Рыдающие по царю. Для вас.

Продолжая свои колхозные штудии (то есть, перелопачивая большие массивы литературы о том, что творилось в деревне непосредственно перед и на раннем этапе коллективизации), наткнулся на ещё одного очень любопытного писателя: Михаила Камского. Толком о нём ничего не известно, в интернете найти его биографию совершенно невозможно. А судя по его произведениям, биография была интересная. Он хорошо знал северное Прикамье, судя по всему, был оттуда родом, поэтому и взял себе псевдоним Камский. Участвовал в Гражданской войне в Муганских степях, был ранен. Там же остался, работал по партийной линии во время Коллективизации. В итоге осел в Баку, где и работал до конца жизни. То, что он совершенно забыт, это, в общем то, не великая потеря для нашей литературы, но дело не в этом.
Я предлагаю вашему вниманию его рассказ "Волки", который очень хорошо показывает, что такое деревня 1926-го года, т.е. в разгар НЭПа.
Спрашивается, и куда бы мы всей страной приплыли, если бы не форсированная коллективизация и массовый слом крестьянского уклада, которым любят так восхищаться некоторые наши оппоненты, и который отнюдь не так традиционен, как им кажется, а напротив, во многом является продуктом капитализма, который строился в деревне с 1861-го года и - уже в виде НЭПа - до самой Коллективизации.
Году эдак к 1950-му, глядишь, даже появились бы крупные частные хозяйства, которые высвободили бы рабочие руки, обладатели которых хлынули бы с голодухи в город, и постепенно начали бы (под частным же "эффективным" руководством) какую-нибудь вяленькую индустриализацию. Это при условии существования России в сферическом вакууме. Потому что к 50-му году, конечно, никакого Советского союза и никакой России бы не было, господа за кордоном об этом бы позаботились...
Итак, 26-й год. Пока Проф. Преображенский режет собак, а Бендер с Воробьяниновым ищут бриллианты, русская деревня выглядит именно так.
Волки
Тощий, как худорёбный зверь, плелся по городским улицам сентябрь и, словно клячу под уздцы, вел за собой мокрохвостную осень. В слабости и в ветре подкрадывалась она к сереньким домишкам, распускала вязкую грязь по улицам, ломала дороги. Был вечер. За городом, у большого элеватора, стояли с раннего утра обозы с хлебом, ждали очереди. Ссыпка продналога шла в этот день медленно и в беспорядке. Молодой, в строченном полушубке, приёмщик выкрикивал то из одной волости воз, то из другой и этим, как бы на зло, нарушал очередь. Прозябшие не от ветра и слабости мужики кучно толпились вокруг возов и, откладываясь, проклинали порядки.
– Докатились... Ни к скоту, ни к людям нет жалости... Правители. За свой хлеб стражадать пришлось, власть...
В поддёвке, низенького роста, с окладистой черной бороденкой, мужик остро наводил ухо на ругань, и язвительно ухмылялся на всех.
– Гы-ы.хе.хе... Это вам не былые времена, нет... Была лафа, не хотели, теперь вот она, власть-то ваша, в дугу согнёт скоро. Ги.ги...
В это время между сцепившихся пробиралась к мужьям молодолицая женщина в длинном пальто. Сквозь старые, развалившиеся подошвы валенок торчали наружу мокрые портянки.
В руках-корзина небольшая, за плечами котомка. Медленно обходит она телеги и, робко оглядываясь на злые выкрики вскучившихся мужиков, остановилась возле старика, затягивающего супонь, спросила:
– Из Тимофеевки нет ли кого здесь?
Повернулся молча. Искоса повел узеньким из-под хохлатых бровей глазами.
– Сам пустошний я, што хошь?
– Вот как! Из Тимофеевки значит!
– Оттоль.
– Я учительницей к вам еду, так, вот, не подвезете ли по пути меня?
– Учительница... – упористо повторил старик. – Некого учить-то у нас будет...
– Что вы, а детей-то разве нет в селе?
– Как нет. Ребятишек у нас, хоша и война была, много напестрили, только учить-то не к чему их... Танцульки с песнями учат нынче, да отца, мать не слушают, леригию паскудят. Не учены-то век вот прожили мы, а умнее были... Вам вот ривалюсью, ученым-то, надо стало, а мы страждай из-за вас, – и опять повернулся к лошади.
Учительница успела посмотрела вокруг и сердце от слов старика сжалось в обиде.
– Ну, как, довезешь, что ли до Тимофеевки-то? – спросила опять.
