
Петр Саруханов / «Новая газета»
Петр Саруханов / «Новая газета»
Я не умею жить без прошлого, хотя и понимаю, что оно никогда не повторяется буквально. Но если обстоятельства места и времени разнятся, то реакция знаменитых людей остается актуальной, позволяет сформулировать свою точку зрения или списать чужую.
Так я рассуждал, когда почти полвека назад перебрался в Америку и искал примера для той жизни, что собирался вести под рубрикой «русская литература в изгнании». Ее я знал в лицо, потому что работал в старейшей газете эмиграции «Новое русское слово», где две предыдущие волны встречали в штыки третью, мою.
Не дождавшись от старших урока, я нашел его у немецких писателей.
Они бежали в Америку от фашистов, как мы от коммунистов, и создали
свою версию бесцензурной словесности, о которой мы все мечтали.
Самым известным из них был Томас Манн. Нобелевский лауреат и живой
классик, он представлял все лучшее, сложное и противоречивое в
германской культуре и говорил: «Немецкая литература там, где я».
Понятно, что спросу с него было больше, чем со всех
остальных.
Признаюсь, что по молодости и глупости я даже не очень-то ценил его романы, которые распробовал после сорока. Куда больше меня интересовали письма, демонстрирующие эмигрантский опыт обращения великого писателя с родным языком, на котором кроме него говорил и Гитлер.
В ноябре 1938 года, сразу после Хрустальной ночи, еврейского погрома, потрясшего еще Запад, Томасу Манну пришлось отвечать на один непростой вопрос. Профессор германского факультета Хантер-колледжа Анна Джекобсон пожаловалась писателю: ее питомцы «стали сомневаться в том, что имеет смысл изучать культуру народа, в среде которого вроде бы беспрепятственно творятся столь гнусные дела». (Передо мной схожие вопросы встали не только сейчас, но и тогда, когда в начале Афганской войны мы с Довлатовым и Вайлем отвечали на них будущим славистам со сцены того же Хантер-колледжа.)
Томас Манн написал фрау Джекобсон учтивое письмо, в котором осудил «истребительный поход против евреев» и встал на защиту «немецкого духа, сделавшего для культуры человечества много великих и удивительных дел». Этим он мягко корил студентов: «Нельзя бросать уроки немецкого языка из-за того, что некомпетентные правители публично дискредитируют его в данный момент». К тому же, продолжал он, невозможно считать «ужасные преступления делом рук народа, как ни старается их выдать за таковые режим».
С последним он, пожалуй, поспешил.
Чуть позже, когда Гитлер молниеносно захватил Францию и немцы упивались победами, гестапо жаловалось, что им нечего делать, потому что в стране практически не осталось недовольных.
Во время войны Томас Манн радикально пересмотрел свое отношение к «невинному народу» и в своих радиовыступлениях много говорил о немецкой вине. Более того, когда кошмар кончился, он объявил, что все вышедшие при нацистах книги нужно пустить под нож, ибо они запятнаны «стыдом и кровью».
Это означало, что настоящий, честный немецкий язык сохранился только там, где им не пользовались нацисты: в эмиграции и Швейцарии.
Не все с этим были согласны. Критики из метрополии, перенесшие фашизм на своей шкуре, говорили эмигрантским авторам: «Политика отравила ваши чернила, и от ненависти окоченел ваш язык». С этим, однако, трудно согласиться, потому что литература немецких изгнанников пользовалась свободой отнюдь не для того, чтобы бороться с врагом. В Америке у них вышла сотня превосходных книг, и лучшие — «Смерть Вергилия» Броха, «Жизнь Галилея» Брехта, «Песнь Бернадетте» Верфеля, тетралогия «Иосиф и его братья» самого Томаса Манна — не имели того прямого отношения к политике, которого от них ожидали. И строго антифашистскими их можно назвать лишь потому, что они были написаны немецким языком, который они защитили от нацистов.
Чему бы ни были посвящены лучшие книги немецких авторов, никоим образом нельзя сказать, что эти писатели стояли «над схваткой». Такую позицию нельзя было принять во Вторую мировую войну — в отличие от Первой, когда европейские интеллектуалы, вроде француза Ромена Роллана или англичанина Бертрана Рассела, были убежденными пацифистами. Среди них был и Герман Гессе, который ради этого отказался быть немцем и стал лучшим швейцарским писателем.
Его путь мне кажется самым важным, потому что он лучше других сумел отстоять литературу от войны, и я перечитываю «Игру в бисер» каждый раз, когда, как теперь, от отчаяния не спасает любая другая книга.
Прожив всю Вторую мировую в Швейцарии, которая все эти годы отчаянно защищала нейтралитет, Гессе делал для своей первой родины все, что мог и должен был нормальный человек. Он поддерживал оставшихся в Германии друзей и единомышленников, помогал беженцам и хлопотал за них перед властями, оплакивал погибших и замученных, громил нацизм в речах и письмах. Но все это не мешало ему предельно четко отделить гражданскую позицию от писательской. Первая неразрывно связана с моральным долгом всякого вменяемого человека в изуверскую эпоху. Зато свою вторую ипостась Гессе бескомпромиссно защищал от войны.
Свидетельство тому — ответ анониму, который призывал его «писать на актуальные темы» и упрекал за желание укрыться от реальности. На дворе стоял 1939-й. Война уже началась, но Гессе не признавал ее власти над собой. «Писатель тем и отличается от нормальных людей, — объяснял он своему корреспонденту, — что не позволяет войне им распоряжаться, ибо война, которую мы оба ненавидим, питается своей вечной тенденцией к тотальности».
Оглядываясь назад, мы можем заключить, что Герман Гессе в Швейцарии, как Томас Манн в Америке, спас немецкий язык от позора нацизма. И дописал свой шедевр, за который получил Нобелевскую премию в 1946-м. Представим себе разбомбленную до основания Европу первого послевоенного года. Миллионы отчаявшихся людей, смерть, голод, разруха. И все знают, что в этом виноваты те, на чьем языке написана книга, удостоенная высшей в мире литературной награды.
В «Игре в бисер» нет ни слова о войне, которая гремела за недалекой границей, но видно, что Гессе каждую секунду помнил о ней, придумывая свою ученую Касталию. Это чистое царство духа, считал он, — необходимое условие человеческого существования. Орден аскетов и эстетов предназначен для избранных, а необходим для всех. «Люди знают или смутно чувствуют, — говорится во введении, — если мышление утратит чистоту и бдительность, а почтение к Духу потеряет силу, то… вскоре наступит хаос».
Хаос, конечно, наступил все равно, и Гессе даже в Швейцарии видел, куда привела война Европу. Но и тогда он свято верил в спасительную миссию своей Касталии.
Вопреки указанному в книге точному адресу, она расположена не снаружи, а внутри каждого, кто о ней мечтает.
Больше всего она нужна в безнадежно черные часы истории, когда,
казалось бы, точно не до аристократической и головоломной «игры в
бисер»: и хлеб не станет дешевле, и пушки не замолчат. Но
непрактичная, мало кому нужная и понятная, она спасает мир тем, что
оправдывает его, — как Бах, стихи или закат. Касталия нужна, чтобы
поддержать и воспитать тонкий слой художественной элиты, которая
пестует наиболее редкие цветы культуры. Их не распозна́ют и
вытопчут без этих знатоков, чудаков и ценителей. Когда падают
бомбы, забота об этой интеллектуальной икебане считается
бесполезной для победы. Но на самом деле именно Гессе и все на него
похожие помогают тем, что одичавшему во время нее человечеству есть
куда вернуться.
Александр Генис,
ведущий рубрики
|
</> |