Крах операции "Преемник". Часть 3

Сидел раз за царским столом, возле государя, флотский лейтенант Мишуков. Уже порядочно выпив, он задумался и вдруг заплакал. Пётр очень любил и ценил Мишукова за знание морского дела и ему первому из русских людей доверил целый фрегат. С удивлением и участием спросил царь лейтенанта, что с ним. Мишуков, не стесняясь, громко объявил причину своих слёз. Всё, что ни есть вокруг, – место, где они теперь сидят, новая столица, возле моря построенная, Балтийский флот, множество русских моряков, наконец, и сам он, лейтенант Мишуков, командир фрегата, глубоко чувствующий на себе милости государя, – всё это создание его, государевых рук. И вот, как вспомнил он всё это да как подумал, что здоровье его, государя, всё слабеет, так и не мог удержаться от слёз. «На кого ты нас покинешь?» – горестно добавил Мишуков.
— Как «на кого»? – возразил Пётр. – У меня есть наследник-царевич.
— Ох, да ведь он глуп, все расстроит.
Пётр быстро глянул на него. Ему понравилась звучавшая горькой правдой откровенность моряка. Однако для таких слов надобно и место знать. Царь с усмешкой треснул Мишукова по голове.
— Дурак! Этого при всех не говорят.

Алексей
Спустя шесть дней после смерти Шарлотты, в день её похорон, Алексей получил от отца письмо. Распечатал, взглянул: длинное. Несколько страниц, озаглавленных: «Объявление сыну моему». Пётр в последний раз требовал от сына исправления, грозя в противном случае лишить его права наследования. А 19 января Алексей получил новый тестамент: «Последнее напоминание ещё»:
«Что всем известно есть, что паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне, разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою ни мясом, невозможно; но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах… На что, по получении сего, дай немедленно ответ, или на письме, или самому на словах мне резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем, поступлю».
Письмо отца как громом поразило Алексея. Что же это: или стань тем, кем не мог стать все двадцать пять лет, или иди в монахи! А Ефросинья? А тихое семейное житье в деревне? Да чего же хочет от него этот изверг, зачем изобретает все новые мучения? Начались совещания с друзьями: что делать? Все советовали покориться воле отца. Кикин успокаивал: «Ведь монашеский клобук не гвоздём к голове прибит, можно и снять». Чтобы избежать прямого разговора с отцом, Алексей притворно слег в постель.
На следующий день Пётр получил от сына записочку: «Милостивый государь-батюшка!.. Желаю монашеского чина и прошу о сём милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей».
Тут уже опешил Пётр. Но обдумать дело как следует уже не было времени – царь готовился к отъезду за границу, в своё второе заграничное путешествие. «Подожду ещё полгода», – заключил Пётр.
Алексей был вне себя от счастья. Полгода казались ему вечностью. Заглядывать за эту вечность не хотелось. Всё может случиться. Ведь батюшка сам говорит, что слаб здоровьем...
Полгода, отведённые Петром сыну, пролетели для Алексея незаметно и в общем-то спокойно. Наконец в начале октября пришло письмо, которого Алексей со страхом ждал, – оно было помечено 26 августа, из Копенгагена. Пётр требовал окончательного ответа: престол или монастырь.
Держа в руках это письмо, царевич решился бежать за границу и там скрыться от клобука, а может быть, и от чего-нибудь похуже! С собой Алексей взял Ефросинью, брата её Ивана Фёдорова и трёх слуг.
В Либаве он встретился с Кикиным и спросил, нашёл ли он ему место какое.
— Нашёл, – отвечал Кикин. – Поезжай в Вену, к цесарю (императору Священной Римской империи), там тебя не выдадут. Цесарь примет тебя как сына, вероятно, и денег даст.
И вот, проехав Данциг, царевич исчез. А спустя несколько дней, вечером 10 ноября, в Вену въехал русский офицер полковник Кохановский с мальчиком-пажом и тремя слугами. Своё инкогнито царевич раскрыл в доме вице-канцлера графа Шёнборна. Ворвавшись в спальню вице-канцлера, который уже готовился отойти ко сну, бледный, с трясущимися руками, он с первых слов воззвал о помощи. Цесарь должен спасти ему жизнь, так как отец, мачеха и Меншиков хотят лишить его престола, заточить в монастырь, а может быть, даже убить!
