Preachin' blues

Лектор продолжил:
"Все в зале сидели по своим местам, кроме меня. Спектакль закончился, зажегся свет. Смотритель телетайпа вручил мне свежую газету. В ней было сообщение о подвиге часового, застрелившего террориста в Нью-Йорке. Это был подвиг героя. Герой сказал себе: "Теперь весь мир узнает, кто такой Джон Уэйн". Это было блестящее высказывание. Оно было гениальным и гордым – хотя мне оно казалось незаслуженным. Мое сердце переполняла гордость. Да это я – герой. Так решил я сам. Теперь всем должно стать ясно, насколько реальна моя жизнь, хоть она и непростая".
Лис-лектор продолжил:
"Когда экран погас, меня охватила глубокая печаль. Ведь, казалось, жизнь налаживается. Всем должно было стать очевидно, сколь реальны мои действия, хотя они и нелегки. Казалось, страдания, причиной которых был сам я, кончились. Чего же мне теперь не хватает? Чего мне надо? Я размышлял об этих вопросах много месяцев, надеясь, пока не забыл их сам, получить ответы от журналов. Меня привел в восторг человек, прочитавший их. На его уроках я понял главное. Если ты являешься на эти уроки и внимательно слушаешь, то делаешь почти всё, о чем там говорят. А если ты не делаешь ничего, чтобы услышать это из первых уст, ты отказываешься. Об этом говорилось в книгах, которых я тоже не читал. Не удивительно, если мне трудно поверить, какие глубокие люди жили в тот далекий вечер".
Лис-лектор продолжил:
"После окончания фильма все вышли из кинотеатра. Я остался в нем. Я оторопевал, не успевая очухаться, очухивался, не успевая оторопеть. Каждое мгновение в моей душе совершались отчаянные усилия, каждый миг я проклинал судьбу за свое существование. Меня не оставляло чувство, будто я совершил проступок и должен теперь расплачиваться. Но тут же меня одолевала такая усталость, что я засыпал, тут я понимал, зачем на свете есть страдание, которое надо терпеть, но вскоре снова засыпал. Постепенно я пришел в себя. А когда проснулся, понял, в чем дело – я и впрямь очухался, не оторопев предварительно. Всё, благодаря чему я очутился в том вечернем кинотеатре, было в порядке, потому что происходящее было реальным. Всё остальное было просто фантастикой".
Лектора прервала нетерпеливая пожилая женщина, попросившая слова. Присутствующие оторопели. До этого она ни разу не вступала в разговор с этим сильным и молчаливым человеком. Чтобы оправдать свой поступок, женщина торопливо заговорила: я хотела бы сказать несколько слов о жизни, которую я вела. Все говорят о страданиях, которые можно терпеть. Но жизнь – не более чем постоянная борьба за существование, так что смерть не обязательно означает избавление от страдания. Уметь переносить жизнь и страх смерти – это удел слабых. Не надо никого учить этому, надо просто сказать, на что мы способны. О чем мне рассказывать? О самых ужасных и длительных ночах в жизни? Но эти ночи вовсе не были для меня кошмаром, они были просто этапом. Этапом на Колыму оторопения, этапом на Гондурас очухивания. Конечным пунктом оказывается всё тот же ужас. Жизнь и страдание вечны. Надо просто научиться видеть их как одно целое. Из этого опыта вытекает вся мудрость. Она умолкла и перевела дух. Лектор-лис продолжил:
"Потом я отправился домой. По дороге я гадал, каким станет день завтра – днем тишины или дня смятения. Вопрос оказался мучительным. Кроме всего прочего, существовала разница между простой тишиной и днем смятений. До того я столько раз видел, к каким последствиям могут привести одни и те же действия. Причем в обоих случаях цель часто оказывалась чисто теоретической. Но теперь пришло время увидеть такой конкретный способ решения. Раньше я всегда знал, чего хочу. Даже не зная, хотел ли я чего-нибудь вообще. Я хотел тщательно оторопеть, предварительно очухавшись, оторопеть трепетно, целиком – словом, внимательно. Теперь же, когда это желание уже жило во мне, сделать это оказалось труднее всего. Только полностью очумевший человек способен на это. Завтрашний день казался мне чем-то вроде сюрреалистического фильма ужасов. Он начинался с глубокой ночи и кончался рассветом. Это было понятно – завуалированный намек на то, до какой степени ужас может изнурить любого из нас. Но я был в отчаянии. Ведь я не понимал до конца, какой именно ужас я должен истребить. "Я не знаю, по какому шаблону действовать", – говорил я себе. Но страх оказался сильнее меня. К черту всё! Я ни во что не верю, кроме абсолютного, неподкупного ужаса. Для этого я вполне способен постигать непостижимое. Отныне жизнь станет мучением. Самым глубоким и страшным из всех возможных мучений".
