Станислав Рассадин. из книги "Русские, или Из дворян в интеллигенты" - 2

топ 100 блогов intelligentsia120.01.2025 (окончание)

…Само слово «интеллигент», как известно, спроста пустил беллетрист Петр Боборыкин в шестидесятые годы позапрошлого века… Хотя — стоп. В самом ли деле известно?
Стоило бы перепроверить — впрочем, и это необязательно. Какая разница? Ведь и сам Достоевский гордился, что ввел в русский язык глагол «стушеваться»,в то время как тот и до него существовал в жаргоне чертежников. Как бы то ни было, слово «интеллигент», пусть ни на что подобное спервоначалу не претендуя и вроде бы даже звуча небрежно, полуиронически, закрепило в российском, а затем мировом сознании отчетливо ощутимый социально-психологический тип. Любопытно, что принадлежность к нему определялась наличием не только профессионально необходимых черт (сознательность, просвещенность, мыслительная активность), — нет, решающим цензом был некий излишек. «Избыточность», по выражению современного литератора Михаила Берга, — у него и заимствую характеристику типа, с ней соглашаясь:
«…Я позволю себе связать эту избыточность с чувством неудовлетворения, которое заставляет образованного человека не только исполнять свои профессиональные обязанности перед обществом, но делать еще что-то. Земский врач, уездный учитель, столичный журналист, даже достигнув материального (пусть и относительного) благополучия… не удовлетворены собой и окружающей жизнью; и, имея необходимый досуг (который вытекает как раз из вполне обеспеченного профессиональными обязанностями благосостояния), заполняют его особыми мыслями и разговорами о необходимости просвещения, вине перед народом, жадным чтением современной литературы, проповедью, а иногда и действием…»
Налет высокомерной иронии (в духе нашего времени!) общему моему согласию почти не мешает. Даже, напротив, он как бы подчеркивает историческую объективность явления, в которое включены в самом деле не только действующие, но и лишь разговаривающие, Короленко и какой-нибудь высокопарный болтун; явления, существующего… Виноват: существовавшего независимо оттого, как мы относимся к интеллигенции — саркастически ли, снисходительно ли, как здесь, или почти патетически, как написал о ее возникновении Николай Бердяев.
Он говорил, что Пушкин и декабристы, сами еще не являясь интеллигенцией, предваряли ее появление и имели в зачатке ее черты, обозначившиеся в Толстом и Достоевском. «Великие русские писатели XIX века будут творить не от радостного творческого избытка (как творил Пушкин, «ренессанская», согласно Бердяеву, — так он писал это слово, — фигура. — Ст. Р.), а от жажды спасения мира, от печалования и сострадания…». Хотя, с моей точки зрения, мною уже заявленной, именно в Пушкине запечатлелся этот процесс, случилось преображение, чудо, подобное чеховскому: на протяжении одной творческой судьбы пройден путь действительно от «избытка», от «ренессанскости», от Парни и Вольтера, от эпикуреизма и «Гавриилиады» — к «Борису Годунову», «Каменному гостю», поэме «Тазит», «Пиру во время чумы»… И вот умный и сильный царь раздавлен сознанием своего греха; беспечный соблазнитель, истинный герой Ренессанса, вдруг ощущает неведомую прежде зависимость от любви; кавказский Гамлет, соприкоснувшись с проповедью всепрощения, больше не может кровно мстить, нарушая закон рода и платясь за это изгнанием; «чумный председатель», опять-таки словно бы выходец из возрожденческого «Декамерона», перестает упиваться своей цинической свободой, сражен и пленен состраданием…
Пушкин — начало, а сборник «Вехи», вчера одиозный, ныне безропотно возносимый (понимая его широко, вкупе с общественной атмосферой, его породившей), — конец. Надгробное слово, вернее, вопль.
