Башня. Новый Ковчег-6. Эпилог. Часть 3

— Ну вот погляди, что ты на ребёнка надел! Сарафан! Хочешь, чтобы она простудилась?
— Да сегодня жарища, Павел Григорьевич! Мальчишки вон в Кедровке купаются!
— Это только дураки всякие купаются.
— Вы сами, Павел Григорьевич, чего-то без пиджака сегодня.
— Ты сравнил! Я — взрослый человек, а тут ребёнок трёхлетний…
При словах «взрослый человек» Ника не удержалась, фыркнула, покосилась на Анну. Та покачала головой и демонстративно закатила глаза.
Меньше всего Павел Григорьевич Савельев, глава Совета, умевший наводить ужас на подчинённых, напоминал сейчас взрослого человека. Он стоял напротив Кирилла и полным от возмущения голосом обвинял того в разгильдяйстве, пофигизме и других смертных и не очень грехах, которые давно и прочно были записаны за Кириллом. Тот, правда, тоже в долгу не оставался и умело парировал каждую реплику Павла Григорьевича.
Так было всегда. Едва им с Кириллом стоило сойтись вместе, как они тут же сцеплялись — десяти минут не проходило. Сегодня — Ника специально засекла — отец напустился на Кира, едва переступив порог. А поводом, конечно, послужила Лёленька, их с Киром непослушный рыжий бесёнок, которая всё это время, пока отец с дедом ругались, нарезала круги, старательно изображая из себя реактивный самолёт. Впрочем, тут Ника была неточна: Лёленька, по мнению Павла Григорьевича, принадлежала только ему, а они с Кириллом были неразумными детьми, которые только по какому-то странному стечению обстоятельств назывались Лёленькими мамой и папой, хотя ничегошеньки не смыслили в воспитании детей. Особенно доставалось Кириллу.
— …посмотрите, Павел Григорьевич, она же бегает всё время. Да если на неё платье с длинным рукавом надеть, она вспотеет сразу.
— Сам-то ты, я гляжу, что-то не в майке сегодня сюда заявился.
Кирилл густо покраснел.
Вообще-то он действительно сегодня собирался идти в гости к Никиному отцу в майке, они даже с Никой слегка поцапались по этому поводу.
— Ну вот что ты его всё время провоцируешь? Папа ведь обязательно пройдётся по твоей внешности, скажет что-нибудь типа, что скоро ты в трусах к нему являться будешь, — Ника в сердцах бросила на кровать отглаженную рубашку и сердито отвернулась.
Кирилл, который до этого шумно отстаивал свою точку зрения, тут же пошёл на попятную. По-кошачьи подкрался сзади, обхватил ручищами, уткнулся носом в макушку.
— Ник, ну не сердись… Ника… Ну ладно тебе, надену я эту чёртову рубашку. Спарюсь в ней на такой жаре, и меня хватит солнечный удар.
— Тепловой удар, дурак.
— А это имеет какое-то значение? — Кирилл развернул её и, смеясь, полез целоваться…
— …а ребёнок, правильно, должен мёрзнуть.
— Павел Григорьевич, у нас на заводе с утра термометр показывал двадцать пять градусов.
— А вечером похолодает, — не сдавался Павел Григорьевич.
— А на вечер я Лёленьке кофточку взял.
Всё, крыть отцу было нечем — Ника это видела. Он надулся, сердито сжал губы. По собранному в гармошку лбу было заметно, что отец пытался найти очередной аргумент, доказывающий всю родительскую несостоятельность Кирилла, искал и не находил. Казалось, конфликт был исчерпан, но тут Лёлька, сделав очередной круг, пошла на посадку.
Громко гудя и покачивая раскинутыми в разные стороны руками, она обогнула Кира, подбежала к деду, уткнулась тому в колени и тут же, задрав вверх радостную мордашку, сообщила:
— А у меня, деда, ремешок на сандалии оборвался.
— О, господи, — Анна не выдержала, бросила на перила крыльца полотенце, которое держала в руках. — Вторая часть Марлезонского балета. Ника, пойдём в дом. Ну их!
Ника с готовностью кивнула. Гришка, который всё это время стоял чуть поодаль, под яблоней, о чём-то шушукаясь с Варькой и Майкой Мельниковой, тут же встрепенулся.
