Вечерние майсы

топ 100 блогов fotovivo07.08.2022

Его настоящее его имя — Генрик Гольдшмидт. Генрик писал в дневнике: «Прадед был стекольщиком. Я доволен: стекло дает тепло и свет.
О прадедах мне известно лишь то, что это были бездомные сироты, которых венчали на еврейском кладбище, чтобы вымолить прощение у Бога, ниспославшего на город страшный мор.
Меня назвали в честь деда, а его звали Герш (Гирш). Отец звал Генриком».

Юный Генрик не знал о своем еврейском происхождении; он воспитывался так, как это было принято у еврейской зажиточной интеллигенции, наиболее просвещенная часть которой не только быстро ассимилировалась, но и культивировала польские патриотические традиции. Однако долго пребывать в неведении он не мог.
Когда Генрику исполнилось пять лет, сдохла его любимая канарейка.
«С ее смертью встал таинственный вопрос вероисповедания. Мне хотелось поставить на ее могиле крестик. Прислуга сказала — нельзя, потому что это птица, тварь, а не человек. Плакать, и то грех. Так сказала прислуга. Но вот беда: сын дворника сказал, что канарейка была еврейкой. И я еврей. А он поляк, католик. Он в раю, а я, если не буду говорить некрасивые слова и буду послушно приносить ему украденный из дома сахар, после смерти попаду хотя и не в ад, но куда-то, где очень темно. А я так боялся темной комнаты. Смерть — еврей — ад. Черный еврейский рай. Было над чем задуматься».

Окружающим ребенок казался странным. Он часами мог играть один, уходя в мир собственных мыслей и грез. — Разиня, — говорил отец. — Философ, — утверждала бабушка. Она одна верила в необыкновенность внука.

Генрику было пять лет, когда он поделился с бабушкой планом переустройства мира. Он хотел, чтобы не было бедных маленьких оборвышей, с которыми запрещают играть во дворе.

В восемь лет Генрик видит себя королем-реформатором. Устанавливает справедливые законы для детей и для взрослых, побеждает трех свирепых царей, мчится в Африку, знакомится с принцессой Клю-Клю, и узы дружбы объединяют черных и белых.
...
Врожденная склонность к размышлениям, яркое воображение растут в борьбе с тоскливой домашней действительностью. Потом — начальная школа, где секут розгами. Потом —  гимназия. Преподавание велось на русском языке. Язык этот был чужой, его надо было зубрить, а заодно зубрить греческий и латынь. Кроме того, там учили французскому и немецкому: вместе с родным польским и домашним еврейским - семь языков.

(От меня примечание: Очень похоже на рассказ о детстве Заменгофа, тот же набор языков. Варшава, медицина. Близкие по времени, но такие разные судьбы.)

Смерть отца после неоднократного пребывания в психиатрической больнице приносит семье разорение, травмирует душу на всю жизнь. Достаток сменяется бедностью, тем более мучительной, что бедность эту гордо скрывают от посторонних глаз.
В пятнадцать лет юноше приходится зарабатывать на жизнь уроками и кормить всю семью.
Наконец аттестат зрелости получен, и Генрик поступает на медицинский факультет. Состав преподавателей Варшавского университета, где он учился, был малоинтересным. Но в Варшаве было и другое учебное заведение, нигде более не встречавшееся, — Летучий университет. Это были тайные курсы, основанные видными общественными деятелями. Тайком от полиции, переходя из квартиры в квартиру, читали лекции крупнейшие ученые, оригинальнейшие люди. Масса интеллигенции — и молодой, и старой — добросовестно и хитроумно работает в условиях строгой конспирации. 