Что делать, уже проходила эпоха земских врачей и учителей, подвижников, которых всегда меньше, чем хочется и чем кажется, но которые и образуют стержень — эпохи или хотя бы явления, эпоху характеризующего…
Да и в подвижничестве ли дело, в явлении и понятии, что ни говори, не способном претендовать на коллективность, слишком идеалистически-экзальтированном? Наблюдательный Евгений Шварц писал, что «в начале века (естественно, XX. — Ст. Р.) врачи, адвокаты, инженеры стояли примерно на одной ступени развития. Какой — это второстепенно».
Именно так! Второстепенно! Добавлю, сознавая даже не второстепенность, но третьестеценность, что и выглядели, и одевались, и брились, вернее, не брились, сохраняя обязательные бородки, соответственно, — и мода, значит, была определенной, если не «классовой», то «прослоенной»?
А Сергей Дягилев, отвечая журналисту, берущему у него интервью, на какую, мол, публику он рассчитывает со своими «экспериментами», говорил нечто на нынешний взгляд престранное:
«— Думаю, что мне надо рассчитывать на средний (! — Ст. Р.) класс, то есть на интеллигенцию, ту самую, которая создала успех Московскому Художественному театру».
Так или иначе, даже Октябрь 1917-го, который грубо приблизил финал, начав и продолжив расправу над интеллигентами, под интеллигенцией всего лишь подвел черту. «Социальная база» уже истощалась, была обречена — не революцией, а эволюцией, бесповоротно начавшейся в капитализирующейся России. Идеализм уступал место уверенному прагматизму; в общем, история, еще сохраняя интеллигентов — как и одиночек-аристократов, — интеллигенцию хоронила. Вслед за дворянством.
«Интеллигенция»… Да уже одно то, что возникли оттенки: «техническая» или «гуманитарная», наконец, «советская», «рабочая», «колхозная», говорит: и поношения ее, не свободные от жажды самоутвердиться, и восхваления (то же самое) запоздали — и безнадежно. Чего, кстати, никак уж не скажешь об анти интеллигентской политике молодых Советов. Когда верные ленинцы снаряжали в 1922 году «философский пароход», увозивший — как они надеялись, в никуда и в забвенье — гордость русской науки и мысли, это многим казалось непонятным до полной нелепости. «Странная мера», — пожимал плечами высылаемый Бердяев. Эмигрантский мир, открывая объятия для столь представительного пополнения, тоже недоумевал, как сочетать подобное со «всерьез и надолго» объявленным нэпом. Даже высылающие не могли найти внятного объяснения этому интеллектуальному раскулачиванию: «Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие в руках наших возможных врагов» (Троцкий — Луизе Брайант)… «Потенциальное» — да еще «возможных»: не сказать, чтобы очень определенно. И косноязычие говорило как раз о безошибочности чутья люмпенизирующейся и люмпенизирующей власти; о чутье, что точнее любого расчета; об инстинкте, не нуждающемся в аргументах.
Но нынешнее «антиинтеллигентское» чутье, когда не самые скверные из интеллигентов объявляют: «Я не интеллигент!.. Не хочу быть интеллигентом!» — оно нас обманывает. Как у битой по носу собаки. Да, интеллигенции как соборного понятия нет, она отыграла свою роль, на пороге умирания была подтолкнута к гибели, вытеснена, уничтожена, оставив нам интеллигентность. Не как принадлежность, а как свойство. Как то, что сегодня трудней взрастить в себе и, взрастив, сохранить, чем в былую и канувшую эпоху, — да в точности так же, как сохранившихся (сохранивших себя) аристократов духа уже не поднимает на свои сплоченные плечи сословие; аристократизм, как и интеллигентность, приходится добывать только собственными усилиями.
И опять образец — Чехов.