– О-о, девка, тридцать верст ведь до нас, а лошадь-то сама видишь, одра. Кожа да мослы лошадь-то у меня... Вон у Пал Иваныча справные кони-то, возьмет, може, а я куда...
– А где он?
– Во-он, в поддёвке-то с черной бородкой, – указал кнутовищем на ухмыляющегося мужика. – Кстати, и школа-то в его дому. Ступай.
Пошла, пробираясь опять меж телег. Вечер поспешно густил темноту ночи, и пуще ухали голоса у экватора:
– Шевели-ись, давай, э-эй!.. Шляпа косоротая!.. – Но приемщик все так же выкрикивал в беспорядке. Павел Иваныч вскочил на воз и зыкнул сквозь бороду:
– Ворочай, мужики, домой, чего смотрите!?
Учительница подошла к возу:
– Гражданин! а гражданин!?
Повернулся.
– Што?
– До Тимофеевки не подвезете ли по пути, я учительницей к вам еду?
– Каки там учительницы-пассажиры, когда кони голодные и сам не жравши, тут вас вези даром, нет...
Опустила на грязь корзину, села. В глазах потемнело от слез, в груди давила досада.
– Зачем издеваются надо мной, за что? Бросить и отказаться завтра?... А дальше? На улицу, в пропасть, искать корку?... Не я лучше умру, чем опускаться... – она еще раз вынула бумажку из кармана, прочитала. Завтра начать прием учеников в школу, иначе О. Н. О. меня снимет... Но как быть?.. – Раздумье болью ломилось в голову. От мокроты и стружи знобило ноги, их сводило судорогой.
– У меня полфунта сахару есть, может быть, возьмете? – проговорила сквозь слезы, обращаясь к Павлу. Тот ухмыльнулся молча, почесал бороду и пристально обежал глазами.
– Сахар, говоришь? А с чем пить-то его? Вольно ягоду пьем теперь, а слезами закусываем... добились... – а потом, промолчавши немного, добавил: – ладно, за сахар-от довезу уж, где он у тебя?
Учительница открыла корзину и в беленьком мешочке подала Павлу сахар.
– Ладно. Маловато хоть, да не пивал давно с ним, отведаю, а то скус забыл вовсе.
***
Ночь. Ветер в визге, слякоть. Дорога ухабистая, некорчеванными вырубками извивается между пеньков к лесу. Надежда Сергеевна, сжавшись комочком, прятала под себя ноги и в холодной дреме забывалась от устали. Павел то и дело мусолил папироски, и дым едкий, травяной обдавал горечью, вызывал у Надежды Сергеевны кашель.
– Ты, я гляжу, не долго проскрипишь, никак девка, – булькнул, попыхивая дымом, Павел.
– Што это?
– Так. Молоды суставы-то у тебя, а в грудях-то шибаршит уж.
Промолчала. Ветер пуще рванул свистом и тут же запутался в кустарнике. Вдруг какая-то тишь наступила сразу, дохнула теплом. Надежда Сергеевна высунула из-под шали лицо, сверкнула глазами. Лес сначала каряжистый, мелкий, потом необхватчистый, вековой взмыл густо к небу. Павел отсморкнулся, опять начал завертывать «ножку», заговорил.
– Вот они, наши-то места, – глушь. Кроме города да волости, вряд ли кто слышал о Тимофеевне. Вправо – степь полынная у нас, буераки. Влево – болота осокой поросшие, роща. Если дубовую рощу пройти вот так, – Вятка вот она – пей. Из окна как будто Вятка – в соседстве, а пойди, – тридцать вёрст с гаком отмахаешь. Жили тогда здесь потомки «Золотой орды» – не поглянулось, ушли за Иртышь, с тех пор на эту землю сели наши деды, а поселок назван – Тимофеевкой – по отцу Ермака значит. Хорошо жили они по сказаньям-то, страх бои были... да и теперь нашему мужу не суй палец в рот, – по локоть отхватит. Только мотаска большевиска, ривалюсья, скрутила малость, а то куда, жили и мы...
Впереди неожиданно сверкнул просвет, ветер по-прежнему закружил слякотью. Павел спрыгнул с телеги, крикнул:
– Здесь покрепче держись, левка, лог, и тихо повел под узды лошадь.
Там, в темнеющей глубине оврага, мигала тусклыми огоньками Тимофеевка.
Рано утром, когда горластые голоса петухов проклевали темноту ночи, Авдотья, хозяйка дома, разбудила Надежду Сергеевку.
