"Декольтированная лошадь" (Ходасевич о Маяковском)

Как многие знают, я не отношу Маяковского к поэтам первого ряда. Даже просто к поэтам — он типичный "стихотворец" и "виршеплёт".
И чтобы это моё мнение не выглядело злобной нападкой пигмея на великого человека, приведу эссе В.Ф. Ходасевича "Декольтированная лошадь" (1927). Формулировки здесь отточены, суждения безошибочны, ибо писано человеком с безупречным вкусом и высочайшей культуры (ошибся только насчёт Горького, см. ремарку в тексте):

«Представьте себе лошадь, изображающую старую англичанку.
В дамской шляпке, с цветами и перьями, в розовом платье, с короткими рукавами и с розовым рюшем вокруг гигантского вороного декольте, она ходит на задних ногах, нелепо вытягивая бесконечную шею и скаля желтые зубы.
Такую лошадь я видел в цирке осенью 1912 года. Вероятно, я вскоре забыл бы ее, если бы несколько дней спустя, придя в Общество свободной эстетики, не увидел там огромного юношу с лошадиными челюстями, в черной рубахе, расстегнутой чуть ли не до пояса и обнажавшей гигантское лошадиное декольте. Каюсь: прозвище ≪декольтированная лошадь≫ надолго с того вечера утвердилось за юношей...
А юноша этот был Владимир Маяковский. Это было его первое появление в литературной среде или одно из первых. С тех пор лошадиной поступью прошел он по русской литературе — и ныне, сдается мне, стоит уже при конце своего пути. Пятнадцать лет — лошадиный век.
Поэзия не есть ассортимент ≪красивых≫ слов и парфюмерных нежностей. Безобразное, грубое, пошлое суть такие же законные поэтические темы, как и все прочие. Но, даже изображая грубейшее словами грубейшими, пошлейшее — словами пошлейшими, поэт не должен, не может огрублять и опошлять мысль и смысл поэтического произведения. Грубость и плоскость могут быть темами поэзии, но не ее внутренними возбудителями. Поэт может изображать пошлость, но он не может становиться глашатаем пошлости.
Несчастие Маяковского заключается в том, что он всегда был таким глашатаем: сперва — нечаянным, потом — сознательным.
Его литературная биография есть история продвижения от грубой пошлости несознательной — к пошлой грубости нарочитой.
Маяковский никогда, ни единой секунды не был новатором, ≪революционером ≫ в литературе, хотя выдавал себя за такового и хотя чуть ли не все его таковым считали. Напротив, нет в нынешней русской литературе большего ≪контрреволюционера≫ (я не сказал — консерватора).
Эти слова нуждаются в пояснении.
***
Русский футуризм с самого начала делился на две группы: эго-футуристическую (Игорь Северянин, Грааль-Арельский, Игнатьев и др.) и футуристическую просто, во главе которой стояли покойный В. Хлебников, Крученых, Давид Бурлюк с двумя братьями. И эстетические взгляды, и оценки, и цели, и самое происхождение — все было у этих групп совершенно различно. Объединяло их, и то не вполне, лишь название, заимствованное у итальянцев и, в сущности, насильно пристегнутое особенно к первой, ≪северянинской≫ группе, которую, впрочем, мы оставим в покое: она не имеет отношения к нашей теме. Скажем несколько слов только о второй.
Хлебниково-крученовская группа базировалась на резком отделении формы от содержания. Вопросы формы ей представлялись не только центральными, но и единственно существенными в искусстве.
(Отсюда и неизбывная связь нынешних теоретиков-формалистов с этой группой.) Это представление естественно толкало футуристов к поискам самостоятельной, автономной, или, как они выражались, ≪самовитой≫, формы. ≪Самовитая≫ форма, именно ради утверждения и проявления своей ≪самовитости≫, должна была всемерно стремиться к освобождению от всякого содержания. Это, в свою очередь, вело сперва к словосочетаниям вне смыслового принципа, а затем, с тою же последовательностью, к попыткам образовать ≪самовитое слово≫ — слово, лишенное смысла. Такое ≪самовитое≫, внесмысловое слово объявлялось единственным законным материалом поэзии. Тут футуризм доходил до последнего логического своего вывода — до так называемого ≪заумного языка≫, отцом которого был Крученых. На этом языке и начали писать футуристы, но вскоре, по-видимому, просто соскучились. Обессмысленные звукосочетания, по существу, ничем друг от друга не разнились.
