Развод и дети


(...) Честно говоря, у меня нет ответа на вопрос, почему художник мне не нравится. Вообще-то он симпатичный и веселый. И мама с ним постоянно смеется и подпрыгивает, как школьница. Наверное, я просто ревную — раньше она веселилась со мной. Мы ходили на концерты и в кино. По воскресеньям уезжали в парк с бутербродами и термосом, лежали на траве до вечера, болтая и сочиняя всякие истории. А теперь у нее художник.
(...) Моя мама — корректор в газете, а корректоры — это такая порода людей, которые даже в самых интересных детективных романах ищут опечатки. И, что самое удивительное, находят. Поэтому почти все книги у нас в доме с загнутыми страницами — это мама так отмечает место, где что-то напечатано не так. И ничего не может с собой поделать — привычка. Иногда мне кажется, что ее «знание русского в совершенстве» мешает ей жить. Вот, к примеру, сидим мы в кафе, едим пирожные. Она одной рукой ест, а другой выписывает из меню на салфетку все ошибки, пропуски и неправильности.
(…) Дело в том, что художник написал книгу, в которой подробно объяснил, как можно легко и быстро научиться рисовать. Рукопись попала к маме, и ошибок в ней было много. Но, как ни странно, мама не ругалась и не забрасывала ручки под стол, как она обычно делает, когда сердится. Наверное, ей было интересно читать. А потом художник принес ей в подарок свою книжку с подсолнухом на обложке. И мы сели пить чай. Вообще, я давно замечала: все начинается с чая.
(...) Я еду дальше, на свою поляну, туда, где никого нет. Это место мы нашли с мамой три года назад, когда подолгу бродили по парку, кормили белок и болтали о всякой всячине. С тех пор я сюда часто приезжаю, чтобы посидеть и помолчать. Можно это, конечно, сделать и в кладовке, среди моих сокровищ, но стоит мне там присесть и вздохнуть, как тут же начинается гам и болтовня, как у нас на уроке географии. Платья возмущаются, старые ковбойские сапоги задирают свои сбитые поцарапанные носы, с полки, где разложены перчатки, доносится причмокивание и шипение. Сижу и слушаю их галдеж, пока не надоест. Потом выхожу, выключаю свет и плотно закрываю дверь. Все сразу замолкают и успокаиваются.
(...) По воскресеньям я обедаю у отца. Он живет в соседнем доме, но встречаемся мы только в выходной. Так уж случилось, что, когда я пошла в первый класс, родители развелись. Не ссорились, не кричали друг на друга, а раз — и развелись. Так бывает. Просто сначала люди хотят жить вместе, а потом уже не хотят. И нечего здесь трагедию разводить.
Отец преподает в университете зарубежную литературу. Он у меня профессор. С мамой они познакомились на втором курсе. Однажды я от безделья раскрыла толстый «Справочник корректора» и наткнулась на фотографию: молодой папа, с огромной смешной челкой, в футболке и шортах, лежит на траве с открытой книгой в руках. Это его обычное состояние.
На пятнадцатилетие он подарил мне книжку с лисьим названием «Улисс».
— Это про что? — спрашиваю.
— Про один день Леопольда Блума, — отвечает отец.
— Такая толстая книжка — про один день?!
— Ну, да. Лучшая книга всех времен и народов. Ты ее сейчас вряд ли поймешь, пока не читай. Годика через три дорастешь, и мы с тобой будем болтать об «Улиссе».
В этом весь отец. Зачем тогда дарить, если читать пока рано?.. А болтать со мной об «Улиссе» — его давняя мечта. Мама говорит, что, когда я родилась, отец облегченно вздохнул и заявил: — Ну, вот. Теперь мне есть с кем обсуждать Джойса.
(...) Джойс — это тот, кто написал роман «Улисс». Отец что, с мамой не мог поговорить об этом Джойсе? Или со своими студентами?
В общем, у нас непростые отношения. Отцу все время кажется, что я мало читаю или читаю совсем не то, что следует. Вот и сегодня, пока я за обе щеки уписывала блинчики с мясом, он серьезно вставил: — Лина, а ты читала «Над пропастью во ржи»?
Я даже поперхнулась от неожиданности. Хорошо, Евгения Ивановна, папина жена, вступилась: — Оставь ребенка в покое! Дай ей спокойно поесть!