– Вставай, будет спать-то! Иди к председателю, да проси, чтобы девок прислал в школу, пусть приберут...
Поднялась. В чулане, предоставленном для жилья Надежде Сергеевке, было еще темно, а сквозь маленькое окно, забитое тряпками и соломой, свистел ветер с улицы, знобил холодом.
Нехотя натянула худые, облипшие в грязи валенки на ноги, пальто накинула на плечи, вышла. Через улицу, на углу, стоит большой, под железной крышей пятистенник председателя. Окна ставнями закрыты, из трубы дым черный. Тихонько открыла ворота во двор, вошла. Краснощекий, без бороды, председатель и еще трое мужиков возились над большой тушей на дворе, подкладывали чурбаки под нее, разжигали солому.
– Здравствуйте!
Оглянулись.
– Тьфу, – сплюнул председатель, – нашла, как собака по носу, – прошептал под нос, встал. – Зря пришла, девка, продажного нет, самим мало... Вот, на четыре дворов одной свинкой привел бог разгоняться нынче, а, бывало, один за зиму-то три свиньи заколешь...
– Я совершенно ни за этим пришла, о чем вы думаете, – обиженно заговорила Надежда Сергеевна. – Я учительницей прислана к вам, и пришла, чтобы вы прислали кого-нибудь уборку произвести в школе.
– Уборку-у?.. – протяжно повторил председатель и зачесал поясницу. – Своя работа с подводами, да нарядами стоит у каждого, а тут и полы еще мыть! Не зна-ай, ни одной девки не выгонишь, не пойдут!..
Молча повернулась к воротам и зашагала обратно. Долго ждала девок на уборку, нет. Вечером Надежда Сергеевна сама от терла парты, окна, а когда пол начала мыть, Авдотья, хозяйка дома, воркнула:
– Воду-то не изводи, девка, версту, за ней хожу я, – и убрала ведра. – Вот, – указал на щелочную из-под стирки белья воду в ведре, – этой вымыть можно.
***
Через три дня в школе начались занятия. Двадцать мальчиков и шесть девочек чинно сидели за партами, спорили об учебниках; чья очередь сегодня взять домой. Надежда Сергеевна прятала под шаль плечи, ходила от парты к парте. То грифель покажет ученикам, как держать, то склады подскажет, на доске букву выведет.
Так тянулись суровой ниткой дни, нудно потащились без пайка и жалованья недели. До получки пайка из города, заложила пальто Павлу за пуд, а Авдотья считала его купленным и каждый раз надевала его на базар, в церковь ходила.
Жалостно и сердито смотрела на Авдотью, молчала. Как-то утром Надежда Сергеевна забыла на умывальные последний сохранившийся кусочек душистого мыла, а по окончании уроков хватилась его в чулане, нет. Вышла к умывальнику и здесь не оказалось, спросила:
– Авдотья Михайловна, вы мыло розовое не видали здесь?
Та крупно повернула голову из-за прялки и уронила с сердцем:
– Уж не меня ли уличить хошь, спрашиваешь!?
– Нет, что вы, Михайловна, я извиняюсь, спросила только...
– То-то звиняюсь, наглядчиков для тебя нет.
А через день, когда Авдотья стирала белье, Надежда Сергеевна, заметив омылышек своего кусочка в корыте, сказала:
– Вот такое же и у меня мыло-то было...
– А-а, в своем дому я воровка значит! Паскуда ты экая, а!? – и вздыбилась, расходилась Авдотья, забрызгала руганью.
Надежда Сергеевна, расстроившись, ушла в слезы и мучительно застонала в чулане.
С этого день как будто пуще обрушилась неведомая ненависть на Надежду Сергеевну, терзала сердце. А Авдотья ходила по избе зверем, прятала от нее чугунки, тарелки и воду, а по ночам шептала мужу:
– В амбаре опять кто-то был, пол-ляшки от туши-то отрезано...
– Кому быть-то там? – спросил Павел.
– Не кому!? Пусть вон на другу хватеру идет, нечего здесь ей...
Привез голодрaнкy на грех-от...
– Зря урчишь ты, Авдоха, пра зря, ученый человек в амбар не полезет.
– Ты не знашь ничего и молчи. Сколько раз заставала сама: из чугуна мясо выпало кивала она и хлеб крадеть, тоже...
– Прячь.
– Теперь прячу. Ей и ложки-то жалко давать, чехоточной, только и кашлят...