— Я ни в чем не виноват, – срывающимся голосом говорил царевич, – ни в чём не прогневил отца, не делал ему зла. Если я слабый человек, то Меншиков меня так воспитал, пьянством расстроили моё здоровье. Теперь отец говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к управлению, но у меня довольно ума, чтобы царствовать. Один Бог волен раздавать короны и лишать наследства, а я не хочу идти в монастырь.
Наконец в полном изнеможении он упал на стул и завопил:
— Ведите меня к императору!
Внезапно оборвав крик, Алексей потребовал пива, но так как у Шёнборна этого напитка не оказалось, единым духом осушил стакан мозельвейну.
Шёнборн с трудом успокоил его. После долгих увещеваний ему удалось убедить Алексея, что не стоит ночью будить императора и что вообще царевичу лучше возвратиться к себе в гостиницу и, сохраняя инкогнито, ждать решения его императорского величества. Алексей залился горькими слезами, пробормотал благодарность и вышел.
На другой день Карл VI созвал тайную конференцию, чтобы обсудить дело царевича. Прибытие такого беглеца ставило императора в щекотливое положение. Ссориться с царём ему не хотелось, выдать сына отцу на расправу не позволяли соображения престижа. Карл выбрал компромиссное решение. Алексею сообщили, что император просит его сохранять инкогнито; что же касается протекции, то царевич волен оставаться на территории Священной Римской империи до окончания его ссоры с отцом.
Два дня спустя Алексея с Ефросиньей, все ещё переодетой в мужское платье, и слугами с соблюдением полнейшей тайны перевезли в долину реки Лех и поселили в замке Эренберг.

Эренберг
Коменданту генералу Росту не сообщили имени гостя и велели принять чрезвычайные меры предосторожности: не отпускать солдат гарнизона в увольнение и арестовывать всякого, кто попытается проникнуть в замок. Среди гарнизона распространился слух, что приезжий – какой-нибудь знатный поляк или венгр.
Алексей наконец-то вздохнул с облегчением. Рядом с ним была Ефросинья, в замке находилась богатая библиотека – не о такой ли жизни он мечтал? Не хватало только православного священника, но граф Шёнборн категорически отказывался прислать его, чтобы не нарушить инкогнито царевича.
Пять счастливых месяцев прожил Алексей в Эренберге, отрезанный от всего мира. Пётр не сразу хватился сына. Отсутствие Алексея встревожило Петра в конце декабря 1716 года, когда он находился в Амстердаме. Царь поручил своему венскому резиденту Аврааму Веселовскому начать поиски царевича в Австрии; одновременно генерал Вейде, командующий русскими войсками в Мекленбурге, получил приказ прочесать Северную Германию. Дело надлежало хранить в строжайшей тайне.
Веселовский поехал по Данцигской дороге, всюду расспрашивая о русском офицере с женой и несколькими слугами. Так он добрался до Вены, где узнал, что означенный полковник Кохановский стоял за городом в гостинице «Чёрный орёл». Купив жене мужское платье кофейного цвета, он на следующий день после приезда ушёл пешком – куда, неизвестно. Веселовский бегал по всем притонам и гостиницам города, расспрашивал кучеров, ездил по дорогам, опрашивая на станциях почтмейстеров, – никто ничего не мог сказать.
Наконец 20 февраля участник тайной конференции у императора Дольберг шепнул ему под секретом (не задаром, конечно), что полковник Кохановский находится в цесарских владениях. Где он может быть? Пусть г-н Веселовский поищет в Тироле. Между тем 19 марта в Вену приехал капитан гвардии и адъютант Петра Александр Румянцев, гигант ростом выше царя. С ним приехали три офицера. Румянцев имел приказ Петра: схватить царевича и доставить его в Мекленбург, под охрану русских войск. Его-то Веселовский и направил в Тироль. В этой маленькой стране в горах слухи распространялись быстро. Скоро Румянцев узнал, что в Эренберге укрывают какого-то таинственного вельможу. Гвардейский капитан подобрался к самому замку и углядел-таки неизвестного: он!