Евгения Ивановна тоже преподает в университете, только русскую литературу Еще ей все время кажется, что меня плохо кормят, что я худая и бледная как простыня. Если мы сталкиваемся с ней в магазине или на улице, она непременно шарит рукой в своей большой сумке в поисках съестного — чтобы меня угостить. А я, как в детском саду, стою и смиренно жду, что она выудит на этот раз: банан, шоколадный батончик или овсяное печенье. Детей у Евгении Ивановны нет, поэтому я не сопротивляюсь, беру гостинцы и тут же, не отходя, с аппетитом ем.
(...) Вот уже три дня на моем столе лежит узкий листок белого картона. «Уважаемая Лина, — выдавлено на нем старомодным почерком с размашистыми закорючками, — вы приглашены на выставку художника Игоря Бакина „Пробираясь к настоящему“. Вернисаж состоится 11 ноября, в 19:00, в мастерской художника. Приглашение действительно на две персоны»
(...) — Пап, у меня просьба, — приступаю я наконец к делу. — Одиннадцатого числа у маминого художника выставка. Там приглашение на двоих. Пойдешь со мной?
Отец откладывает блокнот и начинает протирать очки. Это значит, что он думает. Или волнуется. И внезапно я понимаю, что предлагать ему пойти на эту выставку глупо и даже жестоко. То же самое, что пригласить маму на лекцию Евгении Ивановны. С какой стати? Что он будет там делать? Стоять в уголке и протирать очки?
Эх, Лина, Лина… Сначала подумай — потом сделай. Семь раз отмерь, один раз отрежь. Тише едешь — дальше…
— Ты понимаешь, какое дело, дружище, — ласково начинает отец. — Я бы с удовольствием составил тебе компанию, правда. Но у меня как раз одиннадцатого заседание кафедры. — Он замолкает, надевает чистейшие, отполированные мягкой салфеткой очки и барабанит пальцами по столу. — Только если пропустить его. А? Ну его к черту, это заседание! — и он смотрит на меня так же, как смотрел парень в красной футболке, — весело и бесстрашно.
Тут я не выдержала, вскочила со стула и бросилась его обнимать. — Папа, папа! Какой же ты у меня! Ты же просто клад! Ни у кого такого нет!..
Отец тоже разволновался, но ничего не говорил, только бурчал: — Осторожно, Лина, кофе прольешь…
(...) После выставки все изменилось. Жизнь стала печальной и бессмысленной. Мама вовремя приходила с работы, снимала свое серое французское пальто и, не переодеваясь, ложилась на диван. Она лежала, смотрела в потолок, в стену и ничего не говорила. Отвечала лишь «да» и «нет».
— Мам, это все из-за меня? Из-за разбитого бокала?.. — Нет. — Тебе котлету разогреть? — Нет. — А пирожки с капустой? — Нет. — А чай с малиной будешь? — Да.
И так все время.
(...) В школе тоже было серо и уныло. Степа уехал с отцом в Японию. По делам — так сказал он по телефону. А еще спросил, что мне привезти. Я, кроме сакуры и поэта Басё, ничего про Японию не знаю, поэтому ответила — ничего. Он хмыкнул и посоветовал не падать духом. «Постараюсь», — пообещала я. И хотя я старалась изо всех сил, дух почему-то падал все ниже и ниже.
(...) И вот я стояла почти на том же месте, где злополучный бокал разлетелся на осколки, и не знала, что сказать. Художник сидел на полу и тоже молчал. Выглядел он неважно. Волосы торчали в разные стороны, как у моего тряпичного клоуна, футболка — в серых масляных пятнах, на щеках отросшая щетина, глаза красные, с опухшими веками, будто он не спал со дня выставки. Все, что вертелось у меня в голове, пока я шла из дома к магазину с мольбертами, сразу скомкалось и исчезло. Я-то думала, он будет румяный, веселый, с приличным запасом ароматных сосисок в холодильнике. И огромные фирменные чемоданы на колесиках будут стоять внизу, предвкушая берлинские дороги, облака и мосты. А он — вот какой…
— Вы что, разлюбили маму? — произнесла я и сама испугалась своего голоса. В пустой комнате слова отскакивали от стен, как мячики, и повисали где-то у потолка.
— Нет, — тихо сказал художник.
— У вас роман с этой блондинкой в сиреневом платье?
— Нет, — вздохнул он. — Это моя сестра.
— Сестра? — повторила я. — А она не обижается на меня?..
— Нет, конечно.
— Тогда что случилось? Почему всё так? Почему бы вам не поехать с мамой в этот Берлин?!
(...) — Твоя мама — удивительная женщина, — начал он. — Гораздо удивительнее, чем я.
