А просто мне петь не хочется
jenya444 — 07.12.2022 В 2022 году вышло исследование Глеба Морева "Осип Мандельштам: Фрагменты литературной биографии (1920–1930-е годы)". Скачать и прочитать книжку можно в библиотеке imwerden. Хотя исследование посвящено Мандельштаму, оно помещено в контекст литературно политической жизни второй половины двадцатых и тридцатых годов. В частности, есть несколько довольно ярких страниц про Ахматову. Под катом - несколько сокращённый вариант с убранными ссылками и примечаниями для удобства чтения.Зима 1933-34 гг. Часть более общего снимка, на котором есть семья Мандельштама (отец, брат, жена) и Мария Петровых.
Среди крупных русских писателей с дореволюционным «стажем», остававшихся в СССР, положение Ахматовой было уникальным. Ахматовская мифология связывает исчезновение ее с поверхности печатной жизни с «первым постановлением» или «решением» ЦК ВКП(б) 1924 года. Сама Ахматова в дневниковых записях 1960-х годов предлагала несколько мотивировок репрессий против нее. «После моих вечеров в Москве (весна 1924) состоялось постановление о прекращении моей литературной деятельности. Меня перестали печатать в журналах и альманахах, приглашать на литературные вечера. Я встретила на Невском М. Шагинян. Она сказала: "Вот вы какая важная особа: о вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать"». В других ахматовских записях среди причин «постановления ЦК» называются также публикация во втором издании сборника «Anno Domini» (Берлин, 1923) стихов, «не напечатанных в СССР», нападки критики и противопоставившая ее Маяковскому нашумевшая статья Корнея Чуковского «Две России» (1921).
Постановление ЦК ВКП(б) 1924 года относительно Ахматовой до сих пор не обнаружено, и есть все основания предполагать, что сведения о нем — часть более обширного и сложившегося к рубежу 1960-х ахматовского мифа, включавшего полемическое (прежде всего, по отношению к эмигрантским источникам) и сильно упрощенное изложение собственной «послереволюционной биографии». Здесь не место анализу причин, по которым Ахматова сочла нужным «выпрямить» картину своего литературного положения после 1924 года, представив себя в поздних мемуарных записях как еще одну фактически лишенную субъектности жертву репрессивной культурной политики советского режима — в то время, как ее подлинная позиция 1920-х — начала 1930-х годов выглядит совершенно неординарной.
Представляется, что, действительно, рубежными для положения Ахматовой стали ее публичные выступления в Москве в апреле 1924 года — в Консерватории на вечере журнала «Русский современник» и в Политехническом музее на собственном сольном вечере. Причем критически важную роль сыграло именно первое выступление. «Русский современник» — «последний не-казенный, последний свободный (пусть и не полностью) журнал, открыто издававшийся в пределах нашего отечества», — несомненно, вызывал особое беспокойство властей, добившихся, в конце концов, его закрытия на четвертом номере в начале 1925 года. В первом номере «Русского современника» были опубликованы два новых стихотворения Ахматовой — «Лотова жена» и «Новогодняя баллада». С их чтением Ахматова и выступила в Москве. Московская презентация журнала, предварявшая выход первого номера, прошла в наэлектризованной атмосфере ожидания частного непартийного издания, привлекшего крупные литературные имена, и имела общероссийский резонанс, связанный с внелитературным контекстом. Сколько можно судить, печатное выступление в СССР известного современного поэта с новыми стихами (усиленное их публичным чтением), в одном из которых можно было усмотреть намек на расстрелянного большевиками Гумилева, а в другом — открытую эксплуатацию религиозной тематики и метафорики, было воспринято как политический демарш.
Публикация в «Русском современнике» стала последним значимым печатным выступлением Ахматовой как участницы актуального литературного процесса до 1940 года. Очевидно, после московского вечера и выхода журнала, вызвавших резкие отклики официозной печати, было принято решение (скорее всего, по линии Главлита) ужесточить контроль за ахматовскими текстами, причем внимание в первую очередь обращалось на религиозную тематику («мистицизм»). Цензурные придирки и ограничения сделали невозможным издание двухтомного собрания стихотворений Ахматовой, подготовленного к печати в издательстве «Петроград» в 1926 году (попытки публикации двухтомника продолжались до 1930 года). Со все возрастающими цензурными трудностями сталкиваются в это время все непартийные писатели, в том числе и те авторы, которые составляют ближайший к Ахматовой контекст «ленинградского Петербурга» (прежде всего, Сологуб, Кузмин и Клюев). Однако «ответная» стратегия литературного поведения, которую в данной ситуации выбирает Ахматова, беспрецедентна.