Через несколько дней Веселовский вручил императору разгневанное письмо Петра и объявил, что царскому величеству доподлинно известно, что царевич скрывается в Эренберге. Карл VI сделал удивлённые глаза и обещал проверить известие, заверив, впрочем, что не имеет желания вмешиваться в дело между отцом и сыном. Выйдя от императора, Веселовский тут же отправил Румянцева жить возле Эренберга неотлучно, дабы не проворонить царевича.
Вскоре в Эренберг приехал секретарь императора Кейль и привёз Алексею известие о разоблачении его инкогнито. Ему велено было спросить царевича, что тот намерен делать дальше – желает ли возвратиться к отцу или будет и впредь просить защиты у императора? Если он выбирает последнее, то ему следует укрыться в более надёжном и далёком месте – в Неаполе.
Жуткий животный страх пронзил Алексея. Не помня себя он бегал по комнате перед ошарашенным Кейлем, размахивал руками, рыдал, выкрикивал бессвязные слова. Наконец, упав на колени, царевич заломил руки и взмолился именем Бога и всех святых спасти его. Он готов ехать, куда скажет цесарь, только бы его не выдавали отцу, иначе он погиб!

Алексей
Наутро все было готово к отъезду. Алексей переоделся в мундир имперского офицера, наклеил усы и бороду и сел в карету вместе с Ефросиньей, всё это время не снимавшей костюма пажа, и одним слугой. На остановках в Инсбруке, Мантуе, Флоренции и Риме Кейль прилагал все силы, чтобы удержать царевича от безудержного пьянства, которое могло привлечь к нему внимание. 6 мая секретарь отправил депешу в Вену о благополучном прибытии в Неаполь, присовокупив, впрочем, несколько слов о каких-то подозрительных людях, постоянно кружащих возле известной его императорскому величеству персоны.
Эти подозрительные личности, замеченные бдительным оком Кейля, были не кто иные, как Румянцев со товарищи, которые проследили весь путь царевича от Эренберга до Неаполя.
Утром 7 мая Кейль вручил вице-губернатору Неаполя графу Дауну письмо императора с требованием обеспечить царевичу надёжное укрытие. Вечером следующего дня закрытая карета отвезла Алексея с Ефросиньей в замок Сен-Эльмо.

Замок
Очутившись в этой неприступной крепости, чьи мощные, покрытые коричневатым мхом стены и башни смотрели через Неаполитанский залив на Везувий, Алексей вновь успокоился за своё будущее и первым делом сел за письменный стол, чтобы уведомить Сенат, духовенство и народ о том, что он жив и скрывается от неправедных гонений. Всех своих приверженцев он просил «не оставить меня забвенна». Затем он с лёгким сердцем предался своим обычным занятиям – чтению и молитве. Тем временем у Ефросиньи округлился живот, и она сняла, наконец, мужскую одежду. Это событие вызвало улыбку у Шёнборна, который извещал одного своего корреспондента, посвящённого в тайну бегства царевича: «Наконец-то признано, что наш маленький паж – женщина. Объявлено, что это любовница и необходимейшая персона».
И Шёнборн, и имперские министры, и сам император были твёрдо убеждены, что на сей раз царевич укрыт как нельзя более надёжно. Поэтому все они пришли в совершенную растерянность, когда в последних числах июля в Вену явились тайный советник Пётр Андреевич Толстой и капитан Румянцев с письмом царя о выдаче сына.

Толстой
Царская инструкция предписывала Толстому добиваться свидания с Алексеем, чтобы в личной беседе склонить его к возвращению. Для пущего воздействия на сына царь заготовил полный набор родительских увещеваний – от воззваний к совести Алексея до угрозы отцовского проклятия и выражения твёрдого намерения добиваться от императора его выдачи, хотя бы и силой оружия. А дабы царевич не смел жаловаться на отца «за принуждение», Пётр приказывал Толстому предъявить императору копию своего письма к сыну, в котором обещал Алексею прощение за его проступок.