После того как было написано классическое «Дыр бул щыл» — писать уже было, в сущности, не к чему и нечего: все дальнейшее было бы лишь перепевом, повторением, вариантом. Надо было или заменить поэзию музыкой, или замолчать. Так и сделали.
Ошибки хлебниково-крученовской группы очевидны и просты.
Отчасти они даже смешны. Но оценки, опять-таки, оставим в стороне.
Худо ли, хорошо ли, правотой ли своей, или заблуждениями, — но группа жила. В ее деятельности был известный пафос — пафос новаторства и борьбы. Она пыталась произвести литературную революцию. Даже роли внутри нее были распределены нормально. Вождем, пророком и энтузиастом был Хлебников, ≪гениальный кретин≫, как его кто-то назвал (в нем действительно были черты гениальности; кретинистических, впрочем, было больше). Крученых служил доктринером, логиком, теоретиком.
Бурлюк — барабанщиком, шутом, зазывалой.
Маяковский присоединился к группе года через три после ее возникновения, когда она уже вполне образовалась и почти до конца высказалась. На первых порах он как будто ничем особенно не выделялся: Улица — Лица у догов годов резче.
Это было ≪умеренней≫, нежели «дыр бул щыл», но в том же духе.
Вскоре, однако, Маяковский, по внешности не порывая с группой, изменил ей глубоко, в корне. Как все самые тайные и глубокие измены, и эта была прежде всего — подменой.
Маяковский быстро сообразил, что заумная поэзия — белка в колесе. Для практического человека, каким он был, в отличие от полоумного визионера Хлебникова, тупого теоретика Крученых и несчастного шута Бурлюка, — в ≪зауми≫ делать было нечего. И вот, не теоретизируя вслух, не высказываясь прямо, Маяковский без лишних рассуждений, на практике своих стихов подменил борьбу с содержанием (со всяким содержанием) — огрублением содержания. По отношению к руководящей идее группы это было полнейшей изменой, поворотом на сто восемьдесят градусов. Маяковский молча произвел самую решительную контрреволюцию внутри хлебниковской революции.
В самом основном, в том пункте, где заключался весь пафос, весь (положим — бессмысленный) смысл хлебниковского восстания в борьбе против содержания, — Маяковский пошел хуже чем на соглашательство: не на компромисс, а на капитуляцию. Было у футуристов некое ≪безумство храбрых≫. Они шли до конца. Маяковский не только не пошел с ними, не только не разделил их гибельной участи, но и постепенно сумел, так сказать, перевести капитал футуризма на свое имя. Сохранив славу новатора и революционера, уничтожил то самое, во имя чего было выкинуто знамя переворота. По отношению к революции футуристов Маяковский стал нэпманом.
Уже полоумный Хлебников начал литературную ≪переоценку ценностей ≫. Но каким бы страшным симптомом она ни была, все же она была подсказана чем-то бесконечно более ≪принципиальным≫ в эстетическом смысле. Она свидетельствовала о жуткой духовной пустоте футуристов. Маяковский на все эстетические ≪искания≫ наступил копытом. Его поэтика — более чем умеренная. В его формальных приемах нет ровно ничего, не заимствованного у предшествовавшей поэзии. Если бы Хлебников, Брюсов, Уитман, Блок, Андрей Белый, Гиппиус да еще раешники доброго старого времени отобрали у Маяковского то, что он взял от них, — от Маяковского бы осталось пустое место. ≪Новизною≫ он удивил только Шкловского, Брика да Якобсона.
