Пилявская Софья Станиславовна. Актриса МХАТ

топ 100 блогов jlm_taurus19.07.2024 "...Я родилась в мае 1911 года в Красноярске. Родители мои поляки. Отец — Станислав Станиславович Пилявский — родился в 1883 году в семье врача. Воспитывал его отчим, потому что моя бабушка, овдовев в 21 год и оставшись с четырьмя детьми, вскоре вышла замуж за богатого польского помещика Феликса Козловского.

Еще в Виленской гимназии отец вступил в нелегальный марксистский кружок. Этим кружком руководил Иван Осипович Клопов — офицер, преподаватель гимнастики (совсем как Родэ у Чехова в «Трех сестрах»). Только офицер Клопов сотрудничал в газете «Искра» и, кажется, занимался ее распространением.

После окончания гимназии отец поступил в Петербургский университет на юридический факультет, где через некоторое время вместе с Николаем Николаевичем Крестинским (в гимназии они учились в одном классе и дружили всю жизнь) стал в свою очередь руководить подпольным марксистским кружком.

В 1903 году отец вступил в партию большевиков. В 1905 году был первый раз арестован и пробыл в заключении около года. Из университета его исключили. После освобождения был в Ковно и Вильно на подпольной работе (кличка — Фома). Какое-то время жил у родителей.

В конце 1908 года отца опять арестовали, судили и выслали на вечное поселение в Красноярск. Мама с моим братом тоже вскоре уехала к отцу. Вот почему я стала сибирячкой.

Хорошо помню воскресные завтраки и за столом, кроме членов семьи, большого, рыжего человека с добрыми, какими-то сияющими глазами — дядю Авеля. Его очень усердно потчевали, и он с аппетитом ел. Один раз, глядя на него, я спросила: «А вы не лопнете?» — повергнув маму в панику, а отца в смущение. А дядя Авель только хохотал. Это был Авель Сафронович Енукидзе, член партии большевиков с 1898 года, тоже не по своей воле оказавшийся на берегу Енисея. Он содержался не то в крепости, не то в казармах под Красноярском, и по субботам начальство отпускало его до утренней поверки в понедельник.

В субботу к вечеру он пешком приходил к нам, ночевал в комнате с окном во двор и утром, умытый и выбритый, в чистой суконной рубашке появлялся к завтраку.

Мы, дети, очень его любили. Почти все воскресенье он возился с нами, выдумывая различные игры, катал меня на закорках, я — к ужасу мамы — запускала обе руки в его пышную огненную шевелюру, а он смеялся.

Красноярск я помню смутно, в ту далекую пору он был заштатным городом. В центре одна мощеная улица — Дворянская, тротуары деревянные. На площади собор, аптека, театр и кондитерская «Жорж Борман». Кондитерскую помню по пирожным и лимонаду. Смутно помню и городской театр, где я даже изображала однажды роль мухи в детском любительском спектакле. Ссыльные называли город «Ветропыльск».

...И вот осенью двадцать седьмого года я решилась проситься в класс-кружок. Прослушать меня просила Зинаиду Сергеевну Маргарита Георгиевна Гукова. Мне было назначено время. Зинаида Сергеевна уже знала меня — я примелькалась за эти годы в Леонтьевском, но она не слышала, как я говорю.

Дело в том, что в доме у нас обычно говорили по-польски, а раньше родители часто говорили между собой на французском. Брат и я тоже говорили по-польски, знали разговорную французскую речь, а по-русски говорили только вне дома. Моя мама до конца своих дней думала по-польски, переводила мысль на русский и говорила с очень сильным польским акцентом. Я же не выговаривала букву «л» и очень нажимала на шипящие «ч», «ш», «щ», произнося их жестко.

Наивно полагая, что моя речь не может стать препятствием к поступлению, я приготовила монолог Фленушки из двухтомного романа Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах» и огорошила Зинаиду Сергеевну своим произношением: «Мне про мужжа гадачь не приходица, с измауства жиуа я в обичели и спознауась я с жизнью кеейною». И так же басню Крылова «Ворона и Лисица»: «Ворроне где-то Бок посуау…» и т. п. Выслушав меня терпеливо, Зинаида Сергеевна сказала мне ласково: «Милая барышня… вас, кажется, зовут Зося? Должна вас огорчить. Сильный польский акцент почти не исправим, и на русской сцене вам вряд ли удастся быть». Вот так!

Не помню, как добрела я домой. Там, наревевшись вдоволь, я заявила домашним, чтобы при мне не смели говорить по-польски. С тех пор я исключила для себя язык моих родителей.

Кинулась я к Богдановичам и рассказала о своем горе. Меня эти замечательные люди ободрили, обещав посоветоваться с князем Волконским — известным тогда педагогом. Он часто бывал у Константина Сергеевича, который очень ему верил, признавая его метод.

