Непонятный мне Бунин

В те «рестрикционные времена» такое телячье жаркое можно было увидеть только на картинке или во сне — или приобрести его на черном рынке чуть ли не на вес золота. Хозяйка обернулась к сидевшему по ее левую руку Бунину и произнесла, скромно, но торжествующе улыбаясь:
— Это я специально для вас, Иван Алексеевич.
Но Бунин, резко отодвинув подносимое ему горничной блюдо, громко заявил вибрирующим от злости голосом:
— Кто же не знает, что Бунин телятины не ест?
Хозяйка чуть не лишилась чувств, что, впрочем, никак не смутило Бунина, преспокойно принявшегося уничтожать какие-то спешно открытые для него американские консервы.
Возражений он не переносил. Он привык к тому, что все благоговейно слушают его, не решаясь прервать.
Как-то на другом обеде, когда Бунин был на редкость в ударе и без устали рассказывал о дореволюционной жизни Москвы и о Художественном театре, — один из гостей вдруг прервал его:
— Позвольте, Иван Алексеевич, а по моему мнению..."
Бунин через плечо окинул его уничтожающим взглядом и с нескрываемым изумлением почти пропел:
— По вашему мнению, — растягивая и подчеркивая «вашему». — Скажите, пожалуйста... — будто не допуская возможности своего мнения у человека, осмелившегося прервать его.
Тот настолько смутился, что, багрово покраснев, уже не в силах был высказать «своего мнения», а Бунин, брезгливо усмехнувшись и пожав плечами, продолжал, как ни в чем не бывало, свой рассказ, не отдавая себе отчета, что он смертельно обидел человека.
Да, Бунин мог быть иногда очень неприятен, даже не замечая этого. Он действительно как будто не давал себе труда считаться с окружающими. Все зависело от его настроения. Но настроения свои он менял с поразительной быстротой и часто в продолжение одного вечера бывал то грустным, то веселым, то сердитым, то благодушным.
Он был очень нервен и впечатлителен, чем и объяснялась смена его настроений. Он сам сознавался, что под влиянием минуты способен на самые сумасбродные поступки, о которых потом жалел.
— И зачем только я его огорчил? — с недоумением спрашивал он. — Ах, как нехорошо вышло. Зря человека обидел...
Меня за все годы нашего знакомства Бунин огорчил только один раз.
У нас в тот день собралось много писателей. Была и Лулу Канегиссер.
Лулу Канегиссер давно, еще с Петербурга, дружила с Алдановым, но — хотя это и кажется странным — никогда не встречалась с Буниным.
Когда я приглашала ее, она, узнав, что он будет у нас, очень обрадовалась:
— Я так давно хочу с ним познакомиться. Она приехала к нам одной из первых, нарядная, надушенная, замысловато причесанная «в честь Бунина», как она, смеясь, созналась мне.
Бунин, как всегда, сильно запаздывал, и Лулу начала волноваться, боясь, что он вовсе не приедет. Я успокоила ее:
— Раз обещал — придет. Вот и Вера Николаевна — она уже здесь — сказала, что он придет. И Бунин действительно пришел, но лучше бы он в тот день не приходил вовсе.
Войдя в гостиную и поздоровавшись со мной, Бунин, явно сознавая, что его все здесь ждут с нетерпением — без него за стол не сядут, — направился прямо к расположившейся на диване Тэффи, поклонился ей и громко произнес, целуя обе ее руки:
— Надежда Александровна! Целую ручки и прочие штучки.
На что Тэффи, не задумываясь, радостно и звонко воскликнула:
— Ах, спасибо, Иван Алексеевич, спасибо! Спасибо за штучки. Их давно уже никто не целовал!
И в эту самую минуту, не давая Бунину времени сообразить, как поостроумнее ответить, возле него оказалась Лулу и быстро и взволнованно заговорила:
— Я так счастлива, Иван Алексеевич. Наконец-то я могу вам выразить, как мне понравился, в какой восторг меня привел ваш рассказ «Цыганка». Я его еще во время войны читала. Сколько лет ждала, чтобы сказать вам, как он мне понравился!
