Их бунт

топ 100 блогов watermelon8307.12.2023 - шахтерская забастовки и Софья Власьевна. СССР, 1989 г.


Их бунт


Тем летом вся советская страна следила за Первым съездом народных депутатов. В контексте советского официоза слово "первый" могло показаться несколько ироничным, но все тогда прекрасно понимали о чем шла речь. "Первый" - первый настоящий советский съезд, с каким-никаким, но все же избирательным процессом, пускай и на уровне времен английских "гнилых местечек" XVIII века. А депутатов ли, доярок - какая разница? Главное, что впервые, со времени памятного "Караул устал", можно было поговорить не от имени и по поручению, а так, от души и большого ума. Народные депутаты сформировали Верховный совет, а телевизор сформировал картинку. Граждане наконец-то увидели и услышали своих слуг: "Кончил, не кончил - регламент!", "Стоит в заднем проходе" и т.п.

Михаил Сергеевич виртуозно играл на чьих-то лысинах и языках, интеллигенция наконец-то была вместе с народом, а где-то далеко от Москвы и культурных окраин неожиданно проснулся глубинный пролетариат - летом 1989 года началась массовая шахтерская забастовка. Это тоже было иронично, ведь в Советском Союзе имелось все, а в особенности активная профсоюзная жизнь, но борьбы за трудовые права почему-то не наблюдалось. Вот как создали когда-то Временную Чрезвычайную Комиссию (первое слово потом отвалилось и сегодня его уже никто не вспоминает - извечное отступление от античной практики диктаторства) - так и не стало забастовок.

И вот, пожалуйста - оказывается, где-то там в рабочих поселках живут люди и они тоже хотят... жить. Причем жить по-человечески или хотя бы на треть от московского уровня. И не когда-нибудь там, потом, а прямо сейчас, ну или хотя бы завтра. Насмотревшись телевизора, наслушавшись пробравшихся на Первый съезд депутатов без генерального секретаря в голове, они там вообразили что тоже человеки или около того. Были выдвинуты экономические, социальные, политические и экологические требования. Шахтеры артикулировали как умели, со всем опытом русско-советской истории публичной политики и правосознания. Выходило по-разному, но впечатляюще.

В июле 1989 года всем как-то стало понятно, что не все вопросы современности можно будет разрешить в рамках решений партии, правительства и различных съездов. Оптимизм горбачевской перестройки начал угасать. В это же время американский корреспондент в СССР Д. Ремник поехал в Кузбасс и позднее суммировал свои впечатления в неоднократно цитируемой тут книжке 1994 года издания "Могила Ленина" -


А “революция снизу” началась, когда в сибирском городе Междуреченске шахтерское звено Валерия Кокорина поднялось на поверхность после смены на шахте имени Шевякова. Главным требованием было выдать мыло. У рассерженных шахтеров накопились и другие претензии: жалкое оборудование, тяжелые условия труда и слишком низкая его оплата, перебои с продовольствием, отсутствие льгот. Но что их вывело из себя окончательно — это невозможность после смены смыть угольную пыль, осевшую на каждом миллиметре их кожи. Не было мыла.

Шахтеры Кузбасса — Междуреченска, Прокопьевска, Новокузнецка, Кемерова — годами копили в себе недовольство. Выражали они его только в тесном кругу друзей и родных. Их бедность — как бедность туркменских батраков и магнитогорских литейщиков — была чем-то само собой разумеющимся. Но через 12 часов после начала забастовки в Междуреченске бастовал уже почти весь Кузбасс. “Вы и представить себе не можете, насколько все это вышло спонтанно. И очень быстро приняло грандиозные масштабы, а началось с сущей ерунды”, — рассказывал мне шахтер Илья Останин. Вскоре забастовка перекинулась на Воркуту, затем на Донбасс, Караганду, Сахалин.

Горбачев выступил по телевидению. Он выглядел потрясенным и изможденным, но делал вид, что контролирует ситуацию. У него не было других вариантов, кроме как “возглавить” забастовки, объявить их здоровым проявлением новорожденной демократии и надеяться, что они закончатся до того, как что-то подобное придет в голову железнодорожникам, колхозникам и нефтяникам. Подчинить себе весь взбунтовавшийся народ Горбачев бы не смог. Даже консерваторы в политбюро не закрывали глаза на проблему шахтеров: те могли остановить тяжелую промышленность и напомнить Кремлю, что такое долгая и холодная зима.