Совет Волконского был прост. Букву «л» легко исправить простым упражнением, терпеливо его повторяя. А против «шипящих» одно лекарство. По многу раз читать одну фразу, например, из пушкинской прозы, сказок или из «Конька-Горбунка», чередуя прозу со стихами. Волконский сказал, что, если у меня есть слух и терпение, может быть, и выйдет толк.

Терпения у меня хватило, я рвалась к намеченной цели. По несколько часов в день я упорно твердила одну фразу и с величайшим трудом, очень медленно пыталась говорить по-московски — округло, мягко произнося гласные, убирая жесткость согласных. Читала, строго соблюдая знаки препинания, повышая и понижая голос по законам классической речи («по Волконскому»), Для домашних моих это была пытка, но они кротко терпели, особенно после того, как довольно скоро я четко начала выговаривать — «ложка», «лужа», «лыжи». У Богдановичей стали говорить, что дела мои идут успешно, и это придавало мне уверенности.

У брата были способности к математике, и предполагалось, что он пойдет учиться дальше. Для поступления в университет надо было заполнять подробнейшую анкету после сдачи экзаменов.

Экзамены брат выдержал очень хорошо, а вот в анкете в пункте о происхождении (крестьянское, рабочее, мещанское и дворянское) ему пришлось написать «из дворян». Это не понравилось тов. Землячке — была такая партийная деятельница с большим стажем, очень грозная и одержимая ненавистью к дворянам. Она наложила резолюцию: «Пусть этот “дворянчик” поработает на Урале, а там видно будет».

Отец не счел возможным хлопотать о сыне — тогда это было не принято, — и брат уехал на три года в Пермь работать слесарем на Мотовилихинском металлургическом заводе.

Мне же сидеть на иждивении родителей было невозможно — отец получал «партмаксимум», точную цифру я не помню, но на два дома, даже очень скромно, жить на эти деньги было довольно трудно, а мамин заработок не был регулярным. Я решила, что попутно с исправлением речи должна что-то делать и хоть немного зарабатывать. Посоветовавшись с Богдановичами, я отправилась на курсы машинописи.

…Осенью 1928 года я опять предприняла попытку поступить в класс З. С. Соколовой. Читать решила тот же репертуар. Я очень трусила, но было и чувство некоей гордости, что я одолела главное препятствие, и еще мне казалось, что я глубже поняла чувства моей героини — Фленушки.
Я кончила монолог и, замирая, ждала приговора.

Зинаида Сергеевна довольно долго с любопытством смотрела на меня, потом улыбнулась (а была она строгой), сказала: «Не ожидала я, молодец, я буду советоваться с Константином Сергеевичем. Наверное, я вас возьму. Приходите завтра». Боже, как я была счастлива!

Когда отец узнал, что я окончательно решила стать актрисой, он очень загрустил, даже испугался и стал говорить о том, как тяжело и унизительно быть в театре посредственностью и что если так случится со мной, то ему будет очень горько. Я знала о его преклонении перед Комиссаржевской, слышала рассказы о том, как они — студенты Петербургского университета — по ночам, греясь в извозчичьих чайных, выстаивали огромные очереди за билетами на галерку на спектакли приехавшего на гастроли Художественного театра.

О том, что меня приняли во вспомогательный состав труппы Художественного театра, я рассказала отцу только на следующий день после разговора с Евгением Васильевичем Калужским. Когда я пришла к папе и обрушила на него все события и все мое торжество, он был очень взволнован. «А ты не сочиняешь?»

Боже мой, как же он гордился! Я еще и не вошла в театр. Я еще только ждала начала сезона и сбора труппы, а" отец уже представлял меня: «Моя дочь — артистка Художественного театра!»

А «артистка» после ввода в «Воскресение», «Квадратуру», «Битву жизни» была допущена к народным сценам в спектакль «Женитьба Фигаро». В этот уникальный спектакль меня вводила Елизавета Сергеевна Телешева — она и Вершилов помогали Константину Сергеевичу, выполняли его задания. В течение двух бесед Елизавета Сергеевна рассказала мне очень много о Бомарше, о его пьесе, о той эпохе, о костюме, как его носить, и о том, кто я и как должна себя вести, защищая интересы Сюзанны и Фигаро. Эти занятия со мной Елизавета Сергеевна проводила не по расписанию. Она нашла для этого время, поскольку иначе не считала возможным выпустить меня на сцену.

В течение нескольких спектаклей в сцене суда я сидела в глубине, и только потом меня перевели «на балкон», где мы — несколько новичков — были на виду. Была я занята и в финальном шествии с танцами и пением по вертящемуся кругу. Вся вокальная часть и весь состав оркестра театра в гримах и костюмах участвовали в финале «Фигаро», а для бороды дирижера оркестра Бориса Львовича Изралевского был сшит специальный шифоновый «футляр», так как дирижер тоже находился на сцене.
***
...В середине 1935 года во всех газетах на первых полосах появилось набранное крупно сообщение, ошеломившее меня и моих близких. Написано было, что Енукидзе Авель Сафронович — враг народа, вкравшийся в доверие, у него «звериное» лицо и т. п.

