Достоевский: загадочный, обожаемый, презираемый, ненавистный. Часть 1.
sergeytsvetkov — 31.07.2024Подборка высказываний о личности и творчестве ФМ.
XIX век
… жаль, что Ф. М. поддаётся иногда влиянию юмора и хочет смешить. Сила Ф. М. в страстности, в пафосе, тут, может быть, нет ему соперников. —
«Время» могло сделаться честным, самостоятельным <�…> органом — но для этого нужно было: <�…> 6) не загонять, как почтовую лошадь, высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности, которая его окончательно погубит и литературно и физически…
— Аполлон Григорьев, письмо Н. Н. Страхову 19 октября 1861
Вчера был Достоевский — он наивный, не совсем ясный, но очень милый человек. Верит с энтузиасмом в русский народ.
— Александр Герцен, письмо Н. П. Огарёву 17 (5) июля 1862
Виссарион Белинский
… имя совершенно неизвестное и новое, но которому, как кажется, суждено играть значительную роль в нашей литературе. <�…> публика прочтёт «Бедные люди» и «Двойник», — этого слишком достаточно для её убеждения, что такими произведениями обыкновенные таланты не начинают своего поприща.
— «Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым», январь 1846
С первого взгляда видно, что талант г. Достоевского не сатирический, не описательный, но в высокой степени творческий и что преобладающий характер его таланта — юмор. Он не поражает тем знанием жизни и сердца человеческого, которое даётся опытом и наблюдением: нет, он знает их и притом глубоко знает, но a priori, следовательно, чисто поэтически, творчески. Его знание есть талант, вдохновение. Мы не хотим его сравнивать ни с кем, потому что такие сравнения вообще отзываются детством и ни к чему не ведут, ничего не объясняют. Скажем только, что это талант необыкновенный и самобытный, который сразу, ещё первым произведением своим, резко отделился от всей толпы наших писателей, более или менее обязанных Гоголюнаправлением и характером, а потому и успехом своего таланта. <�…> его талант принадлежит к разряду тех, которые постигаются и признаются не вдруг. Много, в продолжение его поприща, явится талантов, которых будут противопоставлять ему, но кончится тем, что о них забудут именно в то время, когда он достигнет апогеи своей славы.
— «Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым», февраль 1846
В русской литературе ещё не было примера так скоро, так быстро сделанной славы, как слава г. Достоевского. Сила, глубина и оригинальность таланта г. Достоевского были признаны тотчас же всеми, и — что ещё важнее — публика тотчас же обнаружила ту неумеренную требовательность в отношении к таланту г. Достоевского и ту неумеренную нетерпимость к его недостаткам, которые имеет свойство возбуждать только необыкновенный талант.
— «Взгляд на русскую литературу 1846 года», декабрь
Достоевский написал повесть «Хозяйка» — ерунда страшная! <�…> Он и ещё кое-что написал после того, но каждое его новое произведение — новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о «Бедных людях». <�…> Надулись же мы, друг мой, с Достоевским — гением! <�…> Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате. <�…> Он <�…> убеждён глубоко, что всё человечество завидует ему и преследует его.
— письмо П. В. Анненкову 15 февраля 1848
1840-е
[Опасаемся, что автор в будущем] утонет в длиннотах — в наводнении подробностей, мелочности и многословия.
— Осип Сенковский, рецензия на «Бедных людей»
Кому не казалось при появлении «Хозяйки», что повесть эта порождена душным затворничеством, четырьмя стенами тёмной комнаты, в которой заперлась от света и людей болезненная до крайности фантазия? Отсюда выходит круг писателей, преимущественно занимающихся психологической историей помешательства. Они уже любят сумасшествие не как катастрофу, в которой разрешается всякая борьба, что было бы только неверно и противохудожественно; они любят сумасшествие — для сумасшествия. С первого появления героя их движения его странны, речь бессвязна, и между ним и событиями, которые начинают развиваться около него, завязывается нечто вроде препинания: кто кого перещеголяет нелепостью. Надо сознаться, что основатель направления — Ф.Достоевский, остаётся до сих пор неподражаемым мастером в изображении поединков такого рода. Но кто же не согласится, что при этом случае сумасшедшие оказывают особенную услугу авторам? Они освобождают их от труда, наблюдения и делают совершенно излишним то художническое чутьё, которое указывает материалы годные и негодные для создания. Зачем им это? Всякая мысль, первое попавшееся слово, самая произвольная выдумка, — всё годно для сумасшедшего: не чиниться же с ним, в самом деле! <�…>
— Павел Анненков, «Заметки о русской литературе прошлого года», январь 1849
1880-е
А любил он прежде всего живую человеческую душу во всём и везде, и верил он, что мы все род Божий, верил в бесконечную силу человеческой души, торжествующую над всяким внешним насилием и над всяким внутренним падением.