— Мам, можно мы тоже пойдём?
Анна не успела ответить. Отец, только что толкавший перед красным как рак Кириллом речь по поводу оборванного ремешка у сандалии (это опасно! ребёнок мог упасть и ушибиться!), мигом среагировал на Гришины телодвижения и рявкнул:
— Я тебе пойду, оболтус! Вы вдвоём, ты и Варвара, оба ко мне в кабинет. И ждать меня там! И только посмейте нос оттуда высунуть. Илья, — отец развернулся к своему охраннику, равнодушно наблюдавшему за всей этой сценой, и скомандовал. — Сопроводи этих обормотов и побудь, будь добр, с ними. Чтобы они никуда не смылись.
— Паша, — Анна сдвинула брови. — Ну знаешь, это уже ни в какие ворота. Они — дети, а не преступники какие. И вообще, может ты на потом отложишь этот разговор? Сегодня такой день…
— Ничего, перебьются. Сами такой день выбрали.
— Деда! А Гриша босиком. У него тоже ремешок на сандальке оборвался, да? — опять подал голос маленький рыжий провокатор.
— Григорий, где, чтоб тебя, сандалии? Мать для кого их достала? Тебе на распоряжения взрослых вообще плевать?
— На речке оставил, — огрызнулся Гришка. — Сам нас заторопил.
— Ах я ещё и заторопил!..
— Ну всё! Хватит! — оборвала всех Анна. — Вы двое, — повернулась она к Гришке с Варькой. — Давайте к отцу в кабинет. А мы, Ника, пойдём пить чай. С малиновым вареньем.
— Тёть Ань, можно я тоже с ребятами? — робко подала голос Майка.
— Иди, — разрешила Анна. Развернулась и пошла в дом.
Ника, которой большого труда стоило не расхохотаться в голос, поспешила следом за Анной.
Кухня в доме отца и Анны была небольшой, не как в других домах, что строили уже потом, после этих, первых. Там кухни старались делать больше, а тут едва нашлось место для кухонного уголка и круглого столика, за которым вчетвером уже было тесно. Но всё это для Ники не имело никакого значения: ей здесь было уютно, тепло и хорошо, как может быть хорошо только у самых близких и родных людей. В распахнутое окно заглядывала яблонька, гибкие ветви гнулись от яблок, блестевших на солнце гладкими глянцевыми боками. Некрупные, но крепкие эти яблоки привлекали к себе внимание. Тонкая золотистая кожица их казалась почти прозрачной, а в бледно-янтарной глубине плавали круглые коричневые семечки. Ника не удержалась, протянула руку, сорвала одно.
— Ты прямо, как Гриша, — улыбнулась Анна. Она разливала чай по пузатым молочно-белым чашкам. — Мимо не пройдёт, чтобы яблоко не сорвать. А зачем? Дичок же. Красивая, а есть нельзя.
Анна присела. Придвинула ближе к Нике розетку с вареньем — густым, ароматным, со светлыми пятнышками косточек, похожих на звездочки на малиновом небе.
— Дудикова, соседка, говорит, бесполезное дерево. Прививать уже поздно. Срубить всё советует, а на её место новую посадить, — Анна задумчиво помешивала ложечкой горячий чай. — А у меня рука не поднимается. Я, когда с Гришей к Паше сюда приехала, без спросу приехала, в ноябре, господи, как вспомню, ну что за дура — сама потащилась, ребёнка двухлетнего с собой потянула, — так вот, когда мы приехали, Паша орал, конечно, а потом, как проорался, говорит: пойдём я тебе кое-что покажу. Гриша к тому времени заснул, у него похоже с детства иммунитет на крик отца, мы его с Верой и Сашей в вагончике оставили, а сами пошли. Снег тогда уже выпал, и холодно было. Павел на меня одну из своих рабочих курток накинул, я в неё чуть ли не два раза обернулась. И вот он меня ведёт, куда — не знаю. Темно, вечер уже, Паша фонариком дорогу освещает. Хотя какая дорога, и дороги-то никакой не было — так, снег вперемешку с грязью. Я иду за ним, как котёнок слепой, и вдруг он говорит: видишь? И меня вперёд подталкивает. А на пригорке дом. Как на картинке. Крыша покатая, стёкла в окнах блестят, снег отражают. Я остановилась, как вкопанная, а Пашка за спиной шепчет — месяца через три сдадут, наш с тобой дом будет. А я и без него уже всё поняла. Он нам с Гришей сюрприз хотел сделать, а я ему всё испортила, явилась раньше времени. Поторопилась… Ну а потом мы с ним по дому ходили. В некоторых комнатах даже пол ещё не положили, только балки такие деревянные, не знаю, как они называются. А кухня уже была готова. Паша к окну подошёл и говорит: смотри, у нас тут яблоня в саду. Будет к нам в окно заглядывать. И я тогда прямо вживую всё это представила. Лето, окно нараспашку, яблоня. И яблоки. Вот такие, как сейчас. Прозрачные, с косточками, виднеющимися внутри. И вот как её теперь срубить? А?