Когда я пришла в театр, то заметила у многих в глазах недоумение, растерянность и печаль. Сколько он сделал добра людям театра, а особенно нашего. Вслух ничего не говорили. Не обсуждали и не осуждали.

Мы с Норой Полонской долго шептались и наконец решили ему позвонить. Для этого мы пошли на Арбатскую площадь к одному из автоматов. Я знала коммутатор Кремля и номер телефона квартиры. Когда я, очень волнуясь, назвала номер коммутатора и квартиры, последовала пауза, потом голос сообщил: «Даю». В трубке раздалось: «У телефона». Я назвалась моим уменьшительным именем — Зося, сказала, что около меня Нора и что мы не могли не позвонить. В ответ я услышала: «Девочка моя дорогая, никогда больше не звони!» И он повесил трубку. Вот и все.
***
..Стало известно, что летом 1937 года Художественный театр едет в Париж на Всемирную выставку. Известие это взбудоражило актеров: какие спектакли повезут? Тогда еще надеялись, что «Бориса Годунова».

Для окончательного утверждения репертуара в один из дней, когда в театре был Сталин, Владимир Иванович прошел в ложу, и в результате было решено везти три спектакля: «Анна Каренина», «Враги» и «Любовь Яровая». Сразу же начались перестановки и замены.

со мной произошло следующее. Недели за две до отъезда я не увидела себя в составе одной из последних репетиций по «Карениной». В кабинете Сахновского между нами состоялся разговор. Я сказала — мне ясно, что я не еду, но мне очень важно знать, кто мне отказывает. Театр или извне? На что Василий Григорьевич ответил: «Это не театр».

Я поехала к отцу. В то время он был председателем специальной коллегии Верховного суда СССР. Время было очень сложное, и я волновалась не только за себя. Отец, выслушав меня, сказал, что через день он мне ответит, так ли это. И ответил: «Тебя обманывают, это решение театра». Вскоре я узнала, что это так — вместо меня ехала Варзер. Но другим повезло еще меньше: Ольге Сергеевне Бокшанской сообщили, что она не едет, за два часа до отъезда. Елизавете Феофановне Скульской, жене Тарханова, — тоже. А тогдашнего нашего партийного секретаря, приятеля Варзер, просто не пустили в вагон, и он, пьяненький, плакал на вокзале. В поездке было отказано Блинникову, Комиссарову, Конскому, Шверубовичу и еще некоторым. Ольгу Бокшанскую, личного секретаря Владимира Ивановича и секретаря дирекции, свободно владеющую тремя европейскими языками, с трудом заменила Евгения Алексеевна Хованская.

Наши «старики» ехали поездом через Негорелое, а все остальные до Ленинграда, потом морем до Гавра и оттуда спецпоездом в Париж.

В день отъезда театра муж приехал из Ленинграда, в тот же день он получил ордер и ключ от квартиры. Имущество каждого из нас умещалось в чемодане. Правда, у меня был еще портплед со спальными принадлежностями, а у него две простыни, подушка и одеяло, перетянутое ремнем. Погуляли мы по нашей пустой, но такой прекрасной квартире. Я попросила у соседей утюг, на полу погладила парадные брюки Николая Ивановича, уложила его чемодан и поехала на вокзал — провожать.

А потом мы, недопущенные (Блинников, Комиссаров, я и Вадим), довольно бодро пошли к Федосеичу.

Об этой исторической поездке Художественного театра во Францию было много рассказано и много написано. Особенно волновало наших, как примет Париж советских артистов и, главное, как поведет себя эмиграция. Но искусство нашего театра победило предвзятость части публики. Было много и смешных рассказов на тему «наши за границей».
***
...Был самый конец августа 1937 года. В те два-три дня, что Николай Иванович мог пробыть в Москве (его ждали на натурных съемках), у нас было веселое, праздничное настроение.

Для моего отца наш брак больше не мог быть тайным. Николая Ивановича отец знал только по театру, в жизни видел его мельком, раза два. И вот неожиданно (муж уже уехал) ко мне с поздравлениями пришли отец, Елена Густавовна и Наташа. Принесли чудесную, ручной работы скатерть с салфетками и завернутую в них бутылку шампанского. Раскупорить разрешили только в день приезда мужа.

Десятого сентября, в пятницу, отец позвонил мне вечером и весело, даже чуть смущенно сообщил, что ему назначена примерка нового костюма — первого после семнадцатого года — и что он просит меня поехать с ним. В субботу он едет в «Сосны» (тогда это был и однодневный санаторий), в понедельник — прямо на работу, а после работы мы и встретимся.