Выбор царём исполнителя для такого сложного дела был, конечно, не случаен. Семидесятидвухлетний Толстой был не только старейший и опытнейший дипломат. В 1697–1699 годах Пётр Андреевич исколесил Италию в качестве волонтёра, познакомился со страной, местными обычаями, выучил итальянский язык. Знал Пётр и то, что исполненный змеиной мудрости старец, почитывавший Макиавелли в оригинале, сумеет в случае нужды преступить через чувства – свои и чужие – ради государственной пользы.
Император не осмелился идти на обострение отношений с царём и, что называется, умыл руки.
26 сентября ничего не подозревавшего Алексея пригласили во дворец графа Дауна. Войдя в приёмную залу, он с ужасом увидел рядом с вице-королем улыбающегося Толстого и грозно нахмурившегося Румянцева. Оба приветствовали государя царевича. Затем Толстой стал вслух читать ему письмо Петра:
«Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал... Ушёл и отдался, яко изменник, под чужую протекцию… чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд Отечеству своему учинил!
Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чём тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадёживаю и обещаюсь Богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься.
Буде же чего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властию проклинаю тебя вечно. А яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чём Бог мне поможет в моей истине».
Алексей ответил, что ничего не может теперь сказать, потому что надобно мыслить об этом деле гораздо.
Через два дня во дворце вице-короля состоялось второе свидание. Алексей объявил, что боится ехать к отцу, боится так скоро предстать перед его разгневанным лицом (ведь батюшка так горяч), а потому полагает за лучшее остаться под протекциею цесарской. Толстой мигом стёр участливую улыбку со своего лица и пригрозил, что в таком случае царское величество будет доставать его вооружённой рукой и не остановится, пока не вернёт сына живым или мёртвым. Испуганный, Алексей отпрянул от него, схватил Дауна за руку и потащил в соседнюю комнату, умоляя графа не выдавать его отцу. Даун уверил, что здесь ему ничего не грозит. Успокоенный, царевич вернулся к Толстому и сказал, что, пожалуй, сначала сам спишется с батюшкой, а потом уже даст окончательный ответ.
Толстой плёл сети вокруг Алексея в истинно византийско-турецком духе – не зря столько лет провёл посланником в Царьграде-Стамбуле. Подкупив секретаря вице-короля, он поручил ему шепнуть царевичу, будто здесь, в Неаполе, слышно, что император склонен выдать его отцу. В то же время он убедил и Дауна всячески подчёркивать перед Алексеем, что его убежище в Неаполе ненадёжно. Сам же тревожил Алексея известиями, что царское войско во главе с самим Петром приближается к границам Австрии. «А уж когда сам государь сюда приедет, – жёстко щурил глаза Толстой, – кто помешает ему встретиться с тобой?» При одной мысли об этом у Алексея немел язык и отливала кровь от сердца.
Царевич колебался, но все ещё медлил повиниться перед отцом. Наконец Толстой хлопнул себя по лбу. Ах, старая голова! Девка – как он мог про неё забыть? Поспешно нахлобучив на себя парик, он помчался к Дауну. Царь не намерен ни в чём принуждать царевича, но Ефросинья – она является царской подданной и должна быть немедленно отправлена в Россию. Даун задумчиво склонил голову набок. Пожалуй, господин посланник прав... Он сейчас же оповестит царевича, что право убежища не распространяется на его любовницу. Толстой проводил вице-короля ликующим взглядом. Как-то теперь запоёт наше дитятко?
2 октября, к вечеру, он получил записку Алексея: «Пётр Андреевич! Буде возможно, побывай у меня сегодня один и письмо... что получил от государя-батюшки, с собою привези, понеже самую нужду имею с тобою говорить, что не без пользы будет».
Спустя час Толстой уже стоял перед ним. Вкрадчивым голосом начал все сначала: вернуться бы надо, ведь позорит государя, родного отца, и навлекает на себя его гнев и грозную кару; а вернётся – и лаской встретит батюшка своего блудного сына, всё простит! На то и в державном письме слово имеется...
