Мариенгоф о Мейерхольде и других.
gali_s — 05.12.2021 Райх актрисой не была — ни плохой, ни хорошей. Ее прошлое — советские канцелярии. В Петрограде — канцелярия, в Москве — канцелярия, у себя на родине в Орле — военная канцелярия. И опять — московская. А в канун романа с Мейерхольдом она уже заведовала каким-то внушительным отделом в каком-то всесоюзном департаменте.И не без гордости передвигалась по городу на паре гнедых.<...>
Не любя Зинаиду Райх (что необходимо принять во внимание), я обычно говорил о ней:
— Эта дебелая еврейская дама.
Щедрая природа одарила ее чувственными губами на лице круглом, как тарелка. Одарила задом величиной с громадный ресторанный поднос при подаче на компанию. Кривоватые ноги ее ходили по земле, а потом и по сцене, как по палубе корабля, плывущего в качку. Вадим Шершеневич в одной из своих рецензий после очередной мейерхольдовской премьеры нагло скаламбурил: «Ах, как мне надоело смотреть на райхитичные ноги!» Эпоха, к счастью, была не чересчур деликатной.
Во второй рецензии он написал еще наглей: «Конечно очень плохо играла Зинаида Райх. Это было ясно всем. Кроме Мейерхольда. Муж, как известно, всегда узнает последним».
На следующий день после неотпразднованной свадьбы Мейерхольд спросил меня (мы снова стали приятелями):
— Как ты думаешь, Анатолий, она будет знаменитой актрисой?
— Кто?
— Зиночка.
Я вытаращил глаза:
— Почему актрисой, а не изобретателем электрической лампочки?
Тогда, по наивности, я еще воображал: для того чтобы стать знаменитой актрисой, надо иметь талант, страсть к сцене, где-то чему-то учиться. А потом лет пять говорить на сцене: «Кушать подано!».
Мейерхольд вздернул свой сиранодебержераковский нос:
— Талант? Ха! Ерунда!
И ткнул себя пальцем в грудь, что означало: «Надо иметь мужем Всеволода Мейерхольда! Вот что надо иметь. Понял? И все!»
Мастер оказался прав. Я бы добавил: «Еще полезно иметь дуру-публику». Примерно так же Мейерхольд относился, по крайней мере на словах, и к драматической литературе:
— При чем тут пьеса? Что такое пьеса? Дай мне справочник «Вся Москва» или телефонную книжку, и я сделаю гениальный спектакль.
Хорошей актрисой Зинаида Райх, разумеется, не стала, но знаменитой — бесспорно. Свое черное дело быстро сделали: во-первых, гений Мейерхольда; во-вторых, ее собственный алчный зад; в-третьих, искусная портниха, резко разделившая этот зад на две могучие половинки; и наконец, многочисленные ругательные статейки. Ведь славу-то не хвалебные создают! Кому они интересны? Это бы давно надо понять нашим незадачливым критикам.
Про «Всю Москву» и телефонную книжку Мейерхольд охотно говорил, а ставил «Маскарад», «Ревизор», «Лес», «Доходное место», «Смерть Тарелкина».
Наконец, как и следовало ожидать, он задумал «Гамлета».
Одним из первых Мейерхольд рассказал об этом Есенину и мне.
— Чертовски интересно! — сказал я. — Думается, Всеволод, даже поинтересней, чем ставить телефонную книжку.
А Есенин перекрестил члена партии:
— Валяй, Всеволод! Благословляю.
Вскорости Мейерхольд собрал главных актеров и кратко поделился с ними замыслом постановки.
Главный администратор спросил:
— А кто у нас будет играть Гамлета?
Не моргнув глазом, мастер ответил:
— Зинаида Николаевна.
Актеры и актрисы переглянулись.
<...>
Если Станиславский был богом театра, то Мейерхольд его сатаной. Но ведь сатана — это тот же бог, только с черным ликом. Не правда ли?
<...>
В том же Риме, в доме нашего посла Платона Михайловича Керженцева, Мейерхольд рассказывал о философском замысле постановки «Гамлета», о понимании шекспировских характеров, о режиссерском решении всей трагедии и отдельных сцен.
Ему благоговейно внимала небольшая избранная компания. Так, кажется, пишут салонные романисты.
— Надеюсь, товарищи, — сказал мастер, — вы все помните гениальную ремарку финала трагедии: «Траурный марш. Уносят трупы. Пальба». Конечно, товарищи, мы воплотим ее беспрекословно на нашей сцене. Творческая воля великого драматурга для меня не только обязательна, но и священна.
Избранная компания благоговейно зааплодировала.
Мастер спросил:
— Быть может, кто-либо из товарищей хочет задать мне вопрос? Или вопросы?
— Разрешите, Всеволод Эмильевич? — откликнулся посол.
