Сердцем чую, или Как норманнизм стал "наукой"
sergeytsvetkov — 05.04.2020В одном месте своего «Нестора» Шлёцер пишет, что после его отъезда из России «русская история начала терять ту истину, до которой довели ее было Байер и его последователи, и до 1800 г. падение это делалось час от часа приметнее». Иначе говоря, в варяжском вопросе русская историческая наука двинулась своим путем, миновав выставленные норманнистами дорожные указатели на Скандинавию. Даже академические немцы волей или неволей подтверждали самобытность русских национально-государственных начал. К этому их понуждало не русское правительство, об этом свидетельствовали источники, этого требовали факты. В 1800 г. (самое дно пропасти, по Шлёцеру) вышло «Историческое и статистическое изображении России» А.К. Шторха, который доказывал, что уже в VIII в. через русские земли пролегал торговый путь, связывавший арабский Восток с Северной Европой, и что Рюрик, придя в Новгород, нашел здесь выгодный торг. Шлёцер обозвал мысли Шторха неучеными и уродливыми. Однако таких «уродливостей» появлялось все больше.
И вдруг в течение каких-нибудь тридцати лет взгляды российских историков резко меняются. Байер, Миллер и Шлёцер из скандалистов превращаются в научные авторитеты. Норманнизм торжественно воцаряется в русском университете и в русской школе, он оформляется в догматы и становится частью национального самосознания. И что поразительно, двери в русскую историографию распахнули перед ним сами же русские ученые, причем именно те, чьи имена составляют славу отечественной науки.
Я говорю, разумеется, о Н. М. Карамзине, Н. А. Полевом и С. М. Соловьеве, которые сформировали исторические представления русского общества первой половины XIX в. Их «Истории» России, такие разные по стилю, духу, пониманию самобытных основ русской жизни, сходятся в одном: во всех них варяжский вопрос окутан густым туманом норманнского Севера. Причину этого объяснить нелегко, но я попробую.
Если несколько историков повторяют по очереди одну и ту же ошибку (например, говорят: русы — это скандинавы), то это значит, что они либо следуют в своих умозаключениях одному, общему для них методу, либо проявляют одну, общую для всех тенденцию. Метод преследует результат, тенденция добивается цели. Метод освещает стороны изучаемого предмета, тенденция выбирает одну из них. Историк не может обойтись ни без того, ни без другого. Метод необходим ему, чтобы исследовать и понимать, тенденция — чтобы убеждать. Но плохо, если метод не знает о других сторонах предмета, а тенденция не желает о них знать.
Исторический метод Шлёцера (оказавший большое влияние на Карамзина) и в самом деле был последним словом тогдашней науки. Как ученый Шлёцер сформировался в школе И.Д. Михаэлиса, основателя нового направления исторической критики. Оно требовало от исследователя чрезвычайно кропотливой работы над памятниками. Следовало изучить современное тексту значение каждого слова на языке памятника, привлечь к этому анализу данные сравнительного языкознания и, наконец, прояснить содержание памятника историческими сведениями о политическом, гражданском и культурном состоянии того общества или народа, о которых в нем шла речь. Поэтому Шлёцер и сопроводил своего «Нестора» пространными рассуждениями о русской истории.
Этот метод мог давать неплохие результаты, но только на хорошо изученном историческом материале. Перенеся его в область запутанного варяжского вопроса, Шлёцер и его последователи совершили сразу два крупных методологических промаха. Во-первых, они стали доказывать достоверность исторических свидетельств «Повести временных лет» ссылками на славянскую и норманнскую историю, между тем как нужно было исследовать саму эту историю, опираясь на предварительно удостоверенные сведения летописи. И вот с тех пор ученые, занимающиеся российскими древностями, видят цель своей работы в том, чтобы приложить, приспособить свои исследования к сведениям летописи, поскольку последняя воспринимается ими как пусть неполная, пусть местами искаженная, но все-таки «история»; между тем как летопись — всего лишь один из источников, на основании которых должна писаться подлинная история. Ведь историк изучает источники, чтобы понимать исторические явления; если он поступает наоборот, то превращает средство в самоцель.