Повторюсь: интеллигентность — это не столько наличие тех-то и тех-то качеств, сколько… «Избыточность»? Да, но это вовсе не тот «избыток», о котором писал Бердяев. Эта избыточность — странная, ограничивающая Она определяется тем, чего — нельзя, ни-ни. Интеллигент не может съесть всю колбасу со стола, как не может (простите сопоставление) написать «Гавриилиаду». Его естественное проявление — это: «Я мешаю… вам спать… простите, голубчик…» (замученный кровохарканьем Чехов — молодому Александру Сереброву-Тихонову, услыхавшему — через стенку — мучительный кашель). Его знаковое произведение — «Пир во время чумы» или «Странник»:
Однажды, странствуя среди долины дикой,
Внезапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
«Ренессансность»? Нет: «жажда спасения… печалование… сострадание…»
В этом смысле мы, может быть, все-таки слишком рьяно поверили в отечественную уникальность понятия… Нет, не понятия «интеллигенция», то был — и сплыл — действительно феномен русской истории, но — «интеллигентность». Убеждаешься в этом, все чаше встречая за рубежом людей с той самой интеллигентской совестливостью, про которую тянет воскликнуть: «Прямо русская!» — но не воскликнешь, увы, потому что мы проглядели не только утечку мозгов, но и того, что считали своим исключительным достоянием. Это они, над чьей европейской прижимистостью и суховатостью мы подхихикивали, усыновляют наших увечных, калечных детей; это у них хватает скучного педантизма озаботиться о специальных сортирах для инвалидов; о том, чтобы ихний слепой на перекрестке, не видя, слышал сигнал, разрешающий перейти через улицу, а то и (моя любимая Дания) о садах для тех же слепцов, каковые ориентируются по запахам. У них, а не у нас, со знаменитой нашей душевностью, с прославленной широтой, толкающей отдать ближнему последнюю рубаху, — впрочем, как и у него отобрать последнюю же…
Скорее всего, мы некогда просто выразили эту самую «жажду спасения народа, человечества и всего мира» с особой отчетливостью — до надрыва, до истеричности; так писатели-дворяне, культивируя интеллигентское самосознание, доходили до крайностей покаяния, «комплексов», ощущения неизбывной вины: Григорович, Тургенев, а что уж говорить о Некрасове и Толстом?
Но это даже и не сама по себе интеллигентность, это ее, скажу снова и снова, гипертрофия, то есть предвестие конца этого типа сознания. Та грань, на которой стоит, балансируя, Чехов, вобравший в себя типовые признаки, но уже смотрящий на них иронически жестко. Вот, кстати сказать, откуда такое шараханье в толковании его пьес — от «певца интеллигенции», представленного молодым Художественным театром, до безжалостно саркастических постановок «Чайки» Эфроса, любимовских «Трех сестер», вплоть до…
Но уже нет смысла упоминать то, имя чему поистине легион. А Чехов хоть и не посередке, но в нем и это, и то, да не в состоянии мирной уравновешенности, а жгуче-контрастно, остроугольно. Если ж подобное не выпячивается, если его не суют вам настырно в глаза, то все потому же: «Я мешаю… простите… голубчик…»
Чехов — финал и вершина истории русской интеллигенции. Дальше — обрыв и обвал, даже если не сразу.
…Как известно, Ленин в беседе с художником Юрием: Анненковым, признавшись попутно в своей антипатии к интеллигентам, прямодушно обнажил намерения власти касательно искусства: «…когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна…» Да, да, даже «необходимая», даже, «пропагандная», о бесполезном чистом искусстве речь вообще не идет! «…Мы его — дзык, дзык! вырежем. За ненужностью». Как аппендикс.
Мы в этом смысле тоже верные ленинцы. То, что он творил с интеллигенцией и надеялся сотворить с одним из средств ее самовыявления («дзык, дзык!»), отважно творим — только уже с интеллигентностью — мы. В сущности, занимаемся нравственным самоуничтожением — кто из щекочущего мазохизма, кто по причине своей абсолютной не-интеллигентности, вплоть до самого вульгарного хамства. И это опасней, чем полагаем играючись.
Гордость — гордыня — спесивость. Вот такое свершаем сошествие по ступенькам, от Пушкина, через Набокова, к своему нынешнему состоянию. Конкретнее": гордый аристократизм — снобизм, еще сохраняющий блеск, но и брюзгли-» вый до мелочности. — наконец, самоутверждающееся плебейство, это рабство навыворот.