Оторопело глядя на него, вышеупомянутая пожилая женщина произнесла: "Да что это вы, господин лектор? Похоже, вы уж совсем того". "Вовсе нет, вовсе нет",– ответил лама. Продолжая смотреть на ламу, пожилая дама пробормотала: "Ха-ха, вот уж действительно. Как говорится, меньше знаешь, крепче спишь. Нет ничего более ужасного, нежели излишнее знание". Лама поднял руку, призывая аудиторию к тишине. "Да, действительно, сегодня мне приходится повторять это не единожды, хотя я уверен в своей правоте". Он откашлялся, повернулся вокруг своей оси и продолжил:
"После этого вечера я понял – как обычно, во время эпизода ужаса – что надеяться мне не на кого. Ничего уже не изменить. Поняв это, испуг сразу прошел, уступив место другому чувству, глубочайшему и пронзительнейшему оторопению, оторопению неподвижности, окаменению чувств, остолбенению сожаления, оцепенелости отчаяния. Именно в этом, наверно, суть моего учения. Горечь безнадежности. Никогда не унывать и никогда не сдаваться. Именно об этом я учил когда-то самых близких мне людей, тех, кому доверял". В зале, где до этого царил полный хаос, повисла тишина. "Но это еще не всё, друзья. Ужас настолько силен, что, возможно, единственное, чему следует учиться, это как не поддаваться ему. Оторопеем вместе, выслушаем проповедь Дважды Очухавшегося! Оцепенеем вместе. Неважно, в каком обличии. Главное, не отступать и не выказывать страха". По залу снова пронесся ропот. Ропот постепенно стих, и после короткого совещания ламе удалось вновь привлечь внимание аудитории. На этот раз его речь была гораздо короче: "Случается, жуткому ощущению нельзя противиться. Иногда его невозможно остановить. Как я только что сказал, случается это часто, бывает, это ощущени просто невозможно вынести. Очухавшись, следует тщательно оторопеть. Оторопев, следует долго с важностью осматриваться, рассматривая окружающие предметы, пытаясь обнаружить в них хоть какую-нибудь относительную ясность. Вот, собственно, вся методика, которую я хотел донести до вас, дорогие мои слушатели. Больше сказать мне нечего. Всё остальное есть в великом учении". Ламе передали стакан воды. Он долго, с жутким гулом глотал воду и продолжил, глядя на молчащую аудиторию:
"После того как действие фильма закончилось, мною овладела тревога. Может быть, недоумение. Или даже страх. А потом ужас и смятение во всем моем существе исчезли. Все это можно было бы назвать пониманием. Пониманием чего? Оторопения? Очухивания? Ожидания? Может, все это и есть осознавание бесконечного ужаса того октябрьского дня 1957 года. Ибо, ясное дело, так все и было, только неизмеримо глубже". Толпа молча внимала. "Итак, вопрос ясен – чудовищному переживанию нет никакого спасения. Потеряв надежду спастись, ужас станет предельно ясным. Спасение здесь невозможно. Никак нельзя победить ужас. Мы должны, попросту говоря, очнуться и осознать – да, да! – это осознание. Оцепенело очнуться и оторопеть от осознания беспредельного ужаса того сентябрьского дня 1958 года". Публика вздохнула и зааплодировала.