Бунин оглядел ее с головы до ног, прищурившись, и холодно и высокомерно произнес, отчеканивая каждое слово:
— То, что вам, сударыня, понравился мой рассказ, свидетельствует о том, что у вас хороший вкус. Но не понимаю, почему вам так хотелось довести это до моего сведения?
И он, отойдя от Тэффи, стал здороваться со всеми присутствовавшими.
Лулу осталась стоять посреди гостиной.
Я подошла к ней.
— Я ни минуты здесь не останусь, — прошептала она. Ее губы дрожали и все лицо дергалось. — Нет, нет, не уговаривайте. Не могу остаться. Не могу!
Я проводила ее в прихожую и помогла ей надеть пальто, стараясь ее утешить. Она заплакала:
— Господи! Какой он злой, скверный! А я столько лет мечтала, как скажу ему... И вот... За что?
Я сама чуть не плакала. Закрыв за ней дверь, я вернулась в гостиную. Бунин весело разговаривал с Тэффи и Алдановым.
— Иван Алексеевич, за что вы обидели Лулу? Ведь вы...
— Ну, знаете, — перебил он меня, — женщину, которая носит имя Лулу, и обидеть не грех. Экая пошлость!
Мадам Лулу в своем углу
В шезлонге звонко хохочет, —
как поет эта идиотка Иза Кремер. Напрасно вы таких Лулу-Глуглу к себе пускаете, да еще со мной знакомить хотите! Я с Надеждой Александровной обмениваюсь любезностью, а она, как подворотная шавка: «Тяф! тяф! тяф!» — на меня накинулась. Вот я ее и взгрел. И поделом. Не лезь, шавка.
— Бога побойтесь! — перебила его Тэффи. — Ведь это Лулу Канегиссер. Сестра Канегиссера, убившего Урицкого!
Бунин уставился на нее:
— Сестра того Канегиссера! — И уже Алданову: — Марк Александрович, неужели правда? Алданов горестно и смущенно кивает:
— Да, Иван Алексеевич, к сожалению, сущая правда. Елизавета Акимовна, Лулу — сестра Лени Канегиссера, на редкость умная и обаятельная, совершенно исключительная женщина.
— Так чего вы меня не предупредили? — набросился Бунин на меня. — Откуда я знать мог, кто она? Вы во всем виноваты. Если бы вы меня предупредили, что это сестра Канегиссера...
Я даже не пыталась защищаться.
Адданов горестно вздыхал. Он действительно очень любил и ценил Лулу. Он советовался с нею о характере своей героини Муси Кременецкой. Она же давала ему сведения об улицах, кондитерских и театрах Петербурга для его романов. Лулу была коренной петербуржанкой, Алданов же лишь изредка, на несколько дней приезжал в Петербург из Киева или из-за границы.
— Вы во всем виноваты, — продолжал яростно упрекать меня Бунин. — Вы одна. Из-за вас я оскорбил сестру героя. Я вам этого никогда не прощу!
Тэффи сочувственно закивала:
— Правильно, Иван Алексеевич! Так ее, хорошенько. Кройте ее! Рвите ее на куски! Обидела вас, бедненького, злодейка Одоевцева!
Бунин, взглянув на Тэффи, вдруг неожиданно рассмеялся:
— Я, кажется, правда, хватил через край. — И, переменив тон, мне: — Приношу извинения или, как говорят в Одессе, «извиняюсь, мадам». Но мне действительно очень обидно. Не знаю, как исправить...
— Исправлять никогда ничего не следует, — сентенциозно заявила Тэффи. — Даст Бог, со временем, а может быть, и ранее, вы еще встретитесь где-нибудь с Лулу Канегиссер и вам удастся очаровать ее. Ведь вы на это мастер.