Окончив медицинский факультет, Генрик становится педиатром. В 1904 году он начинает работать в одной из детских больниц Варшавы; одновременно ведет и собственную медицинскую практику.
Несколько лет на свои скудные сбережения проводит за границей — изучает постановку медицинской практики. Контраст с больницами европейских стран  вызывает у него острые ощущения двойного бесправия...
...
С детских лет его тянуло к литературе. Он писал в школе, на уроках, украдкой. Не только пишет, но и имеет смелость предлагать написанное редакциям.
Как большинство пишущих, Генрик начал со стихов. Позднее, с присущим ему юмором, он вспоминал, как пришел тогда к известному издателю и прочел тому свою «Элегию». В ответ на патетическую строчку «Позвольте в тесный сойти мне гроб» издатель насмешливо ответил: «Позволяю».
Первый успех - размещать в сатирическом журнале «Шипы» остроумные фельетоны. Но думает Генрик все время о другом…

Первая повесть «Дети улицы» - о беспризорных, о малолетних преступниках определила направление всей его писательской деятельности.
В 1905 году выходит вторая книга — «Дитя салона» с резкой критикой  буржуазного воспитания.

Генрик продолжает работать в больнице, у него большая частная практика. Он берет большие гонорары с богатых, чтобы иметь возможность бесплатно лечить бедняков. Правда, еврейскую бедноту он лечит за двадцать копеек, потому что «в Писании сказано, что бесплатный врач больному пользы не приносит».
В это время он уже знаменит как писатель. Он желанный гость в любой гостиной, встреч с ним ищут. На него пытаются создать моду, но он нисколько не стремится.
Известные промышленные воротилы Познаньские приглашают его в свой особняк. Просят прибыть немедленно: серьезно больны дети. Приходит:
— Пожалуйста, доктор, подождите минутку. Я пошлю за мальчиками.
— Как? Они не дома?
— Недалеко. Играют в парке. А мы пока попьем чая.
— У меня нет времени.
— А доктор Юлиан всегда находил время. Что вы теперь пишете, доктор?
— Увы, только рецепты.

В другой раз его вызывают на консилиум в дом еврейского фабриканта. Светилы медицины тщательно осматривают слегка простуженного ребенка, потом по очереди, согласно рангам, с важностью высказываются по-латыни. К Генрику, поскольку он в этом обществе самый младший, обращаются напоследок.
— А ваш диагноз, коллега?
— Насморк панёнка.
В домах своих друзей Герик лечит бесплатно. Дети считают дни, когда опять придет доктор. Поверяют ему свои секреты. А он смотрит, слушает и беседует не как врач, а как равный с равными, создавая ощущение безопасности и покоя.
Когда Генрику исполнилось тридцать лет, вышла его книга «Школа жизни» —  он решил попробовать осуществить свои педагогические идеи. Начав с работы в детской библиотеке.
Сотрудница одной из библиотек вспоминала: «Со мной выдавал книги… Генрик Гольдшмидт, блондин с рыжеватой бородкой, милой улыбкой и умным взглядом синих глаз. В субботу вечером читальня буквально ходила ходуном, столько в ней набивалось детворы. Генрик Гольдшмидт, не повышая голоса, умел подчинить себе эту стихию. Казалось, он давно знает не только каждого из этих мальчуганов, но и все о них. Гениальны, неповторимы были его беседы с этими варшавскими гаврошами».
Летом Генрик работал в детских колониях. Позднее он описал этот период в книге «Моськи, Иоськи и Срули».

(Краткие имена, от Мойше (Моисей),  Срулик - от Исраэль)

В 1909 году Генрик случайно попадает в приют для еврейских детей. Приют находился в крайнем запустении; решено было его реорганизовать. Визит в детский дом сыграл решающую роль. Был составлен проект строительства нового здания на Крохмальной улице. Генрик сам работал с архитектором, вносил правки в проект и добывал средства для постройки.

Дом сирот открылся в 1911 году, и с тех пор его бессменным директором, его душой был «старый доктор». На чердаке этого дома была его комната. Один из его соратников описывает ее так: «Ясная, светлая комната, атмосфера задумчивости, но отнюдь не отшельничества. Здесь всегда был какой-нибудь квартирант, какой-нибудь ребенок, а то и двое. Одни выздоравливали после болезни, другие приходили в себя после тяжелых переживаний, ища тишины и покоя у Доктора».
Дом сирот содержался на благотворительные средства, но директор добился, чтобы никто не вмешивался в распорядок жизни детей. Когда богатые члены благотворительного общества хотели посетить Дом сирот, он требовал, чтобы посетители приходили туда пешком, оставив за углом свои роскошные автомобили.
Дом сирот был удивительным учреждением, в нем было более ста детей и всего семь человек обслуживающего персонала. Причем все, даже повар и прачка, разделяли педагогические идеи основателя и практически их осуществляли.
По ночам в комнате Доктора загоралась настольная лампа. Он пытался собраться с мыслями. Все они разные, его воспитанники. Этот маленький, а тот большой; один слабый, а другой сильный; этот умный, а тот не очень; один веселый, а другой печальный; один здоровый, а у другого что-нибудь болит. И нельзя их всех подгонять под один ранжир.