Но его содержание было ново. Он первый сделал пошлость и грубость не материалом, но смыслом поэзии. Грубиян и пошляк заржали из его стихов: ≪Вот мы! Мы мыслим!≫ Пустоту, нулевую значимость заумной поэзии он заполнил новым содержанием: лошадиным, скотским, ≪простым, как мычание≫. На место кретина стал хам. И хам стал ≪голосом масс≫. Несчастный революционер Хлебников кончил дни в безвестности, умер на гнилых досках, потому что он ничего не хотел для себя и ничего не дал улице. «Дыр бул щыл»\ Кому это нужно? Это еще, если угодно, романтизм. Маяковский же предложил практический, общепонятный лозунг:
Ешь ананасы,
Рябчиков жуй, —
День твой последний приходит, буржуй!
Не спорю, для этого и для многого тому подобного Маяковский нашел ряд выразительнейших, отлично составленных формул. И в награду за крылатое слово он теперь жует рябчиков, отнятых у буржуев.
Новый буржуй, декольтированная лошадь взгромоздилась за стол, точь-в-точь как тогда, в цирке. Если не в дамской шляпке, то в колпаке якобинца. И то и другое одинаково ей пристало.
* * *
≪Маяковский — поэт рабочего класса≫. Вздор. Был и остался поэтом подонков, бездельников, босяков просто и ≪босяков духовных≫. Был таким перед войной, когда восхищал и ≪пужал≫ подонки интеллигенции и буржуазии, выкрикивая брань и похабщину с эстрады Политехнического музея. И когда, в начале войны, сочинял подписи к немцеедским лубкам, вроде знаменитого:
С криком: ≪Дейчланд юбер аллес!≫ —
Немцы с поля убирались.
И когда, бия себя в грудь, патриотически ораторствовал у памятника Скобелеву, перед генерал-губернаторским домом, там, где теперь памятник Октябрю и московский совдеп! И когда читал кровожадные стихи:
О панталоны венских кокоток
Вытрем наши штыки! —
эту позорную нечаянную пародию на Лермонтова:
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?
И певцом погромщиков был он, когда водил орду хулиганов героическим приступом брать немецкие магазины. И остался им, когда, после Октября, писал знаменитый марш: ≪Левой, левой!≫ (музыка А. Лурье).
Пафос погрома и мордобоя — вот истинный пафос Маяковского.
А на что обрушивается погром, ему было и есть все равно: венская ли кокотка, витрина ли немецкого магазина в Москве, схваченный ли за горло буржуй — только бы тот, кого надо громить.
Но время шло. И вот уже перед нами — другой Маяковский: постаревший, усталый, растерявший зубы, — такой, каким смотрит он со страниц последнего, пятого, тома своих сочинений.
Ни благородней, ни умней, ни тоньше Маяковский не стал. Это — не его путь. Но забавно и поучительно наблюдать, как погромщик беззащитных превращается в защитника сильных; ≪революционер≫ — в благонамеренного охранителя нэповских устоев; недавний динамитчик — в сторожа при лабазе. Ход, впрочем, вполне естественный для такого ≪революционера≫, каков Маяковский: от ≪грабь награбленное другими≫ — к ≪береги награбленное тобой≫.
Теперь, став советским буржуем, Маяковский прячет коммунистические лозунги в карман. Точнее — вырабатывает их только для экспорта: к революции призываются мексиканские индейцы, нью-йоркские рабочие, китайцы, английские шахтеры. В СССР ≪социальных противоречий≫ Маяковский не видит. Жизнь в СССР он изображает прекрасной, а если на это обрушивается, то лишь на ≪маленькие недостатки механизма≫, на ≪легкие неуклюжести быта≫. Как измельчали его темы! Он, топтавший копытами религию, любовь к родине, любовь к женщине, — ныне борется с советским бюрократизмом, с растратчиками, со взяточниками, с системой протекции...