Во-вторых, историки того времени не понимали, что «Повесть временных лет» — это не скрижали Клио, что изучая летописный текст, они имеют дело не с «живой» историей, а с ученым трактатом своего коллеги, средневекового русского книжника. Не выяснив, почему летописец, живший в конце XI – начале XII в. представлял себе события IX-го так, а не иначе, норманнисты изложение истории подменили комментированием летописного текста. Конечно, при такой постановке вопроса ни о какой «объективности» речи быть не могло; напротив, метод Шлёцера открывал широкий простор различного рода субъективизмам и произвольным догадкам.
Таким образом, норманнизм сформировался в качестве пангерманской тенденции, покоящейся на методологических заблуждениях. Русские историки первой половины XIX в. ясно различали у Байера, Миллера и Шлёцера их метод и их тенденцию. Первый вызывал с их стороны уважение и согласие, тогда как вторая — осуждение и неприятие. Но хотя с унижающей русскую историю норманнистской тенденцией боролись всеми силами, за "началом Русской земли" по указке норманнистского метода покорно отправлялись в Скандинавию.
Успехам норманнской теории в немалой степени способствовало еще одно обстоятельство. Под влиянием идей Просвещения русские историки и мыслители стремились включить отечественную историю в историю «человечества», под которой тогда понималась преимущественно история западноевропейских стран. Стремление это в той или иной степени присуще и Карамзину, и Соловьеву, а Полевой заявил о нем прямо-таки с полемическим задором. Только во всемирной истории, писал он в своем «Телеграфе», «мы видим истинное откровение прошедшего, объяснение настоящего и пророчество будущего». Отсюда у него вытекала «необходимость рассматривать события русские в связи с событиями других государств... Рассказывая их, историк как будто поднимает завесы, которыми отделяется позорище (зрелище. — С. Ц.) действий в России, и читатель видит перед собой перспективы всеобщей истории народов, видит, как действия на Руси, по-видимому, отдельные, были следствиями или причинами событий, совершившихся в других странах». Обозревая средневековый Запад, русские историки замечали, что там повсюду — во Франции, Англии, Италии — возникают норманнские княжества. Почему же не думать, что вездесущие викинги точно так же обосновались и у нас, в Новгороде и Киеве?
Но ведь всемирная история — не более, чем фикция, она мыслима как научная дисциплина только при одинаково безупречном знании всех без исключения частных народных историй, а это, безусловно, выходит за пределы человеческих способностей. Попытка же объяснить частную народную историю (в данном случае, русскую) через посредство истории всемирной является грубой методологической ошибкой, ибо тогда незнаемое объясняется при помощи того, что еще только должно быть познано. А изучение истории появления норманнских княжеств, кроме того, убеждает в том, что никогда и нигде норманны не «создавали» государств, а всегда и всюду включались в уже существовавшие государственные структуры, правда, зачастую видоизменяя и перекраивая их.
Изучая отечественную историю с полнейшим национальным самоотречением, русские ученые наивно предполагали и в своих европейских собратьях такое же национальное бескорыстие, они думали, что в их книгах царствует объективная истина, между тем как имели дело с национальным субъективизмом немецких профессоров. Правда, следует заметить, что национальный субъективизм историка отнюдь не находится в непримиримом противоречии с исторической истиной. Там, где речь идет о народной истории, он даже необходим. Каждый согласится, что уловить и постигнуть дух немецкой истории лучше всего может немец, французской — француз, английской — англичанин, а русской, — как это не покажется кому-то странным, — русский. Но Боже сохрани историка от бесцеремонного вторжения в прошлое другого народа! Отказываясь в варяжском вопросе от национального субъективизма, русские историки приобретали не «объективность», а немецкий взгляд на вещи. Можно сказать и так, что русский взгляд на варяжский вопрос состоял тогда в отказе от русского субъективизма. А это не самый лучший способ достичь исторической истины. Представьте себе русского филолога, изучающего Пушкина по немецкому переводу. Большой ли прок от такого ученого пушкинистике?
Впрочем, в научных заблуждениях русских норманнистов не было такой уж большой беды. Истина в науке рано или поздно торжествует. Но в полуученой или вовсе не ученой части русского общества норманнизм весьма ощутимо начинал отдавать смердяковщиной. Русское государство образовано норманнами? Ничего страшного, милостивые государи, просто культурная нация подчинила себе менее культурную...