Шли дни. Пайка из города все еще нет, и о жаловании не было слуха. В голодной истоме просиживает целые ночи над театрадками с карандашом, над книгами. В голове у Надежды Сергеевны груз тяжелый, висящий на волоске груз-жизнь. Вчера доела остальные корки, а сегодня заложила шаль. А дальше? Разве заложить еще последние два платья? – И Надежда Сергеевна вынула их из корзинки, посмотрела слезно. То ли о них плакала она, а, может быть, от жизни нудной, дикой жизни катились слезы?
Утром рыжий мальчик сказал в школе:
– Половина деревни за хлебом на сторону едут.
Услыхала.
– А твой отец не собирается, Митя? – спросила любезно.
– Они с дядей Трохимом завтра поедут.
– Скажи отцу, пусть вечером зайдёт.
– Скажу, – кивнул головой мальчик, сел. В это время в школу отворилась дверь, и отец Игнатий переступил порог, улыбаясь.
– Здравствуйте, чады.
– Здравствуйте, батюшка! – крикнули в голос дети, поднялись.
– Садитесь, – махнул рукой детям, присели. – В главы чадовы, коммунизма пустословие заполняете, законы божьих ненужных стали, хле-же-же, здрасте, – подал, хихикнув, руку Сергеевне.
– По новому методу, батюшка, как во всех совшколах, – ответила Надежда.
– Хм.э.э., я так, подшутил только. Шутка да тоска в нашей власти еще, а все серьезное в гласе пролетариев теперь...
Не партийные? – спросил вдруг.
– Нет.
– Добро. А-то, какой грех, выгоните еще... Сел. Редкую бороденку пригладил, волос густой на голове причесал.
Глаза-пиявки у отца Игнатия, в Надежду Сергеевну впились, не оторвать. Молодая. Круглолицая. Глаза у Надежды Сергеевны голубые, манящие.
– Кх-ээ – откашлялся Игнатий. – Я к вам, Надежда Сергеевна. Гаврил Алексеевич, псаломщик-от, совсем слег, теперь и апостола читать некому и на клиросе никого нет, подсобите пожалуйста, а я вам хлебушком или чем поделюсь за это...
Переступила ногами, потупилась.
– Ну, что вы скажете на это? – спросил он опять, хватаясь за кончик бородки.
– Нет, не могу этого, батюшка. А вдруг узнает О. Н. О., куда я тогда? Не могу.
– Фю...ю, какие вы коленопреклонные перед новыми-то хозяевами стали, а? Да неужто из-за ОНО-то этого голодной смертью умирать будешь?.. Вы слыхали про наставницу, Ольгу Сидоровну Рябкину, в Суховке?
– Мельком слышала.
– Что это?
– Отобрали все, товарищи-то... сами бы жили только, а другие мрут пусть, что им...
– Как это все нелепо, – воскликнула проговорила Надежда, а на глазах навертывались слезы.
– Все, до фунта отобрали и поесть самому не оставили, властители... – повторил опять Лыков.
В едкой обиде посмотрела на Лыкова и, как в тумане, вышла за дверь.
В школе рыжий мальчик Лыкова сказал утром:
– У нас тятька с дядей Трохимом пять мешков хлеба-то привезли, во!
В горьком дыханьи взглянула на мальчика и отошла к окну.
Там, по отлогам снежным, след заячий убежал к лесу. Пригорюнившись, ушла мыслями за лес, туда, в город, а там мать-старушка, подруги... А, может быть, их уже нет никого? Но нет, ведь там город, культура, и люди совсем не те, что здесь, в этих берлогах... Ах, жизнь-великое пространство, как ты узка и ничтожна в этих стенах!.. – и пуще ушла в слёзы, зарыдала. В школе наступила мёртвая тишь, и ученики, повернувшись к окну, смотрели жалостливо на наставницу.
***
В первый день Рождества Надежду Сергеевну разбудили рано.
– В церковь батюшка велел, пойдёшь что ли?
Поднялась. Долго и мучительно стояла опять в раздумье.
– А вдруг узнают?.. Но ведь завтра опять мне нечего кушать?..
Может быть, и вправду отец Игнатий поможет мне?.. – И решилась.
На дворе сухой, вьюжистый в морозе ветер. Редко по дороге идут к заутрене люди. Надежда Сергеевна, окутавшись в шаль, растерянно обходит их, спешит к началу. При входе в ограду её встретили двое учеников, сказали:
– Вас ждут, Надежда Сергеевна!
– Иду. – И быстро пробежала по ступенькам, вошла.