— Никак, — прошептала Ника. — Совсем никак.
Она, как никто другой, понимала, о чём говорит Анна. Нет, словами у неё не получилось бы объяснить, это жило на уровне чувств, которые непонятно почему у них с Анной были общими. Или похожими. Как похожи были те, кого они любили.
— Мама! — в окне показалась голова Ваньки. Он подпрыгнул, зацепился за подоконник, и теперь, подтянувшись на руках, балансировал, с трудом удерживаясь. Тонкое красивое лицо сына покраснело от натуги. — Мам, можно мы с Марком на речку?
— Если что, мне разрешили! — раздался откуда-то снизу знакомый голос.
— Иди, — Ника махнула рукой. — Только в воду не лазить!
— Есть, в воду не лазить! — Ванька попытался козырнуть, но у него не получилось. На одной руке он не удержался и с шумом свалился вниз. Послышался треск ломаемых веток, потом мальчишеский смех, возня и следом дробный топот двух пар ног.
— Так прямо они в воду и не полезут, — усмехнулась Анна. — Вот вруны. И что-то я сильно сомневаюсь, что Вера Марка отпустила.
Ника в этом тоже сомневалась. Марк был сыном Веры и Саши Полякова, а своих детей Вера держала в ежовых рукавицах. Марку, как самому младшему в семье, приходилось особенно несладко: он вынужден был подчиняться не только строгой матери, но и двум старшим сестрам — близняшкам Рите и Вите, которые несмотря на ангельскую внешность (обе были похожи на Сашу, как две капли воды) характер имели решительный и жёсткий. А вот Марк…
Непонятно, где и как природа делает свои крутые повороты, и почему в семье Никиной подруги, семье, где одна часть отличалась осторожностью и разумностью, а другая — солдатской выдержкой и решимостью, вдруг родился такой ребёнок. Заводной, бедовый, с лукавой бесинкой в мягких тёмно-серых глазах. Вера, конечно, изо всех сил пыталась сына перевоспитать, а Марк изо всех сил сопротивлялся. Вот и сейчас, наверняка обвёл своих бдительных сестриц вокруг пальца и сбежал на речку, прихватив с собой и Ваньку. Разумеется, с рук ему это так не сойдёт, Ника знала. Вера непременно всё выяснит и тогда попадет всем: и близняшкам, которые не доглядели, и самому Марку, и даже Нике, которую Вера обязательно отчитает за разгильдяйство, неправильное воспитание и «чересчур спокойное отношение».
Это было Верино выражение, про спокойное отношение, и, что поделать, подруга была права. Возможно, со стороны это казалось странным, но за сына Ника действительно беспокоилась мало. Ванька у них получился на редкость самостоятельным, внешне — копия Кира, но без лихой отцовской дурости. Нет, он, конечно, как и все мальчишки озорничал и баловал, и бывало с кулаками отстаивал свою позицию, но и Ника, и Кир смотрели на такое поведение не то чтобы сквозь пальцы, но как на что-то естественное, и уж трястись над взрослым пацаном (Кир считал, что в свои девять лет сын достаточно взрослый) ни одному из них даже в голову не приходило.
Тряслись они с Киром над Лёлькой.
Наверно, это началось ещё с беременности, которая у Ники резко отличалась от первой. С Ванюшкой всё получилось просто: Ника почти до самых родов пробегала на ногах, работала на станции до последнего (она тогда только-только пришла работать на АЭС, к Марусе), родила, можно сказать, и не заметила как.