Любя детей, Доктор вовсе не идеализировал их. Он глубоко проникал в сложнейший процесс превращения маленького человеческого существа в полноценную самостоятельную личность. Он видел, как уродует детские души косность существующих порядков. «Общество дало тебе маленького дикаря, чтобы ты его обтесал, выдрессировал, сделал удобоваримым, и ждет… Государство требует патриотизма, церковь — веры, работодатель — прилежания, а все они - посредственности и смирения».

Генрик не мог примириться с этим. Он выдвигал принцип бескорыстия воспитания, когда цель его — благо самого ребенка, его становления как человека.
Многие годы Доктор вел дневник, который и сейчас может служить завещанием тем, кто сегодня живет и работает. Вот некоторые выдержки из этого дневника:
«Одна из грубейших ошибок — считать, что педагогика является наукой о ребенке, а не о человеке. Вспыльчивый ребенок, не помня себя, ударил; взрослый, не помня себя, убил. У простодушного ребенка выманили игрушку, у взрослого — подпись на векселе. Легкомысленный ребенок за десятку, данную ему на тетрадь, купил конфет; взрослый проиграл в карты все свое состояние. Детей нет — есть люди, но с иным запасом опыта, иными влечениями, иной игрой чувств...».

В течение нескольких лет Генрик вел по варшавскому радио «Беседы старого доктора», получившие позднее название «Шуточная педагогика». На самом деле она далеко не шуточная. В ней поставлены такие серьезные проблемы, как уважение к детству, взаимоуважение детей и взрослых, роль школы в жизни маленьких людей, взаимоотношения между детьми.
Он знал, что нельзя купить хорошее отношение ребенка, что у ребенка есть право на тайну, а у воспитателя нет права принуждать ребенка к откровенности. 

Слушатели в Государственном институте специальной педагогики помнят его довольно странную первую лекцию, которая называлась «Сердце ребенка». Всех удивило распоряжение собраться в рентгеновском кабинете. Доктор пришел туда с каким-то мальчиком из своего детского дома. Включили аппарат, и все увидели сердце ребенка — испуганное, бешено колотившееся. Мальчик боялся — столько чужих людей, темный зал, гудит машина. «Так выглядит сердце ребенка в тот момент, когда воспитатель на него сердится».

(На тот момент утверждения типа "ребенок - тоже человек" -  практически открытие, прорыв в гуманитарной сфере. Ребенок — не заготовка для будущей жизни, в нем уже человек «внутри», только неловкий, неопытный, осваивающий управление своим организмом, включая эмоции.
Подобно тому как в наше время игрок "прокачивает скиллы" и тренируется управлять персонажем, которому даже ходить и обращаться с предметами удается не сразу.)

«Я часто думал о том, что значит быть добрым. Мне кажется, добрый человек — это такой человек, который обладает воображением и понимает, каково другому, умеет почувствовать, что другой чувствует».

Не зря ведь кодекс товарищеского суда, существовавшего в Доме сирот, почти не предусматривал наказаний. Сам по себе этот «кодекс» — любопытный литературный документ, смесь игры и серьезных размышлений, окрашен удивительным «фирменным» юмором. Вот, например, как звучит параграф девяносто девятый: «Суд прощает, потому что обвиняемый мог бы что-то сказать в свое оправдание, но молчит».
...
Напряженно работая как воспитатель, Доктор не переставал писать. 