Деревянная церковь курилась густо ладаном, елеем, и дымно чадили свечи. Какой-то парень, запинаясь, читал уже часы и на каждой строчке врал безбожие. Густая, но пёстрая полна, неритмично и безостановочно качала головами и, глядя в открытые двери алтаря, ждала чего-то. Вдруг на клиросе затамашились все, и парень, читавший часы, крикнул «во веки веков», юркнул к певчим. Отец Игнатий вышел в боковую дверь, поклонился Надежде Сергеевне и, слав перед алтарем, возопил тоскливо-зазывающим тенорком.
В этот миг зажглась люстра.
Надежда Сергеевна, словно преступник, преследуемый глазами полны, дрожала в страхе. То ли угрызение совести мучило ее перед ОНО., а, может быть, жизнь-камень тяжелый давила ей горло? И сухой, дребезжащий ее голос особенно выделялся из общего хора жалостливыми нотками и, как-то обрываясь, пугливо твердился в гуле.
После обедни отец Игнатий остановил Надежду Сергеевну на паперти.
– На стаканчик чаю, для праздника, зайдемте ко мне?
Словно ждала этого и образованно подумала:
– Может быть, сегодня и уплатит он мне?.. – и самодовольно кивнула головой.
– Пожалуйста...
В прихожей у отца Игнатия встретила неприветливо Надежду Сергеевну молодая, с высоко-вздернутым животом деревенская женщина и как-то ревностно выглядывала она на отца Игнатия. На кухне сладко пахло сдобью, жареным поросенком и курицей. Отец Игнатий, снимая подрясник, спросил женщину:
– Стол не накрывала, Настасья?
– Все готово, только курицу, вот, да поросенка не вынимала еще...—ответила она и отошла к печке. Отец Игнатий ласково попросил Надежду Сергеевну за стол, а сам весело подпрыгнул к шкафу, и достал графинчик. За дверью, в другой комнате, раздался слабый стон, а потом зыкнул отрывистый кашель.
– Кто это у вас там? – спросила Надежда.
Отец Игнатий беспомощно махнул рукой и как-то недовольно заговорил:
– Жена... Три года вот шею пилит, а не приберет к рукам бог... Извела в корень... Чехотка у ней...
Настасья подала на стол поджаренного в запахе поросенка, потом принесла курицу, пирожков, творогу в сметане. Отец Игнатий налил в стаканчик вишневой настойки, предложил.
Так-то вот, терпеть не могу этого самогона, а для праздничка и бог сказал: веселися, людие, – прощается, выпиваю...
– Я, батюшка, не могу ее вообще пить и никогда не пила, – отказалась Надежда.
– Да что вы!? Да вы попробуйте, какая она есть!... Чище, чем в старое время, херес или мадера! С лета в вишне настаивается, – попробуйте-ка!...
Настоял. Стаканчик выпила ужимисто.
И сладко, и пьяно.
Щеки у Надежды Сергеевны сразу вспыхнули краской, и взгляд смелее забегал по закускам. Второй стакан выпила уже без предложения, не церемонившись, и глаза пуще закружились в голубизне, как будто забылось всё, и не было горя. Отец Игнатий горел в радости, подливал снова стаканы и снова чекался, подвигаясь поближе. Вдруг неказистая бороденка отца Игнатия притянулась к щеке Надежды, и рука ужом обвила её шею.
– Р-распрекрасны-то вы-ы какие, а! – пьяно гикнул отец Игнатий и приложился плотно.
Вскочила. В глазах зло и обида.
– Вы для этого меня пригласили!? Как вам не стыдно?
Рванулась пуще, забилась... Не уйти... Рукой крепко жмёт к себе, а другая в воздухе.
– Всё твоё будет! и... и я, н-но... – и опять бороденкой сунулся к лицу, впился клещом, смял... Закричала дико, заухала.
В комнату растерянно вбежала Настасья.
– Батюшка, что вы делаете, батюшка!.. – порывисто схватила его за плечи, оттащила. – Меня извёл, теперь за городской мыкнулся, чтобы те с кровью прошло, дьявол!..
Надежда Сергеевна мучительно всплеснула руками и судорожно упала с криком.
***
Жгучее в морозе утро. Снег под полозьями поёт.
Тонко и жалобно поют ветры, а с вечера по Тимофеевке дыбом бежит слух:
– Поп наставницу изнасиловал!..
Всюду смех, крики и аханья.