А вот с Лёлькой, с Лёлькой всё было по-другому…
Уже с первых даже не недель — дней беременности откуда-то пришло понимание, что просто не будет. И дело было даже не в лютом токсикозе и не в плохом самочувствии — всё это можно пережить, — дело было в дурном предчувствии, которое мучило Нику, выворачивало наизнанку. Её живот рос, а вместе с животом росла и тревога. И эта же тревога отражалась и на лицах Кирилла и отца. Колыхалась в тёмных глазах Анны.
Ей рекомендовали лежать. Покой, покой и ещё раз покой, но с каждым днем этого чёртового покоя, этого равнодушного и мёртвого бездействия, всё живое уходило из нее, и на освободившееся место медленно заползал тоскливый страх. И однажды Ника, забыв все рекомендации врачей, поднялась и стала ходить. Кирилл пытался вернуть её в постель, взывал к благоразумию, уговаривал, ругался, в бессилии грозился запереть Нику дома.
Он не понимал. Может быть, что-то чувствовал, но не видел, а Ника не могла ему объяснить того, что уходило с корнями в прошлое её семьи.
…Тогда стояли тёплые сентябрьские деньки. Неделя дождей сменилась пронзительным бабьим летом — мир стал звонким и золотым. Ника бродила по городу, углублялась в неровно засаженные аллеи, слушала, как тихо шуршат под ногами листья, от которых всё ещё пахло летом, и которые, даже опавшие, оставались живыми, задирала голову к небу, улыбающемуся ей сквозь уже поредевшие кроны деревьев. Пауки плели свои золотые паутины, зацепив концы за тонкие пальчики березок и клёнов, и на этих паутинках как на качелях качалось мягкое осеннее солнце.
Идти домой не хотелось, и она всё ходила и ходила по улицам, пока ноги сами собой не принесли её к дому отца.
Анны в тот вечер не было — она дежурила в больнице, Гришка носился где-то с приятелями, а папа оказался как раз дома. Он неуклюже потчевал Нику чаем, бестолково открывая створки шкафов на кухне в поисках сахара или варенья, ругал себе под нос Наталью Алексеевну, их помощницу по дому, и успокоился только тогда, когда Ника (ей пришлось повторить это, наверно, раз десять) не убедила его в том, что ей вполне достаточно одного чая.
Потом они сидели в гостиной, на небольшом диване, плечом к плечу, и Ника снова чувствовала себя маленькой девочкой, и, казалось, достаточно прижаться к отцу, и все беды и огорчения, большие и не очень, тотчас отступят.
Неизвестно, что тогда сработало: близость отца, его сильные и крепкие руки, обнимающие её за плечи, тёплый свет торшера или шуршание начавшегося дождя за окном, а, может, всё это вместе взятое, но Ника наконец расслабилась, выдохнула и впервые за последние несколько месяцев пришло понимание, что всё будет хорошо. Несмотря ни на что. Несмотря на зловещую тень прошлого, на её, Никино, сходство с покойной матерью, на неровно протекающую беременность, из-за которой всё чаще и чаще хмурилась Анна — всё будет хорошо. Круг разорван.
— У меня родится девочка, — Ника поймала вопросительный взгляд отца и улыбнулась. — Я знаю, что говорит Анна. Что по УЗИ ничего не понятно. Но это будет девочка. Девочка, папа. И я… я назову её Еленой.
На самом деле они с Киром из какого-то дурацкого суеверия никогда не обсуждали ни того, кто у них родится, ни какое имя они выберут, но в тот вечер, когда на Нику неожиданно опустилось спокойствие, она всё поняла сама: и про девочку, и про то, как её будут звать.
— Красивое имя — Елена, — задумчиво произнёс отец. — Так звали мою мать.
— Тебя это смущает? — спросила Ника.
— Смущает? Нет, что ты. Мама…, — он запнулся, наверно, оттого, что впервые сказал «мама». Не она, не мать, а — мама, как называл её, должно быть, ещё совсем маленьким. — Мама… ей пришлось в жизни не очень легко. Она, конечно, сделала много ошибок, но одно я знаю точно, и ты тоже должна это знать: она была сильной женщиной. Очень сильной. И… очень красивой.