В повести «Когда я снова стану маленьким» автор говорит от первого лица. Книга трогает до слез глубоким пониманием переживаний маленького человека, одетого в форму школьника, маленького раба установленных «правил», часто лишенных всякого смысла и тормозящих развитие.

В полной мере автобиографической является и повесть «Лето в Михалувке», где рассказывается о летней детской колонии для еврейской бедноты. В этой колонии Генрик когда-то был воспитателем.
В колонию нелегко попасть — ведь многие рвутся устроить туда своих детей, чтобы они пожили летом на природе, попили всласть молока, наигрались вволю. Именно здесь Генрик опробует свои воспитательные приемы, которые потом лягут в основу системы воспитания в Доме сирот.
Товарищеский суд в Михалувке является прообразом суда в Доме сирот.

Еврейские дети плохо понимают по-польски, некоторые совсем не говорят, но великолепно выходят из положения. Они говорят:
— Господин воспитатель, о-о!
Это значит: мне длинны штаны, у меня оторвалась пуговица, меня укусил комар, какой красивый цветок, у меня нет ни ножа, ни вилки. Все сразу запомнили слово «обед» и весело кричат так, даже если это полдник или ужин. «Откуда им знать, что еда в разное время дня называется по-разному, если дома всякий раз, когда они голодны, они получают кусок хлеба с чуть подслащенным чаем».
В повести не раз слышны мотивы взаимоотношений евреев и поляков, но всегда сложности разрешаются благополучно. Чаще всего именно простые люди более дружелюбны к еврейским ребятишкам. Вот простой польский крестьянин, увидев, что дети уселись завтракать у самой дороги, приглашает их присесть на его поле.
— Да ведь там клевер посеян, потопчут?
— Чего там босые потопчут? Айда, ребята! Мое поле, я позволяю.
«Польский крестьянин! — растроганно замечает писатель. — Посмотри получше на этих ребят: в городе их не пустят ни в один сад, сторож метлой прогонит их со двора, кучер огреет кнутом на мостовой. Ведь это «Моськи». И ты не гонишь их из-под придорожной вербы, где они сели отдохнуть, а зовешь их к себе на поле?
Есть два царства: одно — царство развлечений, роскошных гостиных и красивых нарядов. Здесь князья те, кто испокон веков были самыми богатыми, те, кто беззаботнее всех смеются и меньше всех трудятся. Есть и другое царство — огромное царство забот, голода и непосильного труда. Здесь с раннего детства знают, почем фунт хлеба, заботятся о младших братьях и сестрах, трудятся наравне со взрослыми».

Шли годы, все чаще обрывались старые связи, все меньше становилось старых друзей. А потом еще умерла мать. И тогда Генрик особенно почувствовал боль сиротства. Мать для него была тишайшей пристанью, которую он любил  неслыханной сыновней любовью, не скрывая своего почтения и привязанности.  И вот мать умирает, более того, умирает из-за него. Генрик приехал отпуск из инфекционного госпиталя и заболел. Мать ухаживала за сыном и  заразилась. От него скрывали. Он долго ничего не знал. А когда выздоровел и пошел на могилу матери, у него в кармане был яд…
...
Когда началась вторая мировая война, Доктор надел военный мундир, который сохранился с русско-японской войны. Это был мундир польской армии. Уже давно Варшава была занята фашистами, уже давно польское правительство предало свой народ и свою армию, а старый доктор все ходил в военной форме, хотя раньше никогда не любил мундира. Ему говорили, что он просто провоцирует гитлеровцев военным мундиром, в котором уже давно никто не ходит.
— Вот именно, уже никто не ходит. Это мундир солдат, которых предали, — отвечал он.
В конце тридцатых годов с польского радио убрали передачи, «Шуточной педагогики», которые он вел много лет. Своим происхождением он не импонировал националистической верхушке. Во время осады Варшавы его снова пригласили к микрофону и он рассказывал детям, как вести себя при бомбежках, пока фашистская бомба не уничтожила радиобашню.

В 1939 году Доктор обратился с «Воззванием к евреям с просьбой о пожертвованиях для Дома сирот: «Мы несем ответственность не за Дом сирот, а за традицию помощи детям. Мы подлецы, если откажемся, мы ничтожества, если отвернемся, мы грязны, если испоганим ее — традицию сохранять благородство в несчастии».