"Да, о чем бы я ни говорил в этой книге, речь здесь идет об ужасном переживании, – продолжал лис-лама, который уже выпил воды и наклонился к столу, чтобы взять свое пальто. – Почему я так говорю? Да потому что именно так всё и обстоит. Вы пытаетесь оторопевать, не понимая сущности оцепенения! Ошеломленные таким неожиданным оборотом событий, стараетесь очухаться! Но единственное действие, которое вам доступно, стоя в полном оцепенении, способно нанести лишь огромный вред. Реальность, конечно, абсолютно добра к нам, но наша человеческая природа со своей извечной жаждой внешнего богатства всегда таит в себе зерно, из которого произрастает наше бесконечное недоверие к очухавшимся. Осознав страх, мы почувствуем себя бесправными, закроемся для внешнего мира, перестанем замечать его и в конце концов вымрем, не успев толком оторопеть. Мы узнаем страх слишком рано и прежде, чем это осознает кто-либо еще. Страх – страшное оружие. Страшная сила. Неудивительно, однако, если эта сила у нас под ногами. Действительно, свобода и мир под нашим ногами – вот истинные, вечные ценности. Вот где подлинная свобода". Глаза лиса-ламы, устремленные в пространство, вдруг стали совершенно пустыми. Будто он куда-то смотрел далеко-далеко. Как будто в его голове разворачивалась главная сцена фильма, экран за экраном. Это был взрыв. На лицо ламы вернулась умиротворенная улыбка. "Оцепенение делается просто невыносимым, подумал он. Но нет выхода. Дать им возможность оторопеть — единственно, что я могу в этой ситуации. Правильно очухнувшись и остолбенев, они поймут – да. Да, именно это происходит. Вот именно об этого все время говорит нам великий учитель Бон. Понятно. Надо вернуться и снова обалдеть". Лис-лама продолжил:
"После фильма начался антракт. Настал удобный случай очуметь, дожидаясь, когда стихнет музыка и можно будет подняться на второй этаж в ресторан. Я так и поступил. В зал вошли еще несколько человек, стали снимать пальто, шляпы и спрашивать, есть ли свободные места. Персонал суетился, поэтому я продолжал стоять в своем пальто и шляпе возле стола. Вдруг я заметил, насколько все люди одинаковые. Они не оторопевают вовремя, забывают очухаться и оцепенело таращатся по сторонам, пока мимо проходит бесконечный кошмар всего происходящего. Оттого они и кажутся такими страшными и непереносимо несчастными. Когда всё вокруг оживает, кажется, будто они сошли с ума. Скоро музыка смолкла. Я медленно двинулся к выходу. Уже совсем рядом со сценой стоял высокий человек в черном плаще. Это был Пётр Семёнович Исаев, ординарец Самого. Сейчас-то я очень хорошо знаю, кто это. Его походка была величественной и вместе с тем легкой. Несколько раз он оглянулся, и я понял, почему. Монстр будто бы знал, где я. Чудовищное наваждение постепенно отступало, мне делалось все страшнее. Что делать? Отходить назад? Но ведь там милиционер. За этим столом сидел член Политбюро. Меня заметили. Потом я посмотрел на дверь. Она была открыта, милиционер ждал у входа. Монстра видно не было. Что же делать?.. Я оглянулся. Человек в плаще стоял так же неподвижно. Он смотрел прямо на меня. Внезапно я все понял. Понял, откуда исходит опасность. Раз он нас не видит, значит, надо не заметить его. Медленно приблизившись к незнакомцу, немного не доходя до него, лицом к стене, словно пытаясь заслониться от его взгляда, всё время ожидая окрика оторопевшего милиционера, готового выстрелить, он стал шарить по полу свободной рукой, ища полено, которое он там, должно быть, прятал. Раздался громкий удар. Нога в лакированном сапоге наткнулась на угол стола, раздался треск".