Алексей опустил глаза на письмо, которое держал в руке, и родительские слова загремели в его ушах, как зов архангельской трубы. И что за жизнь без Ефросиньи? Силы покинули его. Беспомощным отцовским рабом почувствовал он себя, и в этом привычном чувстве судорожно искал последнюю надежду... Он покоряется. Господи, спаси и помилуй!
Толстой постарался подавить злую улыбку. Он торжествовал.
4 октября Алексей отправил Петру собственноручное письмо с просьбой о прощении.

Письмо царевича Алексея Петровича Петру I из Неаполя.
Кроме того он попросил Толстого известить отца об условиях, на которых он согласен вернуться в Россию, – чтобы ему было позволено жениться на Ефросиньи и жить с ней в деревне. Толстой обещал.
17 ноября из Петербурга пришёл ответ:
«Мой сын! Письмо твоё, в четвёртый день октября писанное, я здесь получил, на которое ответствую, что просишь прощения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстого и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне паки подтверждаю, в чём будь весьма надёжен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые также здесь вам позволятся, о чём он вам объявит».
У Алексея на душе полегчало. Да и все вокруг, казалось, вздохнули с облегчением, а граф Даун, провожая русских, выглядел просто счастливейшим из смертных.
Ефросинья из-за беременности не смогла сопровождать Алексея и осталась дожидаться родов.
В конце января 1718 года Алексея привезли в Твери, а оттуда повезли в Москву, где его ожидал Пётр. Дни стояли морозные, солнечные; лошади весело несли сани по укатанной дороге. В городах и деревнях толпы народа встречали царевича криками: «Благослови, Господи, будущего наследника нашего!»
Но при подъезде к Москве всё изменилось – не было ни торжественных встреч, ни приветствий. По приказу Петра у царевича отобрали шпагу и ввезли в столицу арестантом.
Начался розыск. Царевич подписал отречение от престола в пользу Петра Петровича (сына Петра от Екатерины) и сдал всех своих сторонников — Кикина и прочих. В морозный день 16 марта нескольких из них казнили. На Красной площади был водружён столп из белого камня с торчащими из него железными спицами, на которые были воткнуты головы казнённых; на вершине столпа на каменной плите навалили обезглавленные тела.
Казалось, что всё кончено, гнев царя улёгся. «Батюшка поступает со мной милостиво, – писал Алексей Ефросинье. – Слава Богу, что от наследства отлучили! Дай Бог благополучно прожить с тобою в деревне...» Все эти месяцы, пока шёл розыск, царевич ежедневно так напивался, что пошла молва, будто он помешался. Ни единым словом не вступился он ни за кого из пытанных и казнённых. Думал только о встрече с Ефросиньей, чтобы ей позволили быть с ним.
Однако, когда Ефросинья, благополучно разрешившись от бремени, приехала в Петербург, её доставили не к царевичу во дворец, а в Петропавловскую крепость. В её вещах нашли черновики писем Алексея Сенату и духовенству, а на розыске она показала: «Царевич из Неаполя к цесарю жалобы на отца писал многажды... и наследства он, царевич, весьма желал и постричься отнюдь не хотел».
Пётр опять помрачнел, перестал видеться с сыном. Значит, не всё сказал ему Алёша, сын непотребный. Решил схитрить, поводить батюшку за нос. Однако накатившее на царя обычное недомогание заставило отложить дальнейший розыск.
Прошло четыре недели. Почувствовав улучшение, Пётр уехал в Петергоф. Алексей получил приказание следовать за отцом. Спустя два дня туда же на лодке была доставлена Ефросинья. Увидит сынок свою любезную – на очной ставке!
Сначала для допроса в кабинет царя была вызвана Ефросинья. Перепуганная чухонка выложила все как на духу. Она ведала, что творит, знала, чем грозят Алексею её признания, и тем не менее не задумываясь предала его: подробно описала все его житье-бытье за границей, все его страхи, все ожесточение против отца, – как он радовался слухам о мятеже русских войск, расквартированных в Мекленбурге, как ликовал, прочитав в газете, что заболел малолетний Пётр Петрович, как говорил ей, что, став царём, забросит Петербург и вернётся в Москву, всех отцовых помощников переведёт, а старых добрых людей возвысит, что сократит армию до нескольких полков, восстановит древние права церкви... И вернулся-то он в Россию только благодаря её настойчивым уговорам. А уж каких она страхов с ним натерпелась – того и описать нельзя. В жизнь бы не поехала с ним в проклятую заграницу, кабы не угрожал он зарезать её собственноручно. И в постель-то к себе приволок её силой...