В отличие от Сологуба и Кузмина Ахматова никак не участвует в дающей литературный заработок переводческой деятельности. Она не предпринимает дальнейших попыток печататься и индифферентно относится к судьбе своего двухтомного собрания, устраняясь от хлопот за него в цензуре. «Смешная она, — сообщал об Ахматовой 8 июля 1930 года П.А. Павленко в письме Н.С. Тихонову. — Ей тут Д. Бедный предложил издать книгу ее стихов, правда, со своим предисловием, но она отказалась, хоть ее и уговаривали всячески».
Если взглянуть на составленный Ахматовой в 1962 году список своих выступлений, то виден значительный перерыв, датируемый 1924–1940 годами. Пóзднее утверждение Ахматовой «меня перестали <�…> приглашать на литературные вечера» опровергается данными дневников Лукницкого, с 1925 года фиксирующего многочисленные отказы Ахматовой от приглашений выступить с чтением своих стихов. Единственное исключение было сделано ею для закрытого вечера 5 марта 1928 года в помещении Ленинградского отделения ВСП, посвященного памяти Ф.К. Сологуба, патриарха дооктябрьской литературы в Ленинграде, самое имя которого указывало на отчетливо внесоветский контекст происходящего.
Эта позиция Ахматовой нашла выражение в ее стихах, названных «Ответ» и датируемых в записной книжке, куда они были занесены ею в начале 1963 года, «30-ми годами»:
И вовсе я не пророчица —
Жизнь светла, как горный ручей.
А просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей. <...>
Дистанцирование Ахматовой от любых форм участия в советской литературной жизни и зависимости от государства имело следствием крайнюю затрудненность ее бытовой жизни. «Гордыню» Ахматовой Л.К. Чуковская описала впоследствии как идейную основу ее стратегии сопротивления и самосохранения одновременно: «Сознание, что и в нищете, и в бедствиях, и в горе она — поэзия, она — величие, она, а не власть, унижающая ее, — это сознание давало ей силы переносить нищету, унижение, горе. Хамству и власти она противопоставляла гордыню и молчаливую неукротимость». Принципиальный характер этой позиции подтверждается суждениями Ахматовой, зафиксированными Лукницким; важнейшим из них является запись от начала марта 1928 года, сделанная вскоре после приезда в Ленинград Б.А. Пильняка, убеждавшего Ахматову, что для решения ее бытовых проблем необходимо съездить в Москву и посетить столичное литературное и политическое начальство:
А.А., конечно, от поездки отказалась. (А ведь как все просто делается: если б А.А. поехала в Москву и немножко там — по ее же выражению, — «помяукала», — ей, конечно, достали бы и заграничный паспорт и устроили бы поездку за границу и вообще, из поездки в Москву она могла бы извлечь любые выгоды, ценой проявления хотя бы самой наималейшей сделки со своей совестью. Но… А.А. не поступается своей совестью, никогда, и ни в какой степени, руководствуясь принципом, что из этого удовольствия мало бывает, а позор все тот же, большой.) <...>
По мере ужесточения политического климата в СССР такая «политика неучастия» и дистанцирования от любых форм взаимодействия с социумом начинает выглядеть все более вызывающе. В 1930 году Ахматову, как «неактивную», сняли с академического обеспечения ЦЕКУБУ (после чего и начались хлопоты о назначении ей персональной пенсии, вызвавшие уже известную нам эпистолярную реакцию Мандельштама). В 1934 году Ахматова, несмотря на возвращение ее имени в печать, единственная из всех писателей, не подает заявления в новый Союз советских писателей СССР (из прежнего ВСП она вышла в 1929 году в знак протеста против травли Замятина и Пильняка). Это не проходит незамеченным уже на уровне партийного руководства страны. Политический смысл «молчания» Ахматовой и ее исчезновения с литературной сцены тогда же эксплицируется не в меру рьяными адептами советской литературы, что даже вызывает публичный протест представляющей последствия такого рода заявлений здравомыслящей публики — в мае 1934 года на Всесоюзном поэтическом совещании бывший акмеист Сергей Городецкий заявляет: «Огромный поэт — Анна Ахматова, поэт, который ушел в молчание или контрреволюцию (Голос с места: Для того, чтобы так говорить, нужно знать)».
Людьми, связанными, подобно Мандельштаму, с Ахматовой общим литературным и, шире, культурным прошлым, но с конца 1920-х годов настроенными на ассимиляцию с советской действительностью, ее позиция отчетливо прочитывалась как оппозиционная этому социокультурному вектору. <...> Такая принципиальность не вызывала понимания и у Мандельштама со свойственной ему схожей установкой «цепляться за все, чтобы жить». Поэтическое молчание Ахматовой во второй половине 1920-х — начале 1930-х годов он напрямую связывает с «твердостью» ее социально-политической позиции, нежеланием и/или неумением принять новую общественную и, что существенно, языковую реальность: «Словарный склероз и расширенье аорты мировоззрения, ее [Ахматовой] недостаточная гибкость — вот причины молчания», — «черство», то есть абстрагируясь от личной приязни, говорит он Рудакову 11 февраля 1936 года.