Но «ни со временем, ни ранее» очаровать Бунину Лулу Канегиссер не удалось. Больше они нигде не встречались. Происходило это поздней весной 1939 года перед самой войной. А в 1941 году Лулу была арестована гестаповцами в Ницце и увезена в Германию, где и погибла в газовой камере. А была она действительно на редкость умна, мила и прелестна"
Я когда в Пензе бываю, все время классику всю перечитываю, которой меня в Москве в бумажном виде нет. При этом я там еще все время что-нибудь мою-убираю, так что квартира превращается в какой-то русско-литературный ашрам и уезжаю я совершенно просветленная (и, как правило, на 2-3 кг похудевшая). Вся такая в мыслях о великом- вот ведь писали же люди, Чехов там, Пушкин, Лермовнов, Гоголь, Толстые всякие. А вот Буниным никак проникнутся не могу -все время читаю и не понимаю- за что ему дали Нобелевскую премию. И еще понять не моуг - куда эта премия была проебитто? Почему не куплена вилла? Отчего жили и умирали в бедности? Короче. Бунин сбивает весь высокий настрой и возвращает к грубой прозе жизни
— Евгений Францевич, что случилось?
Он поднимает голову и уставляется на меня шалыми глазами. Обыкновенно, увидев меня, он исполняет целый ряд церемонных приветствий, состоящих из низких поклонов, радостных улыбок и какого-то балетного расшаркивания. Но сейчас он даже не здоровается со мной, даже не меняет грубого тона, отвечая мне:
— Спятить можно! Бунин завтра приезжает. Как снег на голову! Прислал телеграмму! А я его только через неделю ждал! — И уже не мне, а казачку и повару: — Дармоеды, лентяи, грязь повсюду развели! Всех выгоню! Навощить ступеньки! Живо!
Я решаю вернуться в нашу комнату и предупредить Георгия Иванова о завтрашнем приезде Бунина. Но Роговский машет мне рукой:
— Постойте, подождите! — И, забыв о своем больном сердце, заставляющем его всегда медленно, с остановками подниматься по лестнице, летит ко мне, перепрыгивая через три ступеньки. И вот уже он стоит передо мной и, задыхаясь, не давая себе времени справиться с одышкой, бормочет:
— Я хочу вас просить!.. Пожалуйста!.. Ведь вы понимаете... Бунину нельзя отказать. Если он захочет. Вы уж уступите...
— Что уступить? Нашу комнату? Нет, не уступлю. Я заплатила за нее за шесть месяцев вперед из аванса за свой французский роман. Именно за нее, а не за другую, и не перееду из нее ни за что...
— Да кто вам о комнате говорит? — перебивает он меня. — Комнаты Иван Алексеевич еще летом себе выбрал. Они его ждут. Я о столе... о столе, который у вас. Его к вам по ошибке поставили. Я не подумал. Вдруг Иван Алексеевич пожелает его взять к себе. Уж вы его уступите, пожалуйста, ему. Я вам за него второе кресло дам.
Стол, большой кухонный стол, выкрашенный черным лаком, Георгию Иванову и мне очень нравится. Мы оба сразу, сидя за ним, можем писать, не мешая друг другу. Отдавать его мне очень жаль. Но я все же говорю:
— Хорошо. Но только если Бунин мне сам скажет, что ему нужен наш стол.
Роговский шумно вздыхает:
— Ух, гора с плеч! Ведь Иван Алексеевич такой требовательный. Чуть что — обижается. Отказов не переносит...
— Не берите, — перебивает ее Бунин, — дрянь конфеты. Проглотить нельзя. Я тоже взял и выплюнул. Выбросить их надо, а не угощать ими.
Но я все-таки беру конфету, и она оказывается превкусная. Теперь ведь еще конфеты в редкость, и отказываться от них, даже чтобы угодить Бунину, я не в силах и беру еще вторую и третью.