После пятичасового перелета и получаса езды по сибирской тайге я очутился в Кемерове и впервые своими глазами увидел бунт рабочих. В Армении я видел на улицах сотни тысяч демонстрантов, почти столько же — в Литве, Эстонии и Латвии. Но здесь все выглядело гораздо драматичнее: это была живая иллюстрация развала государства рабочих и перемен в мышлении множества людей.

Под жарким солнцем на главной площади города, перед зданиями местной администрации и обкома КПСС, сидели шахтеры в рабочей форме. На одном плакате было написано: “Встань в своем гневе”, на другом: “Кузбасс — не колония”. Когда кто-то из партийных функционеров выходил к микрофону, чтобы сказать шахтерам, что их забастовки вредят старикам и детям, на них кричали и свистом и шиканьем прогоняли с трибуны. В местной партийной печати забастовки осуждались, но ведущий телепрограммы “Кузбасс. День за днем” Виктор Колпаков каждый вечер в восемь часов зачитывал в эфире вполне информативные сводки о забастовках по всей стране.

Сибирские горняки шестым чувством угадывали, как подавать себя массмедиа визуально. Они прекрасно сознавали, что их протест — отличная телевизионная картинка. Хотя шла забастовка, они приходили на площадь одетые по-шахтерски, перемазанные угольной пылью, в касках, грязных спецовках, тяжелых башмаках. В сумерках зрелище становилось еще красочнее: шахтеры зажигали свои лампы Дэви, и казалось, что на площадь слетелись мириады огромных светлячков. Все выступления, разумеется, проходили у подножия самой большой в городе статуи Ленина. Ирония ни от кого не ускользала.

Поначалу лишь несколько забастовочных комитетов призывали к объединению в духе “Солидарности”. Требования сперва выдвигались экономические: мыло, стиральный порошок, зубная паста, колбаса, обувь, белье, больше сахара, чая и хлеба. Сущностными вопросами были отпуска и нормированная рабочая неделя, а вовсе не недовольство Горбачевым. Для шахтеров он по-прежнему олицетворял светлое будущее и был объединяющей фигурой. Почти все не забывали вознести ему хвалу или, по крайней мере, выказать уважение. Один из выступавших, член прокопьевского забастовочного комитета Петр Конгуров, говорил, что, хотя экологическое состояние шахтерского города и условия жизни в нем “отчаянные”, “люди не винят Горбачева. Они знают, что возможность бастовать они получили благодаря Горбачеву. Но, с другой стороны, они ждут. И ждать вечно мы не можем”.

Забастовки проходили в СССР и раньше: бастовали водители автобусов в Чехове, бастовали пилоты, которые отказывались летать до введения новых стандартов безопасности. Но забастовка горняков была невероятно символичной. Шахтеры — это авангард пролетариата, в прошлом опоры большевиков. Тот, кто смотрел на толпу шахтеров на площади Ленина, видел оживший агитационный плакат с изображением “народных масс”. И теперь эти народные массы бастовали и заявляли, что социализм не дал им ничего, даже куска мыла.

Вскоре из Москвы в Сибирь полетели вести, что Министерство угольной промышленности сулит шахтерам поставки продовольствия, повышение зарплаты и прочие блага. Кемеровские шахтеры собрались на большой митинг в центре города, чтобы обсудить подробности и проголосовать. Посланцы из Москвы сообщили, что вот-вот прилетят самолеты, битком набитые мылом, мясом, животным и растительным маслом, стиральным порошком. Зарплату прибавят, отпуск удлинят. Большинство шахтеров вздохнули с облегчением. На сей раз они дошли до границы собственной дерзости и были готовы вернуться на шахту. Они готовы были поверить Москве. Были люди, предупреждавшие, что условия договора не будут выполнены, что Москва “взялась за старое”. Но когда дело дошло до голосования, почти все проголосовали за прекращение забастовки. Вверх поднялись десятки тысяч рук.