Ни разу не запнулась, ни разу не спохватилась: «Что я, дура, делаю?» – наречённая Алексея, друг его сердешнинький, Афросиньюшка.
Выслушав её, Пётр приказал ей выйти, позвал сына, предъявил ему письменные показания Ефросиньи, добытые на допросах в крепости.

Петр и Алексей. Художник Ге
Алексей лепетал, оправдываясь, что и вправду жаловался на отца в письме к цесарю, но письма того не отослал, одумался; а Сенату и духовенству писал под нажимом австрийских властей... Когда он умолк, пряча глаза от огненного отцовского взора, Пётр кликнул Ефросинью. Она вошла и без смущения повторила слово в слово свои показания.
Алексей был арестован и посажен в Трубецкой раскат Петропавловской крепости. Но ещё восемь дней Пётр не решался приступить к расправе. По нескольку часов ежедневно простаивал он на коленях перед распятием, моля Господа наставить его, как поступить, чтобы спасти свою честь и не навредить благополучию страны. Но ожесточённое сердце царя было закрыто для восприятия Божественного слова. Так и не дождавшись Господнего откровения, Пётр повёл дело как обычно – своим умом. Да, он дал сыну слово, и оно связывает ему руки. Что ж, в таком случае приговор ему вынесут другие. Его будут судить. Судить как изменника.
Допрос Алексея происходил в зале Сената. Его оправдания были признаны неудовлетворительными. 19 июня состоялся первый допрос царевича с применением пытки. Допрос длился более двенадцати часов. За это время Алексей получил двадцать пять ударов кнутом. Однако ничего нового от него Петру добиться не удалось.
24 июня пытку повторили: царевичу было дано пятнадцать ударов кнутом; на следующий день – ещё девять.

Пытка на дыбе
Алексей признался в том, что в разговорах с духовником высказывал пожелание смерти отцу; не стерпев мучений, он даже оговорил себя, будто просил у цесаря войско, чтобы отнять у отца престол. Однако в этих показаниях следствие уже не нуждалось. Вечером же 24 июня Верховный суд «с сокрушением сердца и слёз излиянием» вынес царевичу смертный приговор – за «мало прикладное в свете, богомерзкое, двойное, родителей убивственное намерение, а именно вначале на государя своего, яко отца Отечествия, и по естеству на родителя своего милостивейшего».
Всё время, пока шёл розыск, Пётр был спокоен и не прерывал своих обычных занятий. Вечером в палатах Екатерины доктор Арескин показывал царской чете опыты: вытягивал из-под хрустального колокола, под которым трепетала ласточка, воздух, пока бедная птица не начинала биться в судорогах. «Полно, – останавливал доктора царь, – не отнимай жизни у безвредной твари! Она не разбойник». А Екатерина добавляла: «Верно, дети по ней в гнезде плачут» – и, взяв ласточку в руки, выпускала её в окно... Растроганный доктор умилялся милосердию царских величеств.
В иное время из Петра ключом било веселье. Тогда он устраивал заседания всепьянейшего собора в доме нового князя-папы Петра Ивановича Бутурлина, избранного вместо умершего в прошлом году Никиты Зотова (до тех пор Бутурлин носил звание архиерея Петербургского в епархии пьяниц и обжор). Заседания проходили в одной из комнат, называемых «Консистория», вся меблировка которой состояла из кресел, узких диванчиков и распиленных пополам бочек, поставленных между креслами и диванами и служащих для отправления естественных нужд. Князь-папа возвышался над пирующими, сидя на троне из груды бочонков, пустых бутылок и стаканов. Перед началом пиршества каждый соборянин подходил к всешутейшему патриарху, который протягивал стакан водки со словами: «Преосвященный отец, раскрой рот, проглоти, что тебе дают, и ты нам скажешь спасибо». Затем всю конклавию обносила водкой «княгиня-игуменья», пьяная старуха Ржевская; каждый в знак благодарности целовал у ней обнажённые груди. Время от времени князь-папа, переполнив мочевой пузырь, обдавал вонючей струёй парики и одежды сидевших у подножия его трона, чем доставлял остальному обществу громадное удовольствие.