…Они ещё долго о чём-то говорили, смеялись, вместе напугались, когда кот, пробравшись на кухню, уронил со стола чашку с так и недопитым и давно остывшим чаем, а потом Ника уснула, на диване в гостиной, совсем, как в детстве, когда сон незаметно подкрадывался к ней, настигая в самых неподходящих местах. Она не слышала, как пришёл Кирилл, как они с папой ругались — шёпотом, чтобы не разбудить её. Как Кир настаивал на том, чтобы отвести Нику домой, а папа упрямился и говорил, что ей лучше сегодня остаться здесь, в его доме.
Кир с папой никак не могли поделить её.
Как теперь они никак не могли поделить маленькую Еленку, которая незаметно для всех превратилась в Лёленьку.
— Уф! — на кухню ворвался Кирилл. Его лицо всё ещё было красным, воротник рубашки расстёгнут. — Это просто невыносимо. Твой отец мне всю плешь проел!
И Кир тряхнул своей густой шевелюрой.
— Чаю будешь? — улыбаясь, спросила Анна.
— Чаю? Да я бы, Анна Константиновна, чего-нибудь съел. У меня после Павла Григорьевича аппетит разыгрался.
Теперь пришёл черёд засмеяться Нике.
Традиции собираться в доме отца во второй День Памяти было уже лет десять, и из года в год порядок не менялся. Папа с Анной и Гришкой уходили на кладбище, а Ника с Верой и Сашей готовили на стол, то есть, если уж быть совсем точным, сервировали и разогревали то, что было приготовлено с вечера заботливой Натальей Алексеевной. Кир же в это время путался под ногами, таская куски с уже накрытого стола и из кухни. Это у Кира называлось — помогать.
— Сейчас достану тебе бутерброды, — Анна поднялась к холодильнику. — Наталья Алексеевна приготовила для Паши…
— Для Павла Григорьевича? — Кирилл сделал испуганное лицо. — Не, я тогда перебью…
— Да не дёргайся ты так, — Анна покачала головой. — Здесь бутербродов на пять Павлов Григорьевичей. Ешь. Всем хватит.
— А где Лёлька? — поинтересовалась Ника. Вопрос, конечно, был риторическим, потому что где ещё могла быть её дочь, если Кир заявился на кухню без неё.
— Павел Григорьевич её у меня изъял! — Кир театрально вскинул брови и развёл руками. — Что поделать? Иногда он меня побеждает. И вообще, — он поспешил сменить тему. — А почему вы сегодня не на кладбище? Вы же уже должны были уйти?
— Гриша с Варварой откололи номер вчера. Собрались удрать на Енисей, — Анна поставила перед Кириллом тарелку с бутербродами. — Но мореплавателей из них не вышло — плот потонул, едва отчалив. Теперь Павлу приспичило непременно сегодня провести с ними воспитательную беседу.
— А-а-а, — протянул Кир.
— Ты об этом знал? — Ника с подозрением посмотрела на мужа.
— О чём?
— О том, что Гришка на Енисей собрался?
— Об этом? Не, об этом не знал, — Кирилл ответил чересчур быстро, и у Ники тут же закрались сомнения.
В чём в чём, а тут папа был прав: Кир частенько покрывал её братца, иногда даже заступался за Гришку перед Павлом Григорьевичем — с риском для жизни, надо сказать, заступался, потому что тогда доставалось на орехи всем, и Киру, и Гришке, и даже Нике с Анной, которые по мнению отца только и делали, что «баловали парня». Конечно, папа преувеличивал. Просто Гришка получился точной отцовской копией, и внешне, и по характеру, а со своими копиями у Павла Григорьевича, как однажды верно подметила Анна, отношения складывались не очень удачно.
Вот и с Киром не складывались, хотя мало кто из тех, кого Ника в своей жизни знала, походил на отца так, как Кир… Её Кир. Дерзкий, отчаянный, порывистый. Которого Ника однажды потеряла навсегда. Она думала, что навсегда.
Нике часто снился тот день.