Потом он совершил еще один поступок, едва не стоивший ему жизни. Когда Дом сирот переехал в еврейское гетто, жандармы отобрали у детей воз картошки. Доктор пошел в городскую управу. Пошел, как обычно, без повязки, в мундире. Гитлеровские чиновники, пораженные, что какой-то поляк-военный требует вернуть взятую в еврейском Детском доме картошку, стали допытываться:
— Собственно, какое вам до этого дело?
— Я врач.
— Прекрасно. Заботьтесь о польских детях, вы же не еврей.
— Нет, еврей.
— Так почему же тогда ты ходишь без повязки?
— Я не могу с ней согласиться. Это клеймо, знак глумления.
Доктора заключили в тюрьму и избили, требуя, чтобы он выдал сообщников и ту мнимую организацию, которая приказала ему выступить «с такой наглой демонстрацией». Бывшие воспитанники бросились собирать деньги — и собрали столько, что смогли выкупить доктора из тюрьмы. Вытащили перед вынесением приговора…
Соратники старого доктора, которым удалось уцелеть, рассказывали, что он очень изменился в те дни. Это был уже совсем другой человек, измученный, раздражительный, подозрительный, готовый поднять скандал из-за бочки капусты, из-за мешка муки. Он уходил с утра и возвращался поздно. Ходил в еврейскую общину, в комитет помощи, по домам богачей. Вымаливал, грозил, бранился.
Под грохот падающих с неба бомб и рвущихся снарядов он бегает в своем мундире по улицам Варшавы, под угрозой смерти ежедневно совершает вылазки в центр. Поднимает с асфальта заблудившихся, испуганных и зачастую раненых детей, относит их в медпункты и перевязочные, по пути добывая еду и обувь. К вечеру он возвращался со своего обхода совершенно без сил, с цифрами добытого продовольствия в записной книжке и образом гетто перед глазами. Включался ненадолго в жизнь Дома сирот, после чего удалялся к себе.
Доктору уже 64 года, недуги и голод подточили его силы.

(Похоже, он до ареста верил в немцев, «враги, но люди же они?», потому не таился  как партизан в подполье, отсюда и демонстрации с мундиром и еврейство на показ... Вера в человечество оказалась сломлена..)

Свидетельница тех дней пишет: «В этот период жизни он не хотел лечиться, говорил, что смерть и так надвигается вместе с гитлеровцами с запада. И так придут и всех перебьют… Трезво смотрел на трагическое положение польских евреев».
Питание в Доме сирот было скудное, но для гетто роскошное. Дети получали ломоть хлеба и черный ячменный кофе или горячую воду, окрашенную цветным сахаром под цвет чая. На обед была картошка или каша с конской кровью, питательная и так заправленная, что казалась вкусной.
Детей в интернате становилось все больше. Дом сирот, несмотря ни на что, продолжал оставаться довольно тихим островком в этом мире ужасов, и поэтому туда поступает все больше заявлений о приеме. Но прокормить детей все труднее.
Старый доктор умудрялся делать еще много всякой другой работы. В гетто был еще дом для подкидышей, сущий ад на земле. — В помещении, рассчитанном на несколько сот, находилось несколько тысяч детей. С порога бил в нос запах кала и мочи. Младенцы лежали в грязи, пеленок не было; зимой моча замерзала, и на этом льду лежали окоченелые трупики. Дети постарше целыми днями сидели на полу или на скамеечках, монотонно качаясь, и, как зверушки, жили от кормежки до кормежки. Свирепствовали сыпной тиф, дизентерия. Врачей нельзя было назвать плохими людьми, но они не смогли пресечь неслыханное воровство персонала, нагло использовавшего тяжелое положение. Доктор решил расчистить эти авгиевы конюшни. При помощи верных друзей он за несколько недель навел в этом доме относительный порядок.
И до самой своей последней минуты вел дневник. В эти страшные дни он писал: «Тяжелое это дело — родиться и научиться жить. Мне осталась куда легче задача — умереть. ...».
Доктор мог покинуть свой Дом сирот, дети которого были обречены на гибель. Друзья подготовили ему безопасное убежище и документы, и он мог выйти из гетто в любую минуту. Но когда к нему с документами пришел его друг и сотрудник Игорь Неверли, он понял, что о бегстве старого доктора не может быть и речи.
«Доктор молча глядел в окно. Наконец нехотя ответил: «Ты, верно, знаешь, Залевского избили». Петр Залевский, ранее гренадер, поступил дворником в Дом сирот и проработал там двадцать с лишним лет. Когда интернат переезжал в гетто, Залевский хотел последовать за детьми и обратился к гитлеровцам за разрешением. Гитлеровцы зверски избили его, напомнив, что он ариец (потом, в августе 1942 года, его расстреляли во дворе Дома сирот). Смысл ответа был такой: дворник не захотел бросить детей, а вы требуете, чтобы это сделал я? Не бросишь же своего ребенка в несчастье, в болезни, опасности. А тут двести детей. Как можно оставить их в запломбированном вагоне и в газовой камере одних? И можно ли все это пережить? Не смог и не хотел».
В последние дни Доктор не терял своей прежней активности, ухаживал за больными детьми, рассказывал сказки. Даже сохранил свой всегдашний юмор.
Но страшное дело свершилось. В ближайший день дом был окружен военными, детей приказано было готовить к отъезду. Дети не понимали, что их ждет, доктор сказал им, что они поедут в деревню. Он дал им спокойно доесть последний завтрак, заботливо помогал малышам одеться, вывел их на улицу, построил в пары.