Предводитель хулиганов, он благонамеренно и почтенно осуждает хулиганство. А к чему призывает? ≪Каждый, думающий о счастье своем, покупай немедленно выигрышный заем!≫ ≪Спрячь облигации, чтобы крепли оне. Облигации этой удержу нет: лежит и дорожает пять лет≫. Какой путь: из громил — в базарные зазывалы!
≪На любовном фронте≫, бывало, Маяковский вверх дном переворачивал ≪буржуазную мораль≫. А теперь — ≪надо голос подымать за чистоплотность отношений наших и любовных дел≫. Вот он — голос благоразумия, умеренности и аккуратности.
Бывало, нет большей радости, чем ≪сбросить Лермонтова с парохода современности≫, оплевать дорогое, унизить высокое. Теперь Маяковский оберегает советские авторитеты не только от оскорбления, но даже от излишней фамильярности: ≪Я взываю к вам от всех великих: — милые, не обращайтесь с ними фамильярно!≫ Ибо почтительное сердце Маяковского сжимается, когда он видит
Гигиеничные подтяжки Имени Семашки
или что-нибудь ≪кощунственное≫ в этом роде.
Мелкомещанская жизнь в СССР одну за другой подсовывает Маяковскому свои мелкотравчатые темочки, и он ими не только не брезгует — он по уши увяз в них. Некогда певец хама протестующего, он стал певцом хама благополучного: певцом его радостей и печалей, охранителем его благ и целителем недугов.
При этом мысль Маяковского сохранила, конечно, свою постоянную грубость. Свою работу на пользу нэпствующего начальства Маяковский считает выполнением ≪социального заказа≫, а труд революционного поэта неприкровенно связывает с получением гонораров.
Недаром, говоря о низком уровне мексиканской поэзии, он рассуждает: ≪Причина, я думаю, слабый социальный заказ. Редактор журнала “Факел” доказывал мне, что платить за стихи нельзя≫. Недаром также, зазывая Горького в СССР (безнадежная, кстати сказать, задача), — Маяковский в виде самого убедительного аргумента божится:
Я знаю — Вас ценит и власть, и партия,
Вам дали бы все — от любви до квартир.
* * *
Что Маяковский стареет, постепенно выходит в тираж, что намечается и крепчает уже даже в СССР литературная ≪переоценка Маяковского≫, — я говорю отнюдь не на основании только моих собственных наблюдений. Это прежде всего стал чувствовать не кто иной, как сам Маяковский, и его последняя книга в этом отношении показательна.
Брюзжание на молодежь, на ≪нынешних≫, выставление напоказ старых заслуг — первый и верный признак старости. И все это есть в ≪Послании к пролетарским поэтам≫, в ≪Четырехэтажной халтуре≫.
Уже недавний застрельщик новаторства (хотя бы и самозванный) — Маяковский плачет и причитает — над чем бы вы думали? Над профанацией литературы! О чем скорбит? О забытых заветах! Что видит вокруг себя? Упадок. Этому трудно поверить, но вот прямые слова Маяковского:
С молотка
литература пущена.
Где вы,
сеятели правды
или звезд сиятели?
Лишь в четыре этажа халтурщина
<...>
Нынче
стала
зелень веток в редкость,
гол
литературы ствол.
Это ли не типичное брюзжание старика на молодых? От общих рассуждений о ≪нынешней≫ литературе Маяковский пытается перейти в наступление. Одного за другим то высмеивает, то объявляет он бездарностями поэтов более молодых, тех, в ком видит возможных наследников уже уплывающей от него славы. Достается по очереди Казину, Радимову, Безыменскому, Уткину, Доронину — всем, кого справедливо ли, нет ли, но выдвигала в последние годы критика и молва. И наконец — последний, решительный признак старости: желание казаться молодым; не отставать от молодежи.
≪Я кажусь вам академиком с большим задом? — спрашивает Маяковский — и тут же миролюбиво-заискивающе предлагает: — Оставим распределение орденов и наградных, бросим, товарищи, наклеивать ярлычки≫.
Бедный Маяковский! Он то сердится, то заискивает, то лягается, то помахивает хвостом — и все одинаково неуклюже.