— Владимир Соловьёв, речь на могиле Достоевского 1 февраля 1881
… за исключением, возможно, смерти Скобелева, никогда ещё в этой стране не было более внушительных, более значимых похорон. <�…> Кто видел это шествие, видел страну с самыми разнообразными её лицами; <�…> в первых рядах и наибольшим числом были те, кого он прежде всего стремился спасти, чьим заступником стал — «Бедные люди», «Униженные и оскорблённые», даже «Бесы», несчастные существа, радующиеся тому, что настал их день, что они несут своего заступника тропою славы. Но вокруг них всё та же неустроенность, неразбериха, пестрота народной жизни, показанная в его книгах, и всё те же неясные надежды, что вселил он во всякого. Как в древности цари, по преданиям, собирали воедино русские земли, так и этот величайший творец создал русскую душу.
— Эжен-Мельхиор де Вогюэ, «Современные великие русские писатели. Ф. М. Достоевский», январь 1885
Русский роман обязан сейчас своим успехом чувству досады, которое вызвал среди благонамеренных учёных литераторов успех французского натуралистического романа: они искали средства помешать этому успеху. Ведь бесспорно, это то же самое <�…>. И ни Толстой, ни Достоевский, ни кто-либо иной, не выдумали этот род литературы. Они заимствовали его у Флобера, у меня, у Золя, щедро сдобрив Эдгаром По. Ах, если бы под романом Достоевского, которому так изумляются, к мрачным краскам которого так снисходительно относятся, стояла подпись Гонкура, какой поднялся бы вой по всему фронту!
— Эдмон Гонкур, «Дневник», 7 сентября 1888
1890-е
В религиозных представлениях своих Достоевский не всегда строго держался тех общеизвестных катехизических оснований, которыми руководится всё восточное духовенство наше, и позволял себе переступать за пределы их <�…>. Его необузданное творческое воображение и пламенная сердечность его помешали ему скромно подчиниться стеснениям правильного богословия и разрывали в иных случаях его спасительные узы. Он переходил своевольно, положим, за черту общеустановленного и разрешённого, но зато он и всему тому поклонялся и всё то чтил и любил, что находится по ту сторону черты.
— Константин Леонтьев, «Достоевский о русском дворянстве», 1891
Достоевский не скрывает своей дисгармонии, не обманывает ни себя, ни читателя, не делает тщетных попыток восстановить нарушенное равновесие пушкинской формы. А между тем он ценит и понимает гармонию Пушкина проникновеннее, чем Тургенев и Гончаров, — он любит Пушкина, как самое недостижимое, самое противоположное своей природе, как смертельно больной — здоровье, — любит и уж более не стремится к нему. Литературную форму эпоса автор «Братьев Карамазовых» уродует, насилует, превращает в орудие психологической пытки. Трудно поверить, что язык, который ещё обладает весеннею свежестью и целомудренной ясностью у Пушкина, так переродился, чтобы служить для изображения мрачных кошмаров Достоевского.