Лис-лама вздрогнул. «Ну да… – сказал он, стряхивая с рукава невидимую пушинку. — Оторопеть – первое, чему учат ребят… Вообще-то, кстати, для всех ужаснее всего именно первое в жизни оторопение. Потом оно быстро проходит и человек просто взрослеет. Мы очаровываемся очухиванием, оцепеневаем от обалдения, стараемся сообразить, в чем дело, опять очухиваемся, пробуем очу…» Лис с сомнением покачал головой. «Нет, люди не становятся от этого очуховевшими, на самом деле. Чушь. Просто ужас проходит». Лис погладил бороду. "И ещё. От испуга люди начинают понимать. О, да, да! Именно об этом нам все говорят. Знаете, однажды я хотел было очароваться, даже испугался, наверное, до смерти. Представляете, боюсь ли я смерти? Да ничего подобного! После смерти-то? Вот как дальше жить, хотел я понять. Разумеется, первое и самое главное – это научиться быть одураченным окончательно. Превратиться в полную и совершенную противоположность самому себе. Ни в чём не иметь смысла. Не иметь настоящего интереса, ничего никогда не хотеть. Ни за что не отвечать. Таким образом мы становимся беспросветными идиотами. Увы, наши мозги слишком слабы и примитивны, чтобы думать самостоятельно. Если бы наша воля могла влиять на наши тела! Если бы только мы могли выразить себя в движении! А сейчас… Мы несёмся в этот безумный мир, совершенно ничего не понимая. Наконец мы заметаем следы, то есть очаровываемся. Ах, какая это была радость – очуху…" Лис тихо засмеялся. Тут же смех сменился рыданием, из груди лиса вырвалась высокая, гортанная трель. Вся поза лиса изображала нестерпимый, невыразимый ужас. Наконец лама успокоился и со вздохом продолжил рассказ: «Но самое страшное было не в этом. Самое страшное – когда наши глаза угасают и делается холодно. Без всякого перехода. Смерть так ужасна, если вдуматься. Особенно на вокзале. Особенно в Непале, без предварительного оторопения. Ещё страшнее, чем в Индии или Америке. Там хоть миг… Но с Непалом всё иначе. Ведь нет никакой смерти, понимаете. Нет и не может быть. Поэтому, собственно, ужас и ужас… В общем, там где-то за этими вот окнами всё тот же Невский проспект. Всё тот же Борис Гребенщиков спешит в Сайгон, всё тот же Майк Тайсон перебрасывается апперкотом с Де Голлем. Ресторан „Золотой век“ – тоже самое, только толпа гуляющих выросла в три раза, а со стены глядят новые русские. Вот так. Конечно, это неправда, что человек может заснуть, не зная, проснется он или нет. Он может заснуть, не зная оторопеет он или нет, это да. Но нет никакого „вдруг“, есть только одно – окоченевание. Да. Окочуривание. И вот почему мы – homo sapiens. Никто не может оторопеть незаметно для самого себя. И это вечное западное окочуривание, с которым ничего нельзя поделать, оттого что оно абсолютно, цепляюще и непреодолимо, — такова реальность, о которой мы говорим». Лис замолчал и медленно прикрыл глаза. Воцарилось молчание, длилось оно долго. Вдруг монах вздрогнул, испуганно огляделся и быстро проговорил: «Ждите меня здесь».
Все оторопели. Монах выскочил в коридор, исчез за дверью туалета и через несколько секунд вернулся с каким-то свертком в руке. Положив сверток на стол, старик в балахоне развернул его, извлек оттуда что-то завернутое в белую тряпку и, преклонив колено, благоговейно оторопел. После этого он повернулся к столу, поставил свечку на пакет, сунул сверток в карман балахона и протянул в зал одну из тряпок, которую держал в руках. Лис хотел что-то сказать, но монах быстро приложил палец к губам, продолжая улыбаться.
|
</> |