Еще более неуклюже выходит у него поучение к молодежи, напечатанное здесь же, под заглавием: ≪Как делать стихи?≫. Это — первое, сколько я помню, ≪теоретическое≫ выступление Маяковского.
К сожалению, недостаток места не позволяет мне остановиться подробно на этом беспорядочном, бессистемном перечне поэтических ≪правил≫. Грубость и глупость формальных суждений Маяковского превосходят всякие ожидания: это все, что я могу сказать, не утомляя неподготовленного читателя анализом, который к тому же занял бы слишком много места. Читая ≪поэтику≫ Маяковского, удивляешься, каким образом, при столь жалких понятиях о поэтическом мастерстве, удавалось ему писать хотя бы даже такие стихи, как он писал? Очевидно, как это часто бывает, ≪муза≫ Маяковского, его внутренний инстинкт — все-таки бесконечно выше и тоньше его жалкого ума. Нет ничего более убогого в литературе о поэзии, нежели эти рассуждения Маяковского, — эта смесь невежества, наивности, хвастовства и, конечно, грубости.
Однажды, не так давно, Марина Цветаева обратилась к Маяковскому со стихами:
Превыше церквей и труб,
Рожденный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ,
Здорово в веках, Владимир!
Кажется, это был один из последних поэтических приветов, посланных Маяковскому. Впрочем, ≪тяжелоступ≫ остался верен себе и ответил на него бранью».

P.S.
Великий русский композитор Г. Свиридов о Маяковском — и опять каждое слово — точно в цель:
"Это был по своему типу совершенно законченный фашист, сформировавшийся в России, подобно тому, как в Италии был Маринетти. Сгнивший смолоду, он смердел чем дальше, тем больше, злобе его не было пределов. Он жалил, как скорпион, всех и все, что было рядом, кроме Власти и Полиции, позволяя себе лишь безобидные для них намеки на бюрократизм, омещанивание и т. д. Наконец, в бешенстве, изнемогая от злобы, он пустил жало в свою собственную голову. На его примере видно, как опасен человек без достаточного своего ума, берущийся за осмысление великого жизненного процесса, который он не в состоянии понять, ибо живет, «фаршированный» чужими идеями. Это человек, якобы «свободный», а в самом деле «раб из рабов», ибо не в состоянии не только осознать, но даже и подумать о своем жалком рабском положении. Его честолюбие, вспухшее, как налимья печенка, от ударов прутьями (так делают, говорят, повара) и сознательно подогреваемое теми людьми, коим он служил, задавило в нем все остальные чувства. Человек, продавшийся за деньги (или честолюбие), лишен любви, ибо одно исключает другое. Сколько вреда нанесли эти люди, и как их несет на своих плечах современное зло. Оно благословляет и плодит только им подобных».
(Г. Свиридов, «Дневник»)
И ещё:
"Весь Маяковский (все почти 14 томов!) — придуманный поэт. Придуманная любовь, придуманная Революция, придуманные заранее рифмы, придуманный Сам, фальшивый до конца, до предела. Не придуманная лишь распиравшая его дикая злоба, изливавшаяся на всех. Сначала на богатых и сытых (но с разбором!!! далеко не всех!!), а под конец жизни на бедных (рабочих людей), представлявшихся ему безликими, ничтожными, на новых чиновников (но также, далеко не всех!!!). Сам — был носителем зла и преклонялся лишь перед ещё 6ольшим злом из выгоды, из желания удовлетворить своё непомерно раздутое тщеславие. Это тщеславие и было главной, движущей его силой.
Лживый, двоедушный человек, с совершенно холодным сердцем, любивший лишь лесть, которую ему все окружавшие щедро расточали. И он постепенно сделался рабом людей, расточавших ему эту обильную, часто фальшивую (а иногда и от сердца) лесть".
Звякнуть пиастрами в знак одобрения и поддержки
Сбербанк
4274 3200 2087 4403
У этой книги нет недовольных читателей
Последняя война Российской империи (описание и заказ)

|
</> |