— Пожалуйста, Платон Михайлович. Я буду счастлив ответить.
— Дорогой Всеволод Эмильевич, вы сейчас с присущим вам блеском рассказали нам решение целого ряда сцен. Даже, казалось бы, третьестепенных. Но…
И посол улыбнулся своей лисьей улыбкой.
— Но…
— Неужели я упустил что-либо существенное? — с искренней тревогой спросил Мейерхольд.
— Всеволод Эмильевич, дорогой, вы забыли нам рассказать, как вы толкуете, как раскрываете, какое нашли решение для знаменитого монолога Гамлета «Быть или не быть».
Вся маленькая избранная компания как бы выдохнула из себя:
— Да!.. Да!.. «Быть или не быть»!.. Умоляем, Всеволод Эмильевич!
Хотя вряд ли многие из них помнили вторую строчку бессмертного монолога.
— А-а-а… Это… — небрежно бросил Мейерхольд, — видите ли, товарищи, я вычеркиваю гамлетовский монолог.
И мастер сделал небольшую паузу, чтобы насладиться впечатлением от своего ошарашивающего удара.
— Да, товарищи, я вычеркиваю его целиком, как место совершенно лишнее, никому ничего не говорящее.
— Что?… — вырвалось прямо из сердца Марии Михайловны, супруги посла.
— Поверьте, товарищи, этот монолог, триста лет по недоразумению считающийся гениальным, тормозит действие.
Почти все сконфуженно закивали головами.
— Кроме того, он всего лишь точное переложение в белые стихи отрывка из философского трактата «О меланхолии», очень модного в ту эпоху.
Тут избранное общество просто замлело от эрудиции мастера, действительно прочитавшего побольше книг, преимущественно переводных, чем провинциальные режиссеры, которым приходилось два раза в неделю ставить новую пьесу.
— Вы, товарищи, вероятно, не согласны со мной? — тоном примерной скромности спросил Всеволод Эмильевич. — Вы считаете…
Аплодисменты не дали Мейерхольду договорить.
Только Марья Михайловна простодушно шепнула на ухо своему соседу, военному атташе:
— Он просто издевается над нами.
Супруга посла и в роскошном вечернем туалете от Пуаре осталась сельской учительницей из самой скудной полосы царской России.
— Тише, тише, Марья Михайловна! — испуганно ответил сосед.
Он не хотел показаться невеждой.
О, я так и вижу Мейерхольда на премьере «Гамлета», к сожалению, не состоявшейся.
Вот он сидит на некрашеном табурете, как сатана Антокольского на утесе, и царапает кулису длинным ногтем. Это в том случае, если постановка была бы решена в конструкции.
Вероятно, Полония играл бы Игорь Ильинский.
В моем воображении возникает следующая неосуществленная сцена.
П о л о н и й. Вот он идет. Милорд, уйдемте прочь. Скорей.
(Выходят Король и Полоний. Входит Гамлет.)
Наш сатана спрыгивает с табуретки и, как пойнтер, делает стойку.
Зрительный зал замирает. Два часа он с трепетом ждал:
Быть или не быть? — вот в чем вопрос!
Что благородней для души — терпеть
Судьбы-обидчицы удары, стрелы
Иль, против моря бед вооружась,
Покончить с ними? Умереть, уснуть…
А вместо этого:
— На, выкуси-ка, товарищ публика!
И сатана самого передового театра на земном шаре показывает зрителям нахальный шиш с маслом!
Есть от чего прийти им в восторг.
И будущий зал ахает.
А сатана уже сидит на некрашеной табуретке, самодовольно вздернув свой абсолютно неправдоподобный нос.
Очень обидно, что эта поучительная картина оказалась только в моем воображении. Невероятно грустно, что Мейерхольду не довелось осуществить постановку «Гамлета». Пусть даже с Зинаидой Райх в роли принца Датского.
<...>
У Мейерхольда Чацкого играл Эраст Гарин. Совсем уж не первый любовник. И нос с нашлепкой, и волосы не «кудри черные до плеч». Но в голове была мысль и был человеческий огонь в глазах, хотя они и не являлись «черными агатами». Куда там!
Эраст Гарин незадолго до того полюбился Москве в мещанском сынке Гулячкине из «Мандата», комедии не только смешной, но и насмешливой. Она принадлежала перу Николая Эрдмана, нашего юного друга, тоже имажиниста.
Он пришел к нам из Сокольников с медной бляхой реалиста на лаковом ремне. Мать его — Валентина Борисовна — была почти немкой, а отец — Роберт Карлович — самым чистейшим немцем со смешным милым акцентом. Из тех честных трудолюбивых немцев мастеров, которых так любовно писал Лесков в своих повестях и рассказах.
Эрдмановские синие брюки, без пятнышка и всегда в классическую складку, мы называли «зеркальными». Право, если бы их повесить на гвоздь и в соответствующее место глядеть, можно было бы не только прическу сделать, но и без особого риска побриться безопасной бритвой.