— Доктор Гольдшмидт, как государственный служащий, может остаться, — сказали ему в последний момент.
— Как я могу отпустить моих сирот с вами? Я пойду с ними. - И пошел во главе детской колонны по улицам Варшавы на вокзал, где их ожидал поезд, который должен был отвезти их в Треблинку. Это было 5 августа 1942 года. Весь Дом сирот построился на улице и двинулся на вокзал. Над колонной развевалось зеленое знамя Матиуша.  
(И тут рифмуется с зеленым знаменем Доктора Эсперанто)

Фашисты невольно сторонились. Казалось, что идут победители.
…Говорят, что на стенах одного из бараков в Треблинке остались детские рисунки — больше ничего не сохранилось.

7 августа исполнилось  80 лет со дня гибели Януша Корчака

(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 102. Репост в отрывках.)

Ссылка:
Жерар Кан
ПЕДАГОГИКА ЯНУША КОРЧАКА И ЕВРЕЙСКОЕ ВОСПИТАНИЕ


Оставить комментарий

Архив записей в блогах:
Желтый рай февральской бирюзою  Слепит наше северное зренье.  Жаль, что всех цветов не взять с собою  Для тебя с причудливых деревьев.  Жаль, нельзя набрать в ладони ветер  И каскад, сползающий змеею,  Но, быть может, я срисую вечер  С ...
Не то, чтобы я не люблю смотреть по телевизору футбол. Нет. Могу. Иногда даже излишне истово болею, кошка мной тогда бывает очень недовольна. Я не люблю смотреть "бессмысленный" футбол. Когда "не наши" с "не нашими" играют. Какой нибудь Гвиндельдон с Бажеобаумом. Хрен его знает, кто это ...
Добрый день, господа. извините, что не про GLK. собственно задумался я тут на тему покупки мопЭда-мотороллера. и вот по какой причине. светит мне тут ближайшее время овердохера работы по объезду объектов в центре города. и дабы не париться с парковками и пробками я вот задумал вот такое ...
- Ты можешь хоть один раз убрать со стола после обеда? – тихо спросила Катя. Она говорила тихо, потому что разговор набирал обороты и ей хотелось удержаться в рамках контролируемой беседы между матерью и дочерью-подростком. - А ты можешь на полчаса перестать меня воспитывать и заняться ...
Американские, британские, японские и другие мировые торговцы прекратили покупку российского алюминия, но шведский завод Русала продолжил работу, так как иначе потеряются рабочие места, и европейцы продолжили закупку алюминия из РФ. США продлили время, в течении которого еще можно ...