Вечером шахтеры прибыли на шахту “Ягуновская”: начиналась первая смена. Они были рады, что вернулись, но в то же время вели себя настороженно: казалось, они уже сомневались в правильности своего решения. “Я работаю под землей 39 лет. И если Москва решит нас обмануть, без колебаний выйду на площадь снова, — говорил мне горнопроходчик Леонид Калников. — Я верил в коммунизм, который когда-то был нашей великой мечтой. А сейчас я верю в силу нашей забастовки. Для всех нас это дело непривычное, но мы готовы учиться”. Костя Доягин, семь лет проработавший в шахте возле Кемерова, сказал, что соглашение между Кремлем и забастовочными комитетами, состоящее из 35 пунктов, — это “маленькая победа. Маленькая! Теперь нужно подождать и увидеть, исполнят ли они свои обещания”. Работа в тот вечер у шахтеров не клеилась: почти все они толпились в служебных помещениях или сидели в забое, обсуждая произошедшее за эти дни.

Стояла прекрасная летняя погода, но даже в это время поселки вокруг шахты “Ягуновская” выглядели удручающе, ничего подобного я не видал ни в Западной Виргинии, ни на севере Англии. Шахтеры с семьями жили либо в деревянных домиках — сараях с жестяной трубой, а чаще — в двух- и трехэтажных бараках. Бараки были переполнены, и жильцам не удавалось содержать их в чистоте. Мусор никто не вывозил. Горячей воды не было. Туалет в доме был редкостью, то есть зимой людям приходилось ходить в уличный нужник при сорокаградусном морозе. Мужчины признавались в том, что им с женами приходится, к их унижению, заниматься любовью в тех же комнатах, где спят дети (или делают вид, что спят). Они месяцами не могли купить никаких контрацептивов. “После шахтеров здесь больше всего работы у абортиста”, — сказала мне одна женщина. У детей в этих поселках не было игрушек: они слонялись по улицам и играли в войнушку, кидаясь палками и камнями. Они были грязными, с желтыми зубами. У их родителей зубы были гнилые; иным счастливчикам удавалось поставить себе блестящие металлические или золотые коронки. Все они выглядели старше своего возраста. Жилистые 50-летние мужчины, только что вышедшие на пенсию, ходили сгорбившись: с 15 лет они работали, согнувшись, в забое и кидали лопатами уголь. Они носили засаленные куртки и кепки. При пожатии их руки с грубой, шершавой кожей казались опухшими, как руки борца. Взгляд у них был отсутствующий, воспаленные глаза слезились. В женщинах — по крайней мере тех, кто работал на поверхности, — казалось, было больше жизни, но ненамного. У многих на руках были больные мужья, другие оставались одни после смерти мужа.

Это была ужасная жизнь. Около шахт я видел десятилетнего мальчика, сбежавшего из дома: он клянчил монеты. Продукты отпускались по талонам: подсолнечное масло, сливочное масло, водка, мясо, макароны, сало. Талоны у людей были, но продуктов часто не было. В самом большом магазине в окрестностях “Ягуновской” не было ничего, кроме консервированных помидоров, овсянки и гнилой капусты. Люди не голодали, но и не ели досыта. Многие рассказывали мне, что их основная еда — хлеб и макароны. Колбасу они позволяли себе два раза в месяц. Как-то утром везший меня таксист сильно вилял рулем и чуть не врезался в дерево. Он припарковлся у обочины. Он понимал, что может нормально вести машину, и извинился: “Я давно не ел”.

В аптеках, за исключением пиявок и аспирина, тоже ничего не было. Пожилая женщина по имени Ирина Шатохина, 20 лет проработавшая под землей (она была специалистом по вентиляции), рассказала мне, что ее друг перенес инсульт — не очень тяжелый, но не было необходимого лекарства. “Из-за этого он теперь стал овощем”.

Если и были в жизни шахтеров какие-то радости, кроме дружеских бесед и семьи, то я их не увидел. Самая доступная радость их убивала: по утрам шахтеры-пенсионеры выстраивались в очередь перед грузовиком, который привозил водку. Не отходя от грузовика, они залпом выпивали свою бутылку. А если они не могли раздобыть водку, то гнали самогон из всего подряд, от лосьона для волос до консервированного горошка. Однажды на улице я видел пьяного, который лакал воду из лужи.