Вот до чего дописался, например, даровитый беллетрист О.И. Сенковский, являвшийся в 1830-1840 гг. перед читающей публикой под именем барона Брамбеуса. Начитавшись исландских саг, герои которых то и дело отправляются на восток в «страну городов» — Гарды или Гардарику, то есть на Русь, — он признал скандинавский эпос первоклассным источником по древней русской истории, в сравнении с которым даже «Повесть временных лет» поставил ни во что. «Нравственный и политический быт норманнского Севера, — писал Сенковский в 1834 г. в комментариях к изданной им в «Библиотеке для чтения» Эймундовой саге, — есть первая страница нашего бытописания. Саги принадлежат нам, как и прочим народам, происшедшим от скандинавов или ими созданным». Да, именно так: «нам, происшедшим от скандинавов», ибо «не трудно видеть, что не горстка солдат вторглась в политический быт и нравы славян, но что вся нравственная, политическая и гражданская Скандинавия, со всеми своими учреждениями, нравами и преданиями поселилась в нашей земле; что эпоха варягов есть настоящий период славянской Скандинавии; ибо хотя они скоро забыли свой язык, подобно маньчжурам, завоевавшим Китай, но, очевидно, оставались норманнами почти до времен монгольских».
Вам, господа, угодно считать себя славянами, русскими? Ваше право, хотя ваша национальность — чистая случайность. Альтернативный ход русской истории видится Сенковскому таким. Население древней Руси состояло, по его мнению, наполовину из славян, наполовину из финнов; те, и другие управлялись скандинавами. И «если бы русские князья избрали себе столицу в финском городе, посреди финского племени, русским языком, вероятно, назывался бы теперь какой-нибудь чухонский диалект, который также, на большом пространстве земель, поглотил бы язык славянского корня, как последний язык поглотил многие финские наречия даже в том месте, где стоит Москва и Владимир...» Тут уже и Шлёцер выглядит русским патриотом...
Сенковскому досталось от самих же отечественных норманнистов. Профессор М. П. Погодин назвал последнюю из приведенных выписок «нелепой крайностью», погубившей «прекрасную статью» (против переехавшей в Россию Скандинавии он ничего не имел). Как, «Россия славянская есть государство случайное! — негодует Погодин. — Чуть-чуть не заняла ее места Чухляндия со своим языком и народом, а вместо имени русского гремело бы теперь в Европе финское и сорок миллионов русских славян как ни бывало, и язык их погиб!» Но, по совести сказать, чем провинился Сенковский перед учеными норманнистами? Он всего лишь с присущим ему циничным остроумием подразнил русское национальное самолюбие, а они всерьез производили имя России от финского «руотси».
Завирания Сенковского обыкновенно объясняли тем, что он был поляк и ему вольно было глумиться над Россией... Но сами русские — что писали они? Как они, к примеру, читали свои летописи? «Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет». Перевели «нет наряда» как «нет порядка». А у кого же искать порядка как не у немцев? Из собственной филологической ошибки создали целую национальную психологию или, если угодно, историософию:
Ведь немцы тароваты,
Им ведом мрак и свет.
Земля ж у нас богата,
Порядка в ней лишь нет.
Это пишет в сатире «Русская история от Гостомысла»* один из величайших знатоков русского слова А. К. Толстой. Уж он-то мог бы знать, что «нет наряда» в устах новгородских послов означало: нет князя, княжеской власти. А отсутствие князя и отсутствие порядка, согласимся, далеко не одно и то же...
* Полное название «Русская история от Гостомысла, с IX по XIX век (862-1868)».
Но в целом российскую общественную мысль норманнский вопрос занимал мало, ведь он не имел никакого отношения ни к освобождению крестьян, ни к борьбе с самодержавием... Кажется, один И.С. Тургенев смутно чуял неладное и сказал об этом устами одного из героев романа «Дым» Потугина: «Немцы правильно развивались, — кричат славянофилы, — подавайте и нам правильное развитие! Да где же его взять, когда самый первый исторический поступок нашего племени - призвание к себе князей из-за моря - есть уже неправильность, ненормальность, которая повторяется на каждом из нас до сих пор. Каждый из нас, хоть раз в жизни, непременно чему-нибудь чужому, нерусскому сказал: иди владеть и княжить надо мною! Я, пожалуй, готов согласиться, что, вкладывая иностранную суть в собственное тело, мы никак не можем наверное знать наперед, что такое мы вкладываем: кусок хлеба или кусок яда?»