— Дмитрий Мережковский, «Пушкин», 1896
XX век
1900-е
… Достоевский, бичуя нас огненными змеями своего злого дарования, терпит и сам от своих зрелищ невыносимую пытку, восходит и сам на костер своих жертв. Мучитель и мученик, Иван Грозный русской литературы, он казнит нас лютой казнью своего слова и потом, как Иван Грозный, живой человеческий анчар, ропщет и молится, и зовёт Христа, и Христос приходит к этому безумцу и мудрецу, к этому юродивому, и тогда он плачет кровавыми слезами и упоённо терзает себя своими веригами, своими каторжными цепями, которые наложили на него люди и которых он уже и сам не мог сбросить со своей измученной души. Вспомните его бледное, измождённое лицо, в чертах которого затаились больные страсти, эти горящие глаза, полные муки и мучительства, и вы ещё более убедитесь, что в его собственной личности произошла та роковая встреча Христа с Великим инквизитором, о которой он рассказал в знаменитой легенде. В нём самом, в его бездонной душе боролись за него Бог и Диавол. Доброе и злое сплетались в нём так тесно, как ни у кого из людей. Он жаждал замирения, хотел тишины, <�…> плакал над тем страданием, которое он же вызвал из жизни и сгустил в ядовитый туман. Но, охваченный жалостью, он всё-таки, однажды испытав страдание, возлюбил его изуверской любовью, не мог без него обходиться. Если бы оно исчезло из его внутреннего мира и мира внешнего, он был бы ещё несчастнее, чем был, и он не знал бы, что делать с собою, о чем писать. Это, конечно, далеко от кротости; в этом — гордыня и зло. Христос не хотел крестной муки и молился, чтобы Его миновала горькая чаша. Достоевский об этом не просил; он знал какое-то сладострастие страдания и жадно припадал к гефсиманской чаше, извиваясь от боли. Торквемада, великий инквизитор собственной и чужой души, он исповедовал, что «человек до безумия любит страдание», что, «кроме счастья, человеку, так же точно и совершенно во столько же, необходимо и несчастье». Он воплощает собою инквизиционное начало мира, тот внутренний ужас, который только и порождает все боли и терзания внешние. —
— Юлий Айхенвальд, «Достоевский»
Неоспоримо и несомненно: Достоевский — гений, но это злой гений наш. Он изумительно глубоко почувствовал, понял и с наслаждением изобразил две болезни, воспитанные в русском человеке его уродливой историей, тяжкой и обидной жизнью: садическую жестокость во всём разочарованного нигилиста и — противоположность её — мазохизм существа забитого, запуганного, способного наслаждаться своим страданием, не без злорадства, однако, рисуясь им пред всеми и пред самим собою.
— Максим Горький, О «карамазовщине», 1913
Он писал безобразно и даже нарочно некрасиво, — я уверен, что нарочно, из кокетства. <�…> Но у него можно найти и непростительные промахи <�…>. Не любил он [психически] здоровых людей. Он был уверен, что если сам он болен — весь мир болен…
— Лев Толстой
Достоевский написал об одном из своих сумасшедших персонажей, что он живёт, мстя себе и другим за то, что послужил тому, во что не верил. Это он сам про себя написал, то есть это же он мог бы сказать про самого себя.
— Лев Толстой
Ему бы познакомиться с учением Конфуция или буддистов, это успокоило бы его. Это — главное, что нужно знать всем и всякому. Он был человек буйной плоти. Рассердится — на лысине у него шишки вскакивают и ушами двигает. Чувствовал многое, а думал — плохо, он у этих, у фурьеристов, учился думать <�…>. Потом — ненавидел их всю жизнь. В крови у него было что-то еврейское. Мнителен был, самолюбив, тяжел и несчастен. Странно, что его так много читают, не понимаю — почему! Ведь тяжело и бесполезно, потому что <�…> всё — не так было, всё проще, понятнее.
— Лев Толстой
Достоевский умер фанатиком, безумцем, гением. Он был такой же раздражённый и необузданный, как и его герои. Его славянофильство было, быть может, несколько слишком истерично для того, чтобы быть глубоким; это было раздражительное упорство болезненного гения, он кричал о своём славянофильстве, шипел о нём.
— Кнут Гамсун, «В сказочной стране», 1903
Достоевский уже предчувствовал: <�…> затыкая уши, торопясь закрыться руками в ужасе от того, что можно услыхать и увидеть, он всё-таки слышал быструю крадущуюся поступь и видел липкое и отвратительное серое животное. Отсюда — его вечная торопливость, его надрывы, его «Золотой век в кармане». Нам уже не хочется этого Золотого века, — слишком он смахивает на сильную лекарственную дозу, которой доктор хочет предупредить страшный исход болезни. <�…> из добрых и чистых нравов русской семьи выросла необъятная серая паучиха скуки.
— Александр Блок, «Безвременье», 1906