В воздухе чувствовался запах газа. Листья на деревьях, растущих вокруг шахт, были покрыты серой пылью. Один пруд в Кемерове был так загрязнен ядовитыми отходами, что в него уборщики бросали трупы бродячих собак — через несколько дней растворялись даже кости.

Сами шахты притворялись нормальными конторами. Подъемники и открытые забои скрывались за неизменным кирпичным зданием, в котором в клетушках сидели инженеры и администрация, а у рабочих были раздевалки и душевые. Как будто тут люди “ходили на работу”, а не спускались прямо в ад.

Как-то днем я встретил возле административного корпуса на шахте “Ягуновская” нескольких шахтеров и спросил, где можно найти директора. Я хотел получить разрешение на спуск в шахту.

“А зачем тебе директор? — спросил меня один шахтер. — Он тебе наговорит с три короба и отправит восвояси. Пойдем с нами”.

Меня провели в раздевалку. Я разделся до трусов и майки, после чего мне выдали шахтерскую форму и экипировку. Без тени снисходительности и насмешки мне показали, как оборачивать ноги длинными белыми обмотками и надевать сверху черные резиновые башмаки. Форма из плотной и толстой огнеупорной ткани по ощущению была на удивление легкой. В толстых резиновых перчатках руки потели. Я получил также пластиковую каску, аварийный запас кислорода и запасной фонарик. Шахтеры облачались с привычной легкостью: в этой одежде они ходили под землей почти все время, с подросткового возраста.

Мы шумно спустились по ступеням и вышли к подъемнику шахты № 6. За нами захлопнулась железная дверь. Стоя плечом к плечу, мы начали опускаться на 400 метров вглубь сибирской земли. 30 шахтеров, одетых в замызганные спецовки, смотрели себе под ноги или на выбоины в потолке лифта. В дурном настроении, еще не вполне проснувшиеся, они покачивались, переминаясь с ноги на ногу. Путь до угля был долгим. Фонарики на касках плясали в темноте. Никто не разговаривал, кто-то покашлял, кто зевал. Подъемник опускался все ниже и ниже, у меня заболели уши, потом в них будто что-то лопнуло. Железная клетка шкрябала о стенки колодца. Наконец мы достигли дна. Дверь отворилась, и мы очутились в лабиринте темных каменных коридоров. Наши лица обдал поток прохладного воздуха из вентиляции. Это был самый свежий воздух за все мое сибирское путешествие.

“Иногда в городе так воняет, что здесь воздух оказывается чище, чем наверху”, — сказал Леонид Калников. Работа еще не началась, но его лицо уже покрылось сажей, думаю, мое тоже. Мы шли по длинному тоннелю. Калников рассказывал мне, что ему уже 60 лет, но он продолжает работать, потому что на его пенсию семья не проживет. Иллюзий он не питал: “Скорее всего, я в один прекрасный день здесь и окочурюсь”. Жалости к себе в его тоне не было. 40 лет назад он был молодым и полным сил человеком. Он помогал строить эту шахту: прорубался сквозь горные породы, возводил стальные конструкции. “Теперь уголь тут почти кончился, — сказал он. — Хватит еще на несколько лет, но скоро шахте конец. Мне не очень-то хочется вырубить последний пласт. Но, может быть, придется”.

На время забастовки о шахте забыли. В лабиринте проходов, тоннелей и спусков тут же появилась вода, из-за чего идти было еще тяжелее. Пробираясь по главному штреку, мы ступали в лужи глубиной сантиметров в 30. Дно этих луж походило на илистое дно пруда. Через несколько минут у меня в башмаки набился уголь: его острые края царапали щиколотки и ступни. Ни один шахтер не проронил ни единой жалобы. Мы проходили мимо мужчин (многим было за 50, а то и за 60), скрюченных в нишах и расщелинах высотой меньше метра. Они лежали на спине или в других неудобных позах, вгрызаясь в забой или чиня опорные конструкции. Стоило им открыть рот, туда сыпалась угольная пыль. Человек, проработавший больше часа, становился абсолютно черным: в полутьме можно было увидеть только свет его фонарика, его глаза и его зубы. Я заглянул в какой-то закуток: там сидели трое горняков, три черные фигуры в тени. Они не двигались и не разговаривали. У них десятиминутный перерыв.