— Знаю, — сказала я. — Да, гораздо удивительнее, — повторил он. — Она считает, что художник должен жить один. Поэтому не согласилась ехать со мной. — Надеюсь, не из-за меня? — поинтересовалась я. И сразу представила, как весь класс провожает меня в Германию. Все плачут, даже Вика и Лилия-литераторша. А Степа долго-долго смотрит мне в глаза, и мы целуемся в аэропорту, прямо перед самолетом…
— Я бы увез вас обеих, — сказал Игорь. — Но Анна отказалась. — Когда вы уезжаете? — Через три недели. — Значит, Новый год будете отмечать уже в Берлине, — подумала я вслух, а потом почему-то добавила: — Там тоже показывают «Иронию судьбы»? — Не знаю. Думаю, нет. Я приготовил картину, — сказал он, вставая, — Анин портрет. Думал занести до отъезда, но раз ты пришла…
Художник подошел к стене и развернул один из холстов. На меня смотрела мама — счастливая и беззаботная, с ямочками на розовых щеках. — Красиво, — прошептала я. — И очень похоже. — Правда? — обрадовался художник. — Правда.
(...) Первое, что я почувствовала, заходя в квартиру, был запах курицы, запеченной в духовке. Пуфик в прихожей был завален верхней одеждой. На кухне смеялись. Я осторожно прислонила картину к стене и зашла в комнату. Там были все.
(...) И тут в дверь кто-то позвонил. (...) Все перестали смеяться и почему-то посмотрели на маму, а она молча встала и направилась к двери. Казалось, что она идет ужасно медленно, что прошел уже день или два, но вот дверь распахнулась, и в прихожую протиснулся наш художник. — Вот, — сказал он и протянул мне шапку, которую я забыла в мастерской. — Никак не мог догнать, ты быстро бегаешь. — Он устало улыбнулся и виновато посмотрел на маму. — Да, Линочка хорошо бегает, у нее даже грамота есть за третье место в осеннем кроссе, — как всегда, вовремя вставила Кира. Я оглянулась и заметила, что вся компания незаметно переместилась из кухни и застряла в дверном проеме нашей маленькой прихожей. Как в раме для портрета, подумала я.
— Я мимо киоска как раз шел… И — вот. — Игорь поднял руку с тремя сосисками в тесте, и мама уставилась на эти сосиски, как на самое странное чудо, которое вдруг с нами произошло. — Я только не знал, что… гости, — продолжал бормотать художник, — но можно сбегать, купить еще…
(…) — Так, — внезапно по-деловому начала мама. — Все это, конечно, прекрасно, но торжественно сообщаю, — и она обвела всех хитрым взглядом, — пока еда в этом доме не будет съедена, никто отсюда не выйдет!
И все стали смеяться — Кира, Евгения Ивановна, отец, Мераб, художник с мамой. Я стояла, смотрела на свою большую семью и понимала, что в этой книге пришла пора ставить точку. И что все закончилось хорошо. И что нет ничего лучше, чем слышать мамин смех.
(...) Степа вернулся из Японии, и мы отправились кататься с ледяной горы. Я хотела надеть лисью шапку, а он буркнул: «Нет, Ковыль, это уж слишком». Пришлось снять и вернуть ее в музей, к черной фетровой шляпе. Мне кажется, она не слишком расстроилась.
Мама все так же работает корректором. Одевается снова в благородное серое, хотя я часто нахожу в ее шкафу яркие вещи, недавно пропавшие из кладовки. Художник никуда не поехал. Когда он сердится или ссорится с мамой, то всегда грозится уехать в Берлин и обосноваться в просторной студии со стерильно белыми стенами. Мама кричит, что это шантаж, а я иду на кухню и ставлю чайник, потому что знаю — скоро они помирятся и мы сядем пить чай с печеньем. Кира с Мерабом решили снова пожениться. «Зачем тогда было разводиться?» — спросила я. «Затем, чтобы понять, что мы созданы друг для друга», — ответила Кира. Я хотела спросить про скрипача, но не стала. Должны же быть вещи, о которых не говорят вслух, правда?.. Отец с Евгенией Ивановной купили подержанную иномарку и сейчас учатся вместе на автокурсах. Обещают летом возить всех нас в лес за грибами. «А Толя Марков?.. А Николай Николаич?» — спросите вы. У них тоже что-то постоянно происходит, но об этом когда-нибудь напишется новая книга. Это случится внезапно, в самый обычный осенний день, когда нос хочется спрятать в шарф, а лукавое солнце — в карман…
По книге Анастасия Малейко. Моя мама любит художника
|
</> |