Но в призывных и оправдывающихся жалобах отца Игнатия к вечеру слух утонул бесследно, и весть новая о наставнице всполошила угаром деревню. Заправленным зверем носился из двора во двор отец Игнатий и с пеной у рта выкладывал:
– Если дорога вам вера христианская, миряне, то соберите сход, не допустите! Клеветнические слухи витают вокруг меня и храма господня, закроют его и превратят в увеселительное убежище дьявола, надругаются над верой и храмом!..
Вечером вся Тимофеевка сбежалась на сходку. Загудела изба несвязными голосами, запахло потом и гарью самогона.
У отца Игнатия волос щетиной в бороде, глаза кровью подёрнуло. Пробрался вперёд, встал.
– Миряне! – возопил взывающе, – эта наставница не детей учить приехала к вам, а она за большие деньги прислана коммунистами, чтобы каким-нибудь дообманом закрыть нашу церковь!.. С сентября и вот до рождества христова она прикидывалась немочной, беспартийной и голодающей, но делала это всё скрытно, лишь бы удалось ей, но никак не могла. И теперь, вот, вы сами слышите, какую клевету она распустила на меня, чтобы обмануть вас и скорее закрыть церковь... Вы меня знаете десять лет, и я умру с вами во христе, но не допустим надругательства!..
– Где она? – зыкнули пьяные голоса на сходке, закачались.
– Растерзать паскуду!..
– Убить!..
Рыжий Васька-мясник подошёл к столу, глазами озверело обвёл по сходке и разбуянисто стукнул пятернёй.
– Сейчас-а с р-разорву в клочья, кто со мной!
– Все айда! – крикнули впереди сидевшие старики в строченых тулупах. – Миром ответ за неё короток!
Небольшого роста, в рваном зипунище мужик подошёл к столу, крикнул:
– Зря, мужики, эрепенитесь, пра зря... Про наставницу худого нельзя сказать ничего, потому она человек вразумительный, значит, знаем мы, а что касательно отца Игнатия, правда... Он пьяный сгреб, слышь, её и того, было, а она в рев, значит... Ежели Настасья не стащила его с наставницы, ну бы и того, это самое, значит...
– Исповедал, гы-и-хо-хо-о... – добавил кто-то у порога и хохотнул задорно.
– Лжец, креста на тебе нет! – вспыхнул на мужика отец Игнатий и вспыхнул. Мужик занозисто к Игнатию.
– А на тебе есть он!? Большой болтается на цепочке-то, а поганый! Общество мутишь только, бабник, твою мать!..
У Васьки-мясника глаза вывертом на мужика.
– А-а, т-тебе што, безлюдье р-рваное, нада!? – И заскрипел зубом.
– Звиздани, Василей, по шее-то его, голопузика вшивого! – поддакнули старики в строченых тулупах.
Мужик растерянно попятился от стола и улизнул к порогу, умолк. Отец Игнатий улыбнулся ехидно и засверкал узенькими глазами по сходке. Васька, не переставая, махал в воздухе кулаками, подпрыгивал у стола, рычал:
– В-враз, все р-ребра поломаю ей за церковь, и н-не пикнет! – И шагнул к порогу.
Двое каких-то мальчишек юркнули, пугаясь, за дверь и ударились, что есть силы, к школе.
– Надежда Сергеевна!.. Надежда Сергеевна-а!.. – закричали они, запыхавшись.
– Что вы? – спросила болезненным голосом, открывая двери.
– Прячьтесь!.. Вас за батюшку убьют сейчас пьяные мужики! Вся сходка вас убить хочет!..
Растерялась... Дрогнула...
– За что?.. Но ноги непослушно шагнули в избу. Боль и страх овладели силами.
В ужасе и стоне схватила шаль, накинула и через двор, огородом, в степь.
Васька-мясник с большим скотобойным ножом и ещё трое пьяных ворвались в школу и, не застав наставницы, заскрипели челюстями, закружились.
В зное морозном и в ветре Надежду Сергеевну быстро оставили силы. Подсеклись ноги, отяжелели. Недалеко отбежала от села; щемящий иглами зной захватил дух, села на дороге.
Сначала мороз безжалостный, злой палил нестерпимо тело, потом вдруг ударило в невыносимый жар, зажгло. Сбросила валенки с ног, с плеч шаль откинула и... свернувшись комочком, медленно ушла в сон.
На другой день от Тимофеевки побежало по окрестным деревням слово, и через лес сугробистыми дорогами докатились до города слухи:
В Тимофеевке
наставницу
задрали волки.
Январь 1927 г.
|
</> |