Пройдя довольно долгий путь — я не мог бы определить, насколько долгий, — мы дошли до небольшой дрезины, хитроумного стального приспособления, которое ездило по рельсам, проложенным в тоннеле. На этом “метро” мы проехали еще шесть с половиной километров вглубь шахты, лязгая и громыхая, как старое метро на Седьмой авеню в Нью-Йорке. “Последняя возможность за день хоть немного отдохнуть”, — сказал один шахтер, плюхнулся на сиденье и заснул. Он спал крепко, а проснулся мгновенно, как только машинист остановил дрезину.

Во время смены было не до отдыха. Любое невнимание грозило ужасной бедой: несчастным случаем, взрывом, обвалом. Страх чего-то подобного преследовал шахтеров постоянно. Каждый год на каждой шахте несколько человек погибали в результате “незначительных” несчастных случаев — тех, о которых не сообщают в новостях. Последний взрыв на шахте случился в ноябре. Владимир Гапонюк, который провел под землей 24 года, описал мне звук этого взрыва — странный, глухой. “Он был похож на тишину, но было сразу понятно, что это такое”. Кто-то нарушил технику безопасности, выброс метана, искра — и четверых шахтеров завалило насмерть. “Такие ЧП у нас случаются постоянно, — говорил Гапонюк. — Мы каждый год теряем пару человек”. Наверху у входа в забой висело два плаката: “Слава XXVII съезду КПСС” и “Нам нужен твой тяжелый труд, но нам еще нужнее, чтобы ты был жив”.

Одной из моих провожатых под землей была Валентина Алисова — член парткома шахты. В ее присутствии я выслушал и записал длинный, неправдоподобный перечень жалоб: ужасные условия работы, опасности, отвращение к жизни, у которой нет никакой цели. Я видел, что ей, вне зависимости от партийного статуса, стыдно. В какой-то момент ее глаза наполнились слезами. “Мы живем как свиньи, трудно признаваться в этом, но это так, — сказала она. — Шахта устарела на сто лет. Когда мы приходим с работы, мы не знаем, будет ли в доме свет. Воды не хватает. Я не за капитализм, но очевидно, что наша система ничего для нас не сделала”. Шахтеры молча слушали и кивали. Слова Алисовой повисали в сыром воздухе. Я думал, что это была не политическая забастовка. Мне ведь так и говорили. Больше никто не проронил ни слова. Мы опустились на колени и проползли сквозь еще один тоннель. Свистел шедший из вентиляции ветер.

Днем, пока несколько бригад горняков пытались откачать из шахты воду и грязь и вновь запустить производство, забастовочный комитет шахты “Ягуновская” провел заседание в деревянной хибаре, где находились кабинеты парткома. На шахтах всей страны забастовочные комитеты стали центрами политической власти. Партия и официальные профсоюзы были обречены. Шестеро мужчин и Валентина Алисова сидели за столом под обязательным портретом Ленина. На стене висел плакат: “Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи”. У комитетчиков было тревожное настроение. Они понимали, что все в Советском Союзе и в мире видели фотографии из Сибири, Украины и других центров стачек, но комитет не знал, чего ждать дальше. В голосах не слышалось никакой радости — лишь опасение, что их предадут, что предстоят новые забастовки и новые неприятности.

“Слушайте, нам еще жить и жить до того, как мы получим какие-то деньги после этой забастовки, — сказал один из собравшихся. — Расслабляться рано”.

Говорили все то по очереди, то вместе, при этом общая нервозность возрастала.

— Всем наплевать на то, что наша шахта — худшая в Кемеровской области. Запасы выработаны. Нам надо кормить два поселка, а через несколько лет у нас кончится уголь. В некоторых шахтах угля уже не осталось.

— Нам надо решить с распределением работ. А то у нас 60 % работают, а 40 “контролируют” или курят наверху.

— Неправда. Там все люди гнут спину.

— Нужен единый фронт! Этот наш профсоюз — пустое место. И одни мы ничего не сможем, какой-то один маленький комитет… Шахтерам надо объединяться, организовать настоящий профсоюз или что-то в этом роде.