По части научной аргументации норманнисты зачастую оказывались не на высоте. Слабость их доказательств наглядно продемонстрировал знаменитый публичный диспут по варяжскому вопросу, состоявшийся 19 марта 1860 г. (в связи с подготовкой к юбилею 1000-летия образования Русского государства), на котором патриарх официальной науки Погодин защищал позиции норманнизма от задорной атаки на него молодого Н. И. Костомарова. Под занавес этого ученого турнира Погодин, уже не находя аргументов, но не имея духа отречься от научной ереси, которую исповедовал всю жизнь, отчаянно воскликнул под громкий хохот аудитории: «Но я сердцем чувствую, что наши первые князья были норманнами!» О, это вещее сердце норманниста!
Научную устойчивость норманнской теории придавала не столько сила ее собственных аргументов, сколько неправота ее противников. Последние обыкновенно легко повергали в прах норманнских идолов; но на их место они водружали не подлинное научное божество — Истину, а других, антинорманнских кумиров. Другими словами, как только дело доходило до того, чтобы предложить иную, не норманнскую концепцию происхождения Руси, антинорманнисты выдвигали не менее фантастические гипотезы. Например, Д.Иловайский, много сделавший для отыскания древних следов корня «рус» на юге России, не нашел ничего лучшего, как объявить русов роксаланами. Другие ученые отстаивали «русскость» готов и т. д. Норманнистам не составляло труда доказать ложность подобных предположений. В результате едва ли не каждое выступление против норманнизма в конце концов оборачивалось для выступавшего конфузом, и за неимением лучшего из научного арсенала вновь извлекались «руотси» и скандинавы.
И в научном мире все оставалось по-прежнему. Почти незамеченными прошли «Отрывки из исследований о варяжском вопросе» С. Гедеонова (печатались в «Записках Академии Наук в 1862-1864 гг.) с их убийственной критикой основных научных положений норманнизма. Академические и университетские научные круги проявляли удивительную косность и, хуже того, интеллектуальную корпоративность. «Неумолимое норманнское вето тяготеет над разъяснением какого бы то ни было остатка нашей родной старины, — возмущенно писал Гедеонов. — Но кто же, какой Дарвин вдохнет жизнь в этот истукан с норманнской головой и славянским туловищем?»
О совершенно ненормальной обстановке в ученой среде свидетельствовал в 1899 г. профессор Н. П. Загоскин (в 1906—1909 гг. ректор Казанского университета): «Вплоть до второй половины текущего столетия учение норманнской школы было господствующим и авторитет корифеев ее, Шлёцера — со стороны немецких ученых, Карамзина — со стороны русских писателей представлялся настолько подавляющим, что поднимать голос против этого учения считалось дерзостью, признаком невежественности и отсутствия эрудиции, объявлялось почти святотатством. Насмешки и упреки в вандализме устремлялись на головы лиц, которые позволяли себе протестовать против учения норманнизма. Это был какой-то научный террор, с которым было очень трудно бороться».
Вот и получалось, что поколение за поколением русские студенты покидали университеты, убежденные в том, что варяги — это шведы, а Рюрик — скандинавский конунг. И что так написал Нестор. И что это и есть наша древняя история. Даже лучшие научные умы, признававшие такое положение вещей странным, безвольно поддавались общему течению. Ключевский нашел в себе мужество сказать: «...Надобно сознаться, что наша скромность создавала странное положение в науке гипотезе норманнистов. Мы чувствовали, что в ней много нескладного, но не решались сказать что-либо против нее... Открывая свой курс, мы воспроизводили ее, украшали заученными нарядами и ставили в угол как ненужный, но требуемый приличиями обряд... Потом мы рассказывали, как будто и нет спора, о варягах с братией» [Ключевский В. О. Сочинения в девяти томах. М., 1989. Т. VII. С. 144]. Не иначе как с досады на собственную научную «скромность» ученый отмахивался от «варяжского вопроса», относя его к «сухим, бесплодным мелочам в области знания», и утверждал, что «национальности и государственные порядки завязываются не от этнографического состава крови того или другого князя и не от того, на балтийском или азовском поморье зазвучало впервые известное племенное название» [там же, с. 136, 138]. Странно слышать от историка, что попытка выяснить этническую принадлежность правящей элиты относится к бесплодным мелочам знания и что русская история текла бы все по тому же, раз навсегда проложенному «историческими законами» руслу, управляй Россией хоть скандинавы, хоть татары, хоть негры, — если только не понимать эти высказывания в том смысле, что в ней как не было «порядка», так и не будет, хоть ангелов в князья сажай.