Начинался сон всегда одинаково: с Караева и с гибели Петренко. Кирилла Петренко. Перед глазами маячил стриженный белобрысый затылок, белый вихор на макушке, потом появлялось узкое смуглое лицо, резкий разрез морщин, тонкие дрожащие крылья хищного носа, и всё тонуло в оглушающем звуке выстрела. А потом события развивались по-разному.
Иногда в её сне не было шторма, и океан не осыпал Нику мириадами холодных брызг. Иногда им удавалось проскочить патруль, и Марк с Лёнькой оставались живы. Иногда из щитовой выходил Васильев, а не Ставицкий, и тогда дядя Боря…
Она просыпалась с мокрыми от слёз щеками, просыпалась, понимая, что те, кто умер, тот и вправду умер, а живым — жить. С чувством вины и утраты. С беспощадной памятью, которая будет с ними всегда. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.
Она утыкалась в подушку, пытаясь заглушить рвущиеся на волю рыдания, боясь разбудить детей, Кирилла, и всё равно будила. На пороге спальни появлялся Ванька, на его не по-детски серьёзном лице читался знакомый вопрос: мама, тебе опять снилось это? А из-за спины сына выглядывала растерянно-сонная мордашка дочери. Лёлька прижимала к груди огромного зайца, с которым не расставалась на ночь, переступала маленькими босыми ногами.
Кир успокаивал детей, разводил их по спальням — хотя в последнее время роль успокаивателя Лёльки всё чаще и чаще брал на себя Ванька, — а потом возвращался к ней. Баюкал её в сильных и крепких руках, как маленькую, говорил бессвязные слова, целовал мокрые щёки, волосы, гладил вздрагивающие плечи. И всё постепенно становилось на свои места. И словно в продолжение сна возникал узкий больничный коридор, где Ника сидела, кутаясь в просторный армейский китель — его ей на плечи накинул высокий военный, представившийся полковником Островским, — и где-то в конце коридора раздавались громкие и взволнованные голоса, хлопали двери, скрипели колёсики больничных каталок. Рядом, прислонившись к шершавой и холодной стене, стоял Саша Поляков. Его рубашка впереди была заляпана кровью. Чужой кровью.
А потом…
— Ника! Посмотри! Посмотри туда!
Она медленно поворачивала голову, следуя за Сашиным удивлённым взглядом, не понимая, чего он хочет от неё и злясь, непонятно на что. И вдруг, даже ещё не видя того, что видел он, замирала, обожжённая догадкой.
— Кирилл! Ты жив? Жив?
Ника и теперь, спустя четырнадцать лет, повторяла тот же самый вопрос, что однажды закружился эхом в полупустом больничном коридоре. Повторяла в тишине супружеской спальни, касаясь пальцами любимого лица и всё ещё боясь поверить, что это не сон. А Кирилл гладил её волосы и шептал:
— Ну что ты, что ты, глупенькая моя, любимая… Конечно, жив. Жив-здоров и ничего со мной не случилось. Всё же хорошо, милая… всё хорошо. Ну же, Ника…
Ну же, Ника…
И опять всё путалось. И опять тот день вторгался в день сегодняшний. Появлялся отец, осунувшийся и постаревший, с лицом, на которое горе уже наложило свой отпечаток. Что-то быстро говорил незнакомый молодой человек, энергично кивая, так, что при каждом слове с длинного носа то и дело норовили слететь очки. У закрытых дверей рядом с Анной стояла молодая, поразительно похожая на отца женщина с заплаканным лицом… Прошлое, не желая уходить, отчаянно цеплялось за настоящее. А через неплотно задёрнутые шторы спальни на них с Кириллом смотрела, не моргая, круглая, любопытная луна.
— Со мной ничего никогда не случится, — Кирилл приподнимал ладонями её лицо, заглядывал в глаза. — И ты знаешь, почему.
Она знала. Знала.
Тогда, по приказу отца, они с Киром вернулись на Надоблачный, в квартиру, где всё ещё стояли вещи Ставицкого, и Ника, натыкаясь на них, то и дело вздрагивала. Майор Бублик, сопровождавший их вместе с отрядом очередных соколиков, заметил её испуг и растерянность и быстро отдал приказ своим солдатам «всё тут убрать». Саму Нику он отправил в душ, ласково приговаривая что-то смешное и дурацкое.