— Политбюро не может за нас все делать. Перестройку нужно ускорять. Может быть, нам нужны новые движущие силы.

— Начальство только мешает. Оно нам не нужно.

— Мы должны ответить на два простых вопроса: “Как мы будем жить?” и “Что нам теперь делать?”

Заседание продлилось час.

После заседания я прогулялся немного с начальником смены на шахте № 6 — Анатолием Щегловым, крупным мужчиной с широкой улыбкой, обнажавшей ряды золотых зубов. Каждый день он просыпался в 5:45 в своей избе в трех километрах от шахты, просматривал утренний выпуск газеты “Кузбасс”, где печатались новости о шахтах, еще не прекративших стачку. Он жил по адресу: улица 2-й Пятилетки, 2. Летом, по словам Щеглова, просыпаться ему было легче: солнце уже вставало. “По крайней мере, не нужно пробираться в темноте по пояс в снегу”, — говорил он.

Во дворе у него был огород с густо растущим базиликом и грядкой с огурцами. Щеглов говорил, что ест много огурцов, “сырых и соленых, другой еды особо и нет”. Он заглянул в допотопный приземистый холодильник, громко жужжавший, решая, что достать на ужин.

Это был удачный день, и в холодильнике была еда на выбор: бледно-серая палка колбасы, несколько яиц, капуста, кусок свинины (три четверти составлял жир), полбутылки водки. Это и правда было удачей: в магазинах было пусто. В соседнем магазине “Овощи-фрукты” № 6, считавшемся лучшим в городе, куда Щеглов решил все-таки сходить еще за какой-нибудь провизией, в ассортименте были почерневшие капустные кочаны, гнилые помидоры, сардины в масле, соль, банки с томатным соком и квашеной капустой. В “Продуктах” на улице Иоганна Себастьяна Баха была опять почерневшая кауста, опять гнилые помидоры, корюшка, пять тщедушных цыплят, лотки с белым хлебом и мешки с сушеной кукурузой. Чтобы питаться лучше, нужен был блат, связи. Тогда можно было совершать бартер — менять, например, бутылку самогона на мешок приличной моркови или автомобильную запчасть на кусок мяса.

“Еще вариант — покупать у частников, — сказал Анатолий. — Но цены у них такие, что не подступишься. На партийных шишек рассчитаны, на тех, у кого дачи вдоль шоссе”.

Меньше чем в километре от дома Щеглова была ИТК, исправительная трудовая колония строгого режима (УН-1612/43). Каждый день вагоны перевозили заключенных — воров, насильников, убийц — из жилой зоны в рабочую. Местные жители к лагерю относились плохо — в основном потому, что, когда у заключенных заканчивался срок, они устраивались на работу здесь же, на шахты и заводы, и многие принимались за старое. “Но я не против того, чтобы они работали у нас, — рассуждал Щеглов. — У нас на шахте таких отсидевших трое. Один зарезал жену, пырнул ножом в живот. Другой дал кому-то по башке и, по-моему, убил. А еще у одного жена что-то там намутила, и он ее забил до смерти. Но они свое отсидели. Ничего, работают”.

В сталинские годы отца Щеглова отправили в лагерь на десять лет вообще ни за что. День смерти Сталина Анатолий помнил: все вокруг, даже те, у кого родители и друзья сидели в лагерях, рыдали так, будто наступил конец света. “Был март 53-го, — вспоминал он. — Я был юным пионером, мы ходили в красных галстуках. А нам тогда выдали черные. И когда зарыдали учителя, мы тоже заревели. Дети ведь всегда подражают взрослым”.

Щеглов не был радикалом. Он слышал, что в Воркуте шахтеры до сих пор бастуют и требуют, чтобы партия отказалась от конституционной монополии на власть. “Я не уверен, что это правильно”, — говорил он мне. Он был доверчивым человеком и позволил себе разве что чуть иронически ответить, когда я спросил о вреде для его здоровья угольной пыли. “В смысле моих легких? — переспросил он и затянулся сигаретой. — Ну вот врачи каждый раз говорят нам, что легкие у нас в полном порядке. Проверяют раз в год. А почему я должен не верить врачам? Если не верить им, кому тогда вообще верить?”