Странно (а ежели вдуматься, то ничуть), но как раз необдуманно объявив о вступлении в эру, видите ли, демократии, мы впадаем в снобизм — ох, далеко не набоковского разбора. Перетряхиваем без церемоний свое прошлое. Грубим своим классикам и кумирам. И сам наш историзм, возвращение к коему декларируем и рекламируем, — тоже подобие большевистского передела. Только раньше нам говорили: все, что до 17-го, — пробы, провалы, ошибки, а сейчас сами сошвыриваем с пароходика злободневности целые исторические периоды и явления. Не одни лишь «советские», но «революционно-демократические», почему-то решив, что мы, вот такие, какие мы есть, — прямые наследники только и именно Пушкина. Его духовной традиции. Его представлений о чести. Его гармонии.
Являем этим преемственность? Смешно. Лишь самозванство, этот предел честолюбия исторических выскочек.
Но дело не только в этом.
Нисколько не унижая пушкинской высоты, давайте поймем наконец, что русская интеллигентность, возникшая в феномене именно Пушкина, в итоге его пути от «избытка» к «избыточности», не существует вне дальнейшей истории, ибо пусть подчас неуклюже, но продолжалась отечественной демократией. Будь то хоть бы и неустанно унижаемый Чернышевский. Некрасов, также изъязвленный неразборчивыми уколами. Великолепный Герцен… Да, Господи, даже горлопан Писарев, обстрелявший Пушкина из низин своего популизма. И т. п., вплоть до тончайшего, интеллигентнейшего Чехова.
Добавлю. Интеллигентность, в частности, и в России, это, я думаю, развитие христианских черт, вместе с нею у нас задавленных принудительным атеизмом. Впрочем, дабы не впасть в утопизм и сусальность, скажу: да, развитие, но подчас и отрицательное, в сторону ханжества или уж такой степени покаянности, когда каются неизвестно в чем и испытывают вину совсем непонятно за что. Это я и к тому, что козырь, победно выкладываемый в доказательство исторических вин интеллигенции, — то, что она, приняв роль вечной виновницы перед народом, отчасти обмишулилась, поверила, что большевики и есть выразители его правды и права, — что ж, этот козырь не бьется с налета. Есть в нем резон. Не абсолютный, но есть.
Однако винить интеллигенцию — и интеллигентность — за то, что они оказались бессильны перед ломом и хамом, нелепость. Такая же, как самое христианскую веру укорять в том, что ее топтал и почти затоптал сапог. А уж самим уподобляться лому и сапогу — это… Да что толковать. Худо, что мы, слава Богу, не всё, но многое потеряв, норовим разделаться чуть ли не с последним из того, что нам досталось. Улю-лю! — при виде интеллигента, при намеке на интеллигентность. Дзык, дзык! Хр-рясь! И — прямиком в духовные аристократы?..
Читайте Чехова, господа! Принимайте противоядие, благо он многое предусмотрел и предчувствовал, изобразив не только Иванова из пьесы «Иванов» с его «чрезмерной возбудимостью, чувством вины, утомляемостью — чисто русскими» (авторская характеристика), но и его врага-антипода, несгибаемого «демократа», радикала доктора Львова, этот худший тип интеллигента, — однако интеллигента, не кого-то другого. Хуже Ионыча, всего только опускающегося, — хуже, опаснее, потому что у Ионыча будущего не оказалось, а у Львовых… Ого!
То есть и будущее — вариантно. Кто знает, кем этот Львов, «олицетворенный шаблон» (снова, как помним, чеховский комментарий к характеру), эта «ходячая тенденция», привыкшая не развязывать узел, а разрубать, — кем, говорю, он мог бы предстать на Лубянке в двадцатые годы? Следователем-дзержинцем с отстраненным взором фанатика или взятым под стражу заклятым врагом Советов, савинковцем-бомбистом? (Чехов не исключал для него последнюю участь: «Если нужно, он бросит под карету бомбу…») Главное, что характер, подобный Львову, призван искоренять, разрушать, громить, — а сами такие домыслы не бессмысленны.