Когда Ника вышла из душа, военных в квартире уже не было. Кира она нашла в библиотеке. Он вскочил при её появлении, уронив книгу, которую держал в руках.
— Два капитана? — догадалась она.
— Ага, — Кир смущённо улыбнулся. — Я же тогда не дочитал.
Он нагнулся, поднял книгу, быстро пролистнул шуршащие бумажные страницы. А потом начал читать вслух, не глядя на Нику.
— Да спасёт тебя любовь моя! Да коснётся тебя надежда моя! Встанет рядом, заглянет в глаза, вдохнёт жизнь в помертвевшие губы! Прижмётся лицом к кровавым бинтам на ногах. Скажет: это я, твоя Катя! Я пришла к тебе, где бы ты ни был. Я с тобой, что бы ни случилось с тобой. Пускай другая поможет, поддержит тебя, напоит и накормит — это я, твоя Катя.
Кир замолчал и поднял голову. И в повисшей тишине Ника поняла, что он хотел ей сказать. Она уже знала про то, что произошло тогда на тридцать четвёртом, — торопливо расспросила, пока они поднимались в лифте, — знала, что его успели доставить в больницу вовремя, и что маленький доктор Егор Саныч сумел вырвать его из лап смерти, и теперь Кир встревоженно вглядывался в её лицо, ища подтверждения своим мыслям и боясь — боясь, что она откажет ему в этом.
Она его поняла. Взяла из его рук книгу, нашла глазами нужные строки и продолжила:
— И если смерть склонится над твоим изголовьем и больше не будет сил, чтобы бороться с ней, и только самая маленькая, последняя сила останется в сердце — это буду я, и я спасу тебя. Я… твоя Ника…
***
За воротник рубашки забралась сухая травинка. Она щекотала шею, чуть покалывая, но он не делал никакой попытки освободиться от неё. Лежал на спине, закинув руки за голову и сквозь прикрытые веки смотрел на небо, голубое, в подтаявших прожилках бледных облаков. Справа, со стороны Кедровки, доносились детские голоса. В девчоночьи визги вплетался задорный мальчишеский смех, слышался плеск воды.
Ему вдруг нестерпимо захотелось искупнуться. Он представил, как скидывает с себя рубашку, как, не торопясь, заходит в воду… Хотя нет. Лучше бултыхнуться туда с разбегу. Окунуться с головой, чувствуя, как ледяные иголки впиваются в горячую кожу, как напрягаются, каменеют мускулы, как вода выталкивает сильное крепкое тело на поверхность. Это вызов, а он всегда любил вызовы. И жизнь. Едва ли кто на земле любил жизнь больше, чем он. Возможно, это потому, что он знал, что такое ад. Ему довелось там побывать.
Он помнил отвесные чёрные стены, гладкие и горячие — не за что зацепиться. Но он цеплялся. Ломал ногти, срывался, летел вниз, туда, где хохотало, извиваясь, всё пожирающее пламя. Огонь уже был готов принять его, но он… он был не готов. И потому снова полз по отвесной стене, обдирая в кровь руки…
Бесконечный марш-бросок, путь наверх, и останавливаться было нельзя. Замрёшь на месте — смерть. Забудешься на мгновенье в попытке перевести дыханье — смерть. Опустишь руки, пожалеешь себя — смерть. Всюду смерть. Терпеливая и спокойная. Смерти вообще некуда торопиться.
Он тогда почти сдался. Хотя нет, не почти, к чему лукавить — он сдался. Посмотрел вниз. Заглянул в пустые глазницы вечности. Увидел довольный оскал. И руки сами стали разжиматься, палец за пальцем, нехотя, но неотвратимо. И когда уже не оставалось ничего, ни времени, ни сил, ни желания, всё изменилось.
Голос.
Он услышал её голос. Тихий и почти неслышимый вначале, он постепенно рос, усиливался, подобно звуку приближающегося в тумане поезда. Ещё минуту назад едва различаешь невнятный перестук колёс, и вот уже, разрывая в клочья туман, на станцию со свистом и гудками врывается железная машина.
Тогда было именно так.
И это не он — это она выдернула его. Заставила вернуться.
— Чёрта с два ты сдашься, я сказала! Чёрта с два!
*************************************
|
</> |