Очень уж милым носом наградила мать-природа Николашу Эрдмана: под стать Гулячкину. С этакой гаринской нашлепкой и еще — с ямочками на щеках. И небольшими умными глазами, чуть-чуть не черными. Совсем черные редко бывают умными. И широкоплечей спортивной фигуркой, когда и руки и ноги в меру. Со всем этим Эрдман так и лез в душу. Как в мужскую, так и в дамскую… что приносит всегда удовольствие, но не всегда счастье. Несколько беспокойно это.
Вначале он поотстал от нас в славе, как пышно называли мы свою скандальную известность.
Пришли мы к ней путями многими, путями нелегкими. Доводилось темной осенней ночью даже московские улицы переименовывать. Отдирали дощечки «Кузнецкий мост» и приколачивали «Улица имажиниста Есенина», отдирали «Петровка» и приколачивали «Улица имажиниста Мариенгофа». Председатель Московского Совета Л. Б. Каменев, похожий лицом на Николая II, потом журил меня:
— Зачем же Петровку обижать было? Нехорошо, нехорошо! Название историческое. Уж переименовали бы Камергерский переулок.
А в предмайские дни мы разорились на большие собственные портреты, обрамленные красным коленкором. Они были выставлены в витринах по Тверской — от Охотного ряда до Страстного монастыря. Не лишенные юмора завмаги тех дней охотно шли нам настречу.
— Поотстал, Николаша, в славе, — огорчался Есенин, — поотстал!
И быстро придумал:
— Ты, Николаша, приколоти к памятнику «Свобода», что перед Моссоветом, здоровенную доску: «Имажинисту Николаю Эрдману».
— На памятнике-то женщина в древнеримской рубахе, — задумчиво возразил Эрдман. — А я как будто мужчина в брюках. Да еще в зеркальных.
— Это совершенно не важно! — заметил Есенин не без резона. — Доска твоя все равно больше часа не провисит. А разговоров будет лет на пять. Только бы в Чекушку тебя за это не посадили.
— То-то и оно! — почесал нашлепку на носу имажинист Эрдман. — Что-то не хочется мне в Чекушку. Уж лучше буду незнаменитым.
Тем не менее через несколько лет он туда угодил за свои небезызвестные басни с подтрунивающей политической моралью. Угодил сначала в эту самую Чекушку, а потом и на далекий Север — в Енисейск, в Томск.
Оттуда все письма к матери, милейшей Валентине Борисовне, он подписывал так: «МАМИН-сибиряк».
<...>
Мейерхольдовский Эраст Гарин навестил своего автора в Енисейске.
Он отправился туда весной.
Разлились реки и речушки.
Плыл, ехал и шел двадцать дней.
Багаж навестителя помещался в карманах и в газете, перевязанный бечевкой.
Когда он вошел в комнату ссыльного Эрдмана, у того от неожиданности глаза раскрылись и округлились. По его же словам, «стали как две буквы О».
— Эраст!..
— Здравствуйте, Николай Робертович.
Ссыльный драматург поставил на стол поллитру, селедку с луком и студень.
Выпили. Перекусили. Поговорили малость.
Гарин расположился против окна:
— Смотрите-ка, Николай Робертович, гидросамолет сел возле пристани. Может, он на запад летит…
— Вероятно.
— Может, меня прихватит. Пойдемте-ка спросим.
Пилот согласился «прихватить», и Гарин через час улетал на запад, так и не распаковав своего багажа… в газету перевязанного.
Через три года в Москве, опять же за рюмочкой и глазуньей, Эрдман спросил Гарина:
— Почему, собственно, Эраст, вы так быстро тогда от меня улетели?
— Да мне показалось, Николай Робертович, что я помешал вам. На столе отточенные карандаши лежали, бумага.
<...>
Есенин родился поэтом, Мейерхольд — комедиантом (кстати, в XVIII веке существовало и слово «трагедиям»).
К сожалению, Всеволод Эмильевич был слишком интеллигентен для того, чтобы каждый вечер приклеивать к своей физиономии чужие волосы и размалевывать ее для позорища. Так ведь назывался в старину театр. Да еще напяливать на себя грязные бутафорские тряпки!.. Но не играть, не представлять, не изображать что-то — он просто не мог. Это была его органическая потребность.
Анатолий Мариенгоф. "Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги."
З.Н.Райх и В.Э.Мейерхольд. 1923
З.Н.Райх. 1923
В.Э.Мейерхольд. 1923
З.Райх в роли Анны Андреевныи Э.Гарин в роли Хлестакова в "Ревизоре"
Э. Гарин и В. Мейерхольд во время репетиции "Ревизора"
Мейерхольд, Маяковский и Эрдман
1939г.
|
</> |