Помню, как мы с моим другом Юрием Давыдовым, замечательным историческим прозаиком, вышли из театра на Малой Бронной после эфросовского спектакля «Три сестры», и он вдруг взволнованно заговорил о том, о чем мне — да, по-моему, и ему тоже — почему-то прежде не думалось. О возможной судьбе героев спектакля и пьесы, которых — Боже мой, через вполне обозримый срок! — ожидал октябрьский переворот и уничтожение как класса.
Мой друг начал фантазировать, могла ли, допустим, Ирина Прозорова вступить в партию эсеров и, ежели б дожила, в котором из сталинских лагерей с нею мог встретиться сам Юра, — ну, а касательно судьбы золотопогонника Вершинина, тут не надобно было и фантазии.
Лишь одного героя, самого милого и нелепого, чересчур некрасивого для того, чтобы быть заправским военным, очень русского интеллигента с тройной немецкой фамилией Тузенбах-Кроне-Альтшауэр, Антон Павлович пожалел. Спас от несчастливой супружеской жизни с нелюбящей женщиной, от тоски и, может, алкоголизма на кирпичном заводе (символ нелепости, увенчивающий судьбу барона); уберег от неизбежного будущего, подарив ему пулю Соленого. Как пожалел и спас от опускания и ожирения милого стихотворца Ленского Пушкин.
Символично (это слово не зря повторяется в разговоре о Чехове), что смерть Тузенбаха почти совпала с концом интеллигенции вообще. А если учесть размытость исторических рубежей, то «почти» можно и опустить.
…В бунинской книге о Чехове есть и такая запись;
«— Вот умрет Толстой, все к черту пойдет! — повторял он не раз.
— Литература?
— И литература».
А потом — уже о самом Чехове:
«Он умер не вовремя. Будь жив он, может быть, все-таки не дошла бы русская литература до такой пошлости, до такого падения, до изломавшихся прозаиков, до косноязычных стихотворцев, кричавших на весь кабак о собственной гениальности…»
Возможно, и не дошла бы — хотя сомнительно. (Правда, учтем, что косноязычные стихотворцы для Ивана Алексеевича — не только какой-нибудь Василиск Гнедов, но и Блок, не говоря уж о Хлебникове.) И, как ни кощунственно это прозвучит, умер Чехов все-таки вовремя; у гениев вообще все получается как-то складно, и сама смерть оказывается не случайностью, но «сильнейшим структурным элементом», который «подчиняет себе все течение жизни». Я цитирую Н. Я. Мандельштам, заслужившую, чтобы эти ее слова мы восприняли как непреложность, как свидетельство очевидицы и соучастницы судьбы гениального поэта.
Уходя, Чехов притворил за собою дверь, обозначив конец эпохи и предсказав неизбежно близкий финал… Класса? Группы? Прослойки? Да как ни назови, а — финал, после которого и живем, приняв в наследство (кто согласен и кто способен принять) полуобъяснимое свойство — интеллигентность.

https://coollib.xyz/b/738209-stanislav-borisovich-rassadin-russkie-ili-iz-dvoryan-v-intelligentyi/read#t37

Оставить комментарий

Архив записей в блогах:
Глава синодального Отдела по церковной благотворительности и социальному служению епископ Смоленский и Вяземский Пантелеимон заявил, что нападки на Церковь сейчас приобретают форму личных нападок на патриарха, "собирания сплетен, клеветы". "Мне кажется, что это говорит не о патриа ...
если посмотреть на историю жизни на земле, развитие идет исключительно через глобальные или локальные катастрофы. Была надежда, что разум позволит их избежать, но где он тот разум? Можно быть мыслящим существом, даже человеком, но поступать (принимать решения) неразумно. Так сказать, ...
Это произошло вчера. Скульптура представляла собой семиметровый шар с изображениями сцен освоения Сибири. Сильный ветер смог не только сорвать крепления ...
Порт: Корюшка, ахаха, что ты делаешь, прекрати. ...
Дочка вчера позвонила -  они всей компанией предприняли вояж на велосипедах от Балтийского до Северного моря. И уже даже до Дании добрались, а теперь едут по побережью, пребывая в неустанном восторге от окружающего. А я в телефоне слышу дикие завывания ветра, поэтому осторожно ...