему мы сейчас с этим боремся или пытаемся бороться, или делаем вид, что боремся?   Просто вспомнил песню и мне захотелось ...
В последнее время панически боюсь проходить поворот трассы по бóльшему радиусу. Теория подсказывает, что сносящая с дороги сила должна быть больше как раз на меньшем радиусе, а реально мне кажется, что меня сносит на бóльшем, хотя такого не ...
Сегодня, 22 апреля 2025 года – день рождения знаменитого террориста-русофоба и глобалиста Ульянова (Ленина), уничтожившего историческую Россию и загнавшего русских в рабство, из которого мы не сумели выйти до сих пор. Историк Александр Дюков по этому поводу констатирует: ...