Анахронистичность социальной позиции Ахматовой в то же время увязывается для Мандельштама с ее высочайшим литературным статусом, базирующемся на признании тех самых кругов, которые ранее недооценили его самого («символисты и формалисты»): «Осип Эмильевич утверждал, что Ахматова неофициально уже признана классиком». В полном соответствии с ранее изложенной Горнфельдом претензией Мандельштама («Если бы своевременно он [Горнфельд] понял и выяснил, кто такой Мандельштам, мне не пришлось бы прибегать для пропитания к таким способам») именно высокий статус Ахматовой, по мысли Мандельштама, позволяет ей «сохранять величественную индифферентность» в то время, как «Мандельштаму приходится вести ежедневную борьбу за существование».
Осознаваемая Ахматовой и Мандельштамом в 1920–1930-е годы и принимаемая ими (несмотря на личную близость) как данность разница творческих установок и литературного позиционирования («классик» vs. современный=советский автор), оказалась закамуфлирована позднейшей поэтической мифологией Ахматовой («Нас четверо», 1961), элиминирующей различия и настаивающей на единстве поэтических судеб — своей, Мандельштама, Пастернака и Цветаевой. Постфактум описываемые Ахматовой в терминах «литературной дружбы» отношения ее с Мандельштамом стали сводиться в культурном сознании, по преимуществу, к «идее диалога двух поэтов (и отсюда — форсированного сближения их по разным линиям)». Свидетельства немногих независимых от этой идеологии мемуаристов позволяют нам реконструировать реальную «литературно-бытовую» картину и дифференцировать личные и литературные отношения Мандельштама и Ахматовой. Очень характерен в этом отношении эпизод, сохраненный памятью С.В. Поляковой. Он относится ко времени приезда Мандельштама в Ленинград в феврале–марте 1933 года с организованными бывшим антрепренером Маяковского П.И. Лавутом выступлениями в Капелле и Доме печати.
" ... По счастливой случайности, когда Мандельштам приезжал в Ленинград с новыми стихами, я увидела в Капелле, где он должен был читать, Ахматову. Она была одна и посетовала мне на то, как в темноте и скользкоте доберется до дому. Я вызвалась ее проводить и обещала по окончании чтения подойти к ней. Так я и сделала. Ахматова стояла, видимо, дожидаясь меня, и едва я успела заверить, что готова ее сопровождать, как к ней подошел Мандельштам. Из вежливости я отступила на несколько шагов и, чтобы не потерять Ахматову в толпе, встала немного поодаль. В точности передачи этого эпизода, зная, что то, чему я была свидетельницей, не соответствует представлениям об их отношениях, я абсолютно ручаюсь. Анна Андреевна и Мандельштам обменялись десятком фраз, из которых можно было сделать вывод, что они после его приезда не виделись. Мандельштам обратился к Анне Андреевне по имени и отчеству, разговаривал с ней очень торопливо и, к моему удивлению, не приглашал принять участие в праздновании своего выступления, хотя сказал, что сейчас отправляется в гостиницу, где соберется несколько человек. Он осведомился, как Анна Андреевна дойдет до дому. На это она, кивнув в мою сторону, сказала: «Эта барышня любезно предложила проводить меня». Тогда Мандельштам простился и куда-то убежал ...".
Недоумение мемуаристки, диктуемое несоответствием увиденного утвердившейся в культурном сознании схеме, снимается, если учесть, что упомянутый поэтический вечер Мандельштама в Академической капелле 23 февраля 1933 года — одна из высших точек его литературной карьеры и знаковое событие в советской литературной жизни периода «оттепели» перед Первым съездом писателей, когда ряд видных попутчиков был возвращен к активной публичной деятельности. Именно в этом качестве выступление Мандельштама и было воспринято литературным Ленинградом. Сама Ахматова в позднейших «Листках из дневника» вспоминала: «<�…> Осипа Эмильевича встречали в Ленинграде как великого поэта, persona grata и т.п., к нему в "Европейскую" гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский) и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет». Состав участников «празднования» в «Европейской» (где Мандельштам читал «Путешествие в Армению») уточняется по другим известным сегодня воспоминаниям — к названным Ахматовой именам добавляются имена Николая Тихонова, Михаила Слонимского, Виссариона Саянова, Виктора Сержа — известных ленинградских писателей и/или активнейших участников советской литературной (а в случае Сержа и политической) жизни. Литературная внеположность Ахматовой этому ряду и ее «бытовая» несовместимость с ним для Мандельштама были очевидны (он посещает ее отдельно в Фонтанном Доме). «Историко-литературная» и человеческая общность, верность которой Мандельштам в эти же дни подтверждает публично, оказывается, тем не менее, обособлена от актуальной литературной повестки, в которой он — в отличие от Ахматовой — всецело существует.
|
</> |