Но Бунин не обращает на это внимания. Он снова говорит о своих «врагах и гонителях», о тех, что в Париже, о тех, что шлют ему письма из Америки.
— Со света меня сживают! В гроб живым заколачивают! — негодует он.
Вера Николаевна, мелко тряся головой, еще более бледная, чем утром, старается его успокоить:
— Перестань, Ян. Брось! Не надо о них. Тебе вредно волноваться.
Но он, не слушая ее, продолжает:
— А читали вы, что про меня этот мерзавец Ширяев... Вера Николаевна взглядом, взывающим о помощи, молча смотрит на Георгия Иванова и на меня.
— Ну знаете, Иван Алексеевич, о таком негодяе вам и вспоминать стыдно. Собака лает — ветер носит. А он хуже самой паршивой собаки. Плюньте на него. Забудьте. «Повесим их в молчаньи, — как учила Зинаида Гиппиус, — всех их повесим в молчаньи».
— Легко советы подавать, — запальчиво отрезает Бунин. — В ярость меня приводят всякие «Я бы на вашем месте, Иван Алексеевич... Надо быть выше этого...» и так далее. Вот ваш Адамович меня все поучал мудрости и долготерпению, а теперь и вы вздумали. Только напрасно. Напрасно стараетесь!..
Да, конечно, напрасно. Никакие уговоры и советы не помогут, но успокоить его все же необходимо. И я, уносимая жертвенным порывом, вдруг говорю:
— А не нужен ли вам, Иван Алексеевич, стол? Бунин поворачивает ко мне искаженное злобой лицо.
— Стол? При чем тут стол? Какой стол?
— Стол, — торопливо объясняю я. — Вроде письменного. Отличный стол. Очень большой, метра два длины. Очень удобный, — и, как будто это главное достоинство стола, прибавляю, — черным лаком отлакированный. Черный стол.
Бунин, все еще недоумевая, смотрит на меня, а я продолжаю быстро и сбивчиво:
— Он пока что стоит у нас. Но мы его вам с удовольствием, с радостью отдадим, если вы хотите. Очень хороший. Черный стол.
— Черный стол? — переспрашивает Бунин, прищуриваясь. — Метра в два длины? То есть такой, как в похоронном бюро, чтобы покойников на него класть? Вы его мне изволите предлагать? Так ли я вас понял? Так ли?
Я растеряна. Мне казалось, что я, отдавая ему стол, который мне и Георгию Иванову очень удобен и нужен, совершаю добрый поступок. Против такого подарка, конечно, ни злоба, ни раздражение устоять не могут. А он смотрит на меня, саркастически кривя губы. Улыбка? Нет, не улыбка. Скорее волчий, хищный оскал зубов.
— Так ли я вас понял? — повторяет он. — Вы хотите, чтобы сюда, в мою комнату поставили черный погребальный стол. — Пауза. И он продолжает, не дождавшись моего ответа: — Да я бы, если бы этот ваш черный стол очутился здесь у меня, изрубил бы его топором и выбросил бы его в окно. Ни за что на свете я бы не лег спать в комнате, где стоит погребальный черный стол. Мне бы казалось, что он только и ждет — вот я умру и меня положат на него.
Я растеряна. Я знаю, что Бунин панически боится смерти и всего, что хоть смутно напоминает о ней. Как-то весной, в Париже, еще до войны, я посоветовала ему пойти на Елисейские поля.
— Там сейчас так прелестно цветут каштаны.
— Прелестно? — переспросил он насмешливо. — А я бы, будь на то моя воля, — все эти проклятые цветущие каштаны с их похоронными свечами вырубить велел. Ненавижу их. Вы бы еще для развлечения посоветовали мне прогулку в морг!
Почему цветущие
каштаны напоминали ему похоронные свечи, я тогда не решилась его
спросить.
Ирина Одоевцева, На берегах Сены
|
</> |