Царевич Алексей
Получив на рассмотрение приговор Верховного суда, Пётр не торопился ни утвердить, ни отвергнуть его. Он продолжал допросы Алексея, ходил в Трубецкой раскат и в среду 25 июня, и в четверг 26-го. Утро четверга было солнечное, с тихим ветром; эта благодатная погода не испортилась и днём, несмотря на небольшие тучки, несколько раз набегавшие на безмятежно ясное небо. Вечером разомлевший гарнизонный писарь Петропавловской крепости лениво записал в журнале: «26 июня пополуночи в 8-м часу начали сбираться в гарнизон его величество, светлейший князь, князь Яков Фёдорович, Таврило Иванович (Головкин), Фёдор Матвеевич (Апраксин), Иван Алексеевич (Мусин-Пушкин), Тихон Никитич (Стрешнев), Пётр Андреевич (Толстой), Пётр Шафиров, генерал Бутурлин; и учинён был застенок, и потом, быв в гарнизоне до 11 часа, разъехались. Того ж числа пополудни в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате, царевич Алексей Петрович преставился».
Царевич не выдержал пыток. Полсотни ударов страшного палаческого кнута могли выбить дух и из более крепкого человека.
По Петербургу поползли недобрые слухи. Резидент австрийского императора Плейер известил венский двор, что царевича тайно обезглавили и что в крепость привозили какую-то женщину пришивать убитому голову, чтобы тело можно было выставить для прощания. Голландский резидент де Би настаивал, что царевичу было сделано насильственное кровопускание до полной потери крови. В народе шептались, что наследника не то отравили, не то задушили подушками четверо офицеров во главе с капитаном Румянцевым, а кое-кто влагал окровавленный топор в руки самого царя.
Сам Пётр своим поведением как будто спешил оправдать эти слухи. Он не утруждал себя лицемерным изъявлением горя. Смерть сына не помешала ему на другой день, 27 июня, в годовщину полтавской виктории, быть днём на пиру, а вечером на балу. Через день царь спустил на воду фрегат «Лесная», на палубе которого «состоялось великое веселие».
Однако погребение прошло согласно высокому сану покойного. Тело Алексея уложили в богато украшенный гроб, накрыли черным бархатом и парчовым покрывалом и выставили в церкви Святой Троицы для прощания. Правда, на панихиде, которая состоялась 30 июня, никто из присутствовавших, по повелению царя, не надел траура; однако, когда священник произнёс слова царя Давида: «Сын мой, Авессалом! Сын мой, сын мой, Авессалом!» – Пётр зарыдал.
Царевича похоронили в новом склепе царской фамилии в Петропавловской крепости, рядом с телом Шарлотты.

Захоронение
Ефросинья, приобрётшая благоволение царя, была выдана замуж за офицера Петербургского гарнизона.
В конце этого чёрного года на Медном дворе по распоряжению Петра была выбита медаль с изображением расступившихся облаков и горной вершины, озарённой лучами солнца. Сделанная полукругом надпись гласила: «Величество твоё всюду ясно».
История по-своему распорядилась судьбой российского престола, совсем не так, как виделось царю. Сыну Петра и Екатерины — «шишечке» Петру Петровичу, на которого царь возлагал все надежды — было суждено умереть в годовалом возрасте. А вот сын Алексея и Шарлотты — Пётр Алексеевич — позднее стал российским императором Петром II.
Для проявления душевной щедрости
Сбербанк 2202 2002 9654 1939
Мои книги
https://www.litres.ru/sergey-cvetkov/
У этой книги нет недовольных читателей. С удовольствием подпишу Вам экземпляр!
Последняя война Российской империи (описание и заказ)

ВКонтакте https://vk.com/id301377172
Мой телеграм-канал Истории от историка.
|
</> |