Символизм Михалкова.

И вот – премьера, о которой все нынче спорят – удача или провал; русский прорыв или державно-барственный пафос? И прочие: есть Бунин? / нет Бунина? И Бунин - есть, и сама эпоха присутствует. В данном случае, мне малоинтересна вся эта около-идеологическая схватка, потому что для меня «Солнечный удар» - это, прежде всего, фильм – аллегория, а не банальное вспоминание торчащего в грязи офицера о белых пароходах и благоуханных красавицах. Фильм, как череда интереснейших символов, которые и создают ощущение изображаемого времени. То, что принято именовать Zeitgeist.

Итак, время. Действительно, в кадре мы видим часы, точнее – грубую манипуляцию залётного фокусника с часами. Провинциальный иллюзионист (наружность его нарочито комична!) что-то болтает о Карле Марксе и смущённо отдаёт поручику свои часики - в обмен на те, другие, испорченные в процессе неудачного фокуса. Нелепый иллюзионист подменил не просто механизм, набор колёсиков и пружинок, - он как бы поменял направление времён. Отныне оно будет стремиться в ином русле, в иное Прекрасное (или – ужасное?) Далёко. Фокусник-шарлатан отчётливо смахивает на кого-то из свиты Воланда, поэтому его циферблат станет отсчитывать иные вехи. Посему бесконечный и - риторический вопрос «Как это всё случилось?» закономерно перетекает в «Когда это всё случилось?». Вопрос «когда?» – это временная характеристика, попытка найти точку невозврата.
Есть такое устойчивое словосочетание «река времени». В кадре мы видим реку, её неспешные воды. Благостность бытия и долгие, растянутые мгновения – звонарь на колокольне позволяет себе роскошь просто обозревать окрестности; медленно и размеренно движется этот умиротворённый мир. Но час уже пробил, хотя никто пока этого не почувствовал – всё так же светит солнце – чересчур, впрочем, яростное. Ещё чуть-чуть и мир пойдёт на слом, точнее – ко дну, в прямом смысле этого слова, а его участники - канут в Лету. Время написания рассказа «Солнечный удар» - 1925 год. Место написания – Европа. Именно тогда, в 1920-х, «старики», прошедшие войну и помнившие, как было «до того, как», провозгласили новое имя утраченной и растоптанной эпохи - Belle Еpoque.
Прекрасная эпоха. Невозвратно-чарующая, когда женщины были загадочны, стихи – роскошны, а вечера – упоительны. Это - ностальгия и депрессия тридцати-сорокалетних интеллектуалов на фоне «ревущих двадцатых»: миром правили сноровистые нувориши и прочие Великие Гэтсби, стриженые девчонки в укороченных платьицах от Шанель дрыгались на дансингах, и старые схемы трещали по швам. Это – есенинский взгляд путешественника: «Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет».
Нам, очарованным блестящей «эпохой джаза», этого уже не понять и не принять. Мы тогда не жили и не были сорокалетними идеалистами с разочарованной душой. Рассказ Бунина создан в русле этой ностальгической привычки 1920-х. Всё ровно то же самое – в набоковской «Машеньке», написанной в 1926 году в Берлине. Что говорить, если даже Юрий Олеша (на другом краю Вселенной!) печально констатировал: «Мы – тридцатилетние целое поколение… - мы слишком скоро постарели. Почему?» 1920-е годы оказались сложнейшим переломным моментом не только для бывших аристократов, коротавших нищее бытие в полуподвалах Парижа, Берлина и Праги, но и для тех, кто с радостной яростью принял новые времена.
Ещё один символ, тесно связанный сконцепцией «времени»- это Россия, которую мы потеряли. Данную тему, замусоленную и вконец опошленную в 1990-х, Никита Михалков успешно и, главное – тонко разрабатывал ещё задолго до Перестройки. Это и «Раба любви», и «Неоконченная пьеса для механического пианино». За критикой безвольно-декадентской интеллигенции в «Неоконченной пьесе…» виделось совершенно другое – любовь ко всем этим старинным дачам, узорчатым шалям, жестоким романсам и – русской бытности. В «Рабе любви» - столкновение миров, белого и красного, а экзальтированная актриса – плоть от плоти Серебряного века только и может произнести: «Господа, вы звери…». Впрочем, большевистский подпольщик носит в кадре всё тот же белый костюм и катает «звезду» Вознесенскую на шикарном авто. А вся съёмочная группа томится от ностальгической тоски по 1913 году, по какому-то невозвратному ноябрю, когда был уже снег, но «трава зелёная-зелёная».
Новая вещь Михалкова – о той России, которую не просто потеряли, ибо потеря – это халатность или же небрежность. Это рассказ о России, которую предали, за что, собственно, и получили в лоб. Показателен монолог офицера в финале картины – мол, хотели отсидеться в надежде, что «всё само рассосётся». И сами себе создали, сотворили «окаянные дни». Критиковали царя, высмеивали царицу, хотели свобод и конституций, но главное - сомневались в Боге. И – пошли ко дну. Что там у самого Бунина в «Окаянных днях»? «Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так»…
Далее офицер признаётся: «Ненавижу русскую литературу!» За то, что целый век учила презирать и хаять свою страну. Герой фильма приводит в пример пьяницу и картёжника Некрасова, но вспомните, например, Льва Толстого с его «анти-державным» пасквилем «Николай Палкин», со скабрезно-пошлым описанием всё того же Николая I в «Хаджи-Мурате». Интеллигенции внушалось, что быть против любой власти – это нормальное состояние образованного человека в России. Результат? В лучшем случае – «философский пароход». В худшем – затопленная баржа, набитая теми, кто …предал или не помешал предавать.
- О других символах фильма - http://zavtra.ru/content/view/simvolizm-mihalkova/
|
</> |