Плевок в лицо русской нации
— 28.10.2014Известно с исторических времен: когда соплеменники перестают радоваться друг другу, тогда все племя идет через короткое время на помойку, как неполноценное. Так уже было, слава Богу, выбирались из последних сил. И снова натыкались на те же рога от граблей, и с огромными шишками на крутых лбах скатывались в помойную яму. И опять выдирались, и снова брались за то же самое - за неуважение друг к другу, к своему племени, и дальше - к своему родному очагу!!!
Прислушивались к врагам, поносящим родную нацию, и начинали подтверждать все плохое в себе. САМИ!!! Стоит только подтокнуть. Начинали поносить себя же последними словами, ненавидеть друг друга при встречах на улицах, в магазинах, в других общественных местах. Так и желали дать соплеменнику в морду, задравшему эту морду выше нашей, а еще лучше - избить до бессознания, чтобы не выпячивался, не выпендривался тем, чего не имел. Откуда может быть это что-то у него, если у рядом стоящего его нет! Он что, умнее, сильнее, смекалистее? Ату его, ребятушки, в кулаки его, в сапоги с ботинками!...
А потом так-же получает и тот, который рядом стоящий. А как-же, земля круглая, что посеешь, то и пожнешь.
Иду в сторону РИИЖТА-нынешнего РГУПСА по за домами, стоящими на проспекте Ленина в Ростове-на-Дону, за недалекой средней школой как раз общежитие для иностранных студентов - нашей валюты, которой мы простые отродясь не видывали. А негры с азиатами и арабами платят за обучение хорошо, можно бы часть доходов и на садики отмерить.
Так вот, иду себе по делам, впереди метров за десять ползет старуха с клюкой и сумкой в другой руке. Навстречу мне идет высокий негр из Африки, эти оттуда особенно черные, а из Латинской Америки успели просветлиться. И когда почти поравнялись все втроем, вдруг бабка, согнутая в три погибели и с сединой везде, полуоборачивается к дороге и говорит почти твердым голосом, подразумевающим, что отказа она не получит. Мол, поднеси ка сумку до моего дома, не могу дальше нести. Я прислушался, готовясь подойти на голос и помочь чем могу, а бабка опять, мол, занеси на пятый этаж и там оставь. Я замешкался, не соображая, кому она говорит, ведь я не знаю из какого она дома и в каком подъезде живет. Да и бабка меня словно не видит. И вдруг я усмотрел, как высокий негр, шедший по другой стороне улицы раскованной походкой, согнулся вежливо почти пополам и направился к старухе, меняя независимое на лице выражение на услужливо уважительное.
Мы все трое уже сошлись в одной точке, все видно, все слышно даже больше положенного. Старуха как не смотрела на меня, словно меня не было, так и не замечала в упор, мутные глаза ее обратились на негра, наклонившегося над ней и подбирающего из ее рук истрепанную сумку с чем-то комковатым в ней, скорее всего хлебом и с макаронами. А что еще она купит на жареные шиши от государства за свой ратный и доблестный на заводах труд.
Я было остолбенел от такого участия какого-то негра в судьбе наших стариков и старух, отобравшего у меня на моих глазах мой доблестный поступок по помощи старшим поколениям. Негр уже приноровился и к сумке и к старушечьему локтю, осторожно бережно поддерживая рассохшееся тело, он был абсолютно занят только бабкой, не видя тоже ничего вокруг. Так они стали передвигаться к нужному ей подъезду, а я почти прошел это место, тряхнутый как пыльным мешком по голове. И вдруг жгучий стыд хлестнул меня изнутри по коже, по морде, задратой вверх, по спине, расправленной перед негром. Мол, это я-а-а, а кто ты-ы, пальмовая пакость, да еще черная. Это моя-а земля, а ты тут сбоку даже не припека.
Вокруг носились здоровые дети здоровых родителей из школы в двух шагах с просторным двором, им было по фигу, кто там тащился по улице, как и мне перед этим. Я бы тоже прошел мимо бабки, передернув плечами от вида немощной старости. Как все крепкие дяди и тети, растившие детей, себе подобных.
Но теперь меня обдавала кипятком жгучая стыдоба, рожденная укатанной совестью, которую я все прятал подальше как только мог. Стыдно мне было и за старуху, и за негра, которого не любил мягко сказать по прежнему. И за других всяких, недостойных моего внимания.
И за мою нацию, приучающую меня даже сейчас, в серьезном возрасте, к равнодушию ко всему вокруг. К тому самому пофигизму, привитому уже нашим младым поколениям намертво.
Стыдно мне было, честное слово, как не было стыдно уже давно. Даже за грехи, более серьезные.