Подобное отношение к варяжскому вопросу было характерно и для советской официальной научной школы, которая, хорошенько продизенфицировав идеологическую сторону норманской теории, оставила ее в покое: «В истории Руси Рюрик не делает никакой грани. Гранью, и весьма существенной, является объединение Новгорода и Киева… в одно большое государство» [Греков Б. Д. Киевская Русь. Изд. 3-е. М.;Л., 1939. С. 448]. Допустим, что так оно и есть, только ведь история — не пирамида, не куб и состоит не из одних граней; скажем, тона и полутона тоже имеют в ней значение… Хотя, справедливости ради, надо сказать, что все необходимые компоненты для правильного решения «варяжского вопроса» у советской науки имелись, и многие из них были найдены именно ее представителями. Но мешали стереотипы научного мышления и сознательные установки на поиск автохтонного происхождения Русской земли.
На этом мы можем прервать наш исторический обзор, добавив, что для западных ученых норманнской проблемы не существует вовсе: историческая наука там с давних пор застыла в восхищении перед величием и глубиной байеро-шлёцеровой мысли (исключения редки). Впрочем, кто в этом виноват больше, чем мы сами?
Беру почти наугад одну из публикаций на эту тему последних 15-ти лет: «Летопись ясно показывает (!), что династия Рюриковичей, которые все еще правили на Руси, когда составлялась хроника, рассматривали себя как потомков скандинавов (!!)... Они объясняли название Русь как название скандинавской этнической группы (!!!)» [Янссон И. Скандинавские находки IX-X вв. с Рюрикова городища // Великий Новгород в истории средневековой Европы. М., 1999. С. 38]. Да будет ведомо г. Янссону, что у нас на Руси сочинения Байера и Шлёцера «летописями» пока что не считаются. А других летописей, «ясно показывающих» все то, о чем было угодно высказаться г. Янссону, в России нет. Между прочим, эта статья открывает российский сборник!
Итак, говоря не предвзято, какую цену имеет норманнизм как историческая школа? Русская историография обязана норманнизму научной постановкой проблемы варягов и этнической принадлежности военно-государственной элиты древней Руси; он также познакомил русскую историческую науку с методами европейской научной критики. Но предложенное им решение вопроса надо признать крайне неудовлетворительным. Более того, норманнизм давно уже является своего рода научной мифологией, на поверку не имеющей подтверждения ни в одном (и это отнюдь не преувеличение) источнике. Его ядовитое жало — отрицание самобытных основ русской государственности — вырвано с корнем еще в XIX в. Где тонко, там и рвется, а ныне норманнский кафтан, сшитый для России, трещит буквально по всем швам. Русская историческая наука явно переросла этот старомодный костюмчик.
***
Если вы планируете приобрести мою новую книгу «Сотворение мифа», то прошу приобретать приглянувшееся вознаграждение, не откладывая это дело в долгий ящик. Сбор средств продлится до конца апреля.
В настоящее время «Сотворение мифа» — это единственная книга, которая в популярном стиле и доступным языком знакомит читателя с проблемами становления русской историографии, рисует портреты первых российских учёных-историков и разворачивает полную картину зарождения норманнизма — прежде всего в Швеции (как сознательной политической фальсификации с целью «захвата русского прошлого») — и его последующего укоренения на русской почве.
Книга содержит очерк древней русской истории, написанный с позиций современного исторического знания.
Приобретя книгу «Сотворение мифа», вы станете обладателем уникального издания и внесёте свою лепту в дело исторического просвещения!
Заказать книгу или помочь её изданию
|
</> |