Годами он лелеял мечту: уйти на пенсию лет в 50 лет и поехать жить в тайгу. От забастовки он хотел лишь получить шанс на “достойную” жизнь, на кусок мыла и тюбик зубной пасты, на мясо, которое было бы действительно мясом, на пару ботинок, которых хватало бы на полгода, на получение какой-то прибыли (если, например, его бригада выжмет из шахты № 6 еще уголь). А потом, когда будет можно, он уедет в тайгу, где будет душевная рыбалка, чистый воздух и жизнь на земле, а не под землей. “Я, конечно, привык к темноте, — сказал он, — но хорошего понемножку”.

У сибирских шахтеров не было объединяющей фигуры лидера, своего Леха Валенсы. Профсоюзы никто не принимал всерьез. Они не защищали интересы рабочего, а обеспечивали его пассивность и лояльность партии. Так задумал еще Ленин. Западные тред-юнионистские организации Ленин клеймил, обвиняя их в том, что они исходят из узких, эгоистичных, отживших, корыстных, мелкобуржуазных интересов. При социализме профсоюзы должны были, по его мысли, стать “приводным ремнем партии”[83]. Так что бастующие шахтеры первым же делом дистанцировались от профсоюзного начальства и избрали стачечные комитеты. От них эстафету переняли другие промышленные рабочие, учредившие “рабочие клубы” в Прибалтике, Белоруссии, Украине и таких российских городах, как Магнитогорск, Свердловск и Челябинск.

Но Валенсы ни у кого не было. Возможно, Валенса был чисто польским феноменом, фигурой, которая каким-то образом смогла объединить рабочих, католическую церковь и городских интеллектуалов. В шахтерском движении на роль Валенсы мог бы претендовать Анатолий Малыхин, однако его влияние было ощутимо только в Западной Сибири — слишком уж велика территория СССР.

Горнопроходчик из Новокузнецка, Малыхин был красноречивым оратором. Это был человек крепкого телосложения, с хронически усталым видом, как у футбольного защитника, полностью выложившегося за сезон. Ему было 30 с небольшим, но выглядел он лет на десять старше. Его облысевшая голова напоминала голову католического монаха с тонзурой. Про себя Малыхин с усмешкой говорил, что он “урожденный враг народа”. Его деда-казака арестовали в 1937-м, а отца, сына “врага народа”, депортировали в Сибирь. Мать Малыхина, украинка, тоже была ссыльной.

Много лет он вел такое же “бессознательное существование”, как его отец и все окружающие. Ни о каком протесте, а тем более бунте он не помышлял. Шахтеры были только объектами в патерналистской системе, где субъектом была компартия, а ее инструментами — институты и руководящие лица: школы, профсоюзы, директора шахт.

“Наша система и наша пропаганда не позволяют людям становиться индивидуумами, задавать вопросы. Нас приучают ничем не интересоваться, — говорил мне Малыхин. — Мы не понимали, как происходит управление государством. Мы ходили на выборы, не понимая, зачем они нужны. Нам говорили: «Ты — маленький человек, винтик, какое тебе дело? Делай, что тебе велит начальник». Принцип был такой: «Я начальник — ты дурак». Если ты пытался хоть немного возражать, тебя немедленно переводили на работу на худшие участки. Тебя просто растаптывали, мешали с грязью. Мы все до сих пор — собаки с ошейниками трех цветов: зеленого, желтого и красного. Это цвета допуска на шахту, и их могут поменять или отнять за малейший проступок. Все иногда нарушают правила — иначе нельзя работать с таким оборудованием. Поэтому, если ты им не нравишься, к тебе придерутся и навсегда отстранят от работы. Те, кто пытался держаться с достоинством, были просто уничтожены и выброшены на улицу.

Это не жизнь для людей. У нас нет времени на отдых. Нет приличной одежды. Мы работаем как проклятые, только чтобы свести концы с концами, прокормить себя и детей. Смена начинается в шесть утра, значит, подняться надо в четыре тридцать. Идешь на шахту, восемь часов работаешь под землей, и так проходит вся жизнь. Когда ты возвращаешься домой, ни на что не остается сил: только валишься в постель. А на выходных накапливаются дела по дому. Единственный наш отдых — пропустить кружку-другую пива утром после ночной смены. Вот и все. А потом ты уходишь на пенсию, если тебя не завалило в шахте. Через несколько лет отказывают легкие или сердце. И привет, ты покойник”.

В следующие месяцы я побывал на шахтах Украины, на Сахалине, в Казахстане. Чем яснее становилось, что Москва не хочет, а то и не может разрешить вопрос экономическим путем, тем больше шахтеров заговаривали о политической забастовке. От системы они больше ничего не ждали. Но это же я услышал и в день перед возвращением из Кемерова в Москву. Меня зазвал в гости еще один рабочий с шахты № 6 — Иван Нарашев. Его домик (улица Крупской, 6) был еще меньше и беднее, чем у Щеглова. Нарашев был в ярости, которую с трудом сдерживал. Он голосовал против прекращения стачки. “Нужно было сидеть, пока нам на стол не положат деньги, — повторял он. — Нужно было упереться рогом и ждать, пока нам не дадут то, чего мы требуем”. Нарашев говорил о “партийных шишках”, которые пытались уболтать забастовщиков “пустыми обещаниями и ничего не делали”. Он вспоминал, как на главной площади Кемерова в разгар всеобщей стачки у трибуны маячил местный глава КГБ.

“Я вам вот что скажу: мне 37 лет, и я готов прямо сейчас уйти на пенсию, — заявил Нарашев. — С меня хватит. Я провел десять лет под землей. Я хочу сесть в машину, забрать жену и детей и уехать отсюда куда-нибудь подальше, где от воздуха не воспаляются глаза. Эти забастовки надо было начинать много лет назад. Нас уничтожал сначала сталинизм, потом брежневская компания. Лично мне нужен новый главный, не такой, как Горбачев. Скорее, как Борис Ельцин. Ельцин — человек конкретных дел. Как так вышло, что они нам вечно кидают объедки со своего стола? Если бы на месте Горбачева сидел Ельцин, может, что-нибудь бы поменялось”.

Больше всего его злило, что стачка обернется не славной победой, как утверждали все на шахте № 6, а привычным унижением, какими-нибудь серыми сосисками и отключениями электричества. Еще никто не догадывался, что июльская забастовка шахтеров 1989 года станет первым и самым важным действием, объединившим протестующую интеллигенцию в городах и националистов в советских республиках с рабочими по всей стране, вступившими в политическую борьбу. “Вы подумайте, что у нас за страна! — сказал мне Иван Нарашев, когда мы сидели в комнате в сгущавшихся сумерках. — Наши правители всегда только и делали, что нас разделяли и затыкали нам рты. Я думаю, они и сейчас это сделают. И снова начнут нами править”.


...

з.ы. А в 2019 году один из участников забастовки дал интервью BBC.

Оставить комментарий

Предыдущие записи блогера :
Архив записей в блогах:
Вчерашним криком отчаяния навеяно.У меня хорошая кожа. Нос слегка жирноват, но ...
Мои популярные посты регулярно утаскивают на развлекательные ресурсы Pikabu, Яплакалъ, Fishki.net, NoNaMe, и другие. В пятницу я сам опубликовал свой пост про занимательную рентгенографию на Pikabu . В результате, там он набрал более 1700 голосов. Количество просмотров Pikabu не ...
Раз уж у нас зашёл разговор про загородные дома, в которых хорошо пережедать зиму и наслаждаться природой летом , то хочу Вам рассказать, а точнее показать, какие загородные дома были у людей до революции. Не у вельмож для которых Гатчина тоже ...
Лет десять назад, когда мы с дочкой жили в Подмосковье, была у меня русская соседка, приехавшая с сыном из Молдавии. Разумеется, мы общались по-соседски. Правда, очень недолго. Объясняю, почему. Я на тот момент работала фриланс-журналистом в нескольких изданиях одновременно. Денег получала ...
19 июля 1968 года, 55 лет назад, вышел "Music in a Doll's House" - дебютный альбом английской прогрессив-рок-группы Family. Альбом, сопродюсером которого выступил Дэйв Мейсон из Traffic, содержит ряд сложных музыкальных аранжировок, создающих амбициозное психоделическое звучание. ...