Но в понедельник звонка не было. Я решила, что отец занят. Во вторник 14 сентября утром ко мне приехала домашняя работница папиной семьи — Таня. Она обливалась слезами и на мой вопрос, что случилось, не отвечала ничего, только повторяла: «Поедем!»

Мы приехали в Дом на набережной (у отца там была четырехкомнатная квартира). Прямо из передней я увидела запечатанную дверь кабинета и тут все поняла. Я и теперь, через 50 лет, спрашиваю себя: почему я не поняла сразу? Очевидно, потому, что для меня это было противоестественно.

Какое-то время я сидела неподвижно, пытаясь прийти в себя. Появилась сразу постаревшая Елена Густавовна — ее пошатывало. Она ходила к себе на службу — сообщать. Наташа лежала в своей комнате и на мой приход никак не реагировала. Лена мне рассказала подробности — приход людей и обыск. Отец с работы домой не приехал.

Елена Густавовна Смиттен была старым членом партии, в то время она заведовала статистическим отделом в ЦК. Мне она сказала, что ее ожидает то же самое, и просила меня, чтобы Наташа осталась не у ее сестры Евгении, а у меня или у Зоей (так она называла мою мать). Я заверила ее, что Наташа будет жить там, где сама захочет.

Немного отдышавшись, я пошла к автомату звонить маме (телефон в квартире был отключен). Подошел брат, мы встретились на улице. Он уже был уволен с работы.

Я пошла к новому директору театра сообщить о случившемся. Тихонько, почти шепотом Боярский сказал мне: «Все, что я могу для вас сделать, — пишите заявление об уходе по собственному желанию». И продиктовал мне текст. Я написала и поплелась домой. Одной, в пустой квартире, мне было очень тяжело. Я все ждала, что меня вызовут в администрацию театра для официального сообщения о моем увольнении, но проходили дни, меня вызывали на репетиции, и я участвовала в спектаклях. Отношение ко мне было разное. Большинство избегало, кто-то открыто сочувствовал (но таких было мало), а кто-то — только взглядом, кивком, наспех. Я все понимала, хотя было трудно. Время шло, я все еще оставалась в театре и в первых числах октября даже получила зарплату.

Мы с братом сделали в их с мамой квартире «ревизию» и упрашивали маму сжечь некоторые снимки: родителей отца после венчанья, виды имения деда Феликса Козловского и особенно маминых знатных предков — у нее были дагерротипы и фото с портретов маслом. Мама обещала нам, что все сделает сама, и… все сохранила.
Друзья брата устроили его шофером в большой гараж, который находился тогда в здании Манежа, вначале он работал на грузовой машине, а потом на легковых.

Наконец я получила веселую телеграмму мужа о его возвращении домой. На вокзале, когда он меня увидел, сразу спросил: «Какая беда?» и тут же: «Дома расскажешь».

Мы стали жить замкнуто, перестали бывать в гостях у друзей. Я часто ездила к Лене и Наташе. Они жили в напряженном ожидании. Наташу исключили из комсомола, в классе все от нее отвернулись, и только один мальчик самоотверженно провожал ее домой, выражая сочувствие. Лена ходила в какие-то справочные. Конечно, безрезультатно. Я тоже тыкалась в разные двери. В нас теплилась надежда — Как мы были наивны!

Пыталась я пробиться на прием к Ульриху, который был всегда любезен со мной и даже отпускал какие-то комплименты, к Шейнину — он в свое время был у отца в порученцах, а теперь занимал пост следователя по особо важным делам. Никто из них меня к себе не допустил, а при случайных встречах в театре — «не узнавали».

Тогда, встречая в театре некоторых знакомых — крупных работников, я по привычке здоровалась, но не получала даже ответного кивка и все удивлялась, пока муж не приказал мне не узнавать бывших знакомых моего отца. Так в тревоге и тоске наступил 1938 год. В доме отца пока все оставалось по-прежнему. Елена Густавовна все еще работала, Наташа заканчивала школу.

А в январе за Леной пришли. Незапечатанной оставили только комнату Наташи. Предварительно обыскав, приказали освободить квартиру в трехдневный срок.

И вот верная Таня с Наташей у нас. Николай Иванович, как мог, утешал сестру и ушел, чтобы не стеснять ее в решении — где жить. Наташа внешне была спокойна, как закаменела, у нас жить отказалась: «Я к тете Зосе и Станиславу». У мамы и брата были две комнаты, мое место оставалось свободным и теперь принадлежало Наташе. Никогда не забуду, как она сказала: «Наташе Крестинской хуже, у нее никого!»

Николай Николаевич Крестинский и его жена летом 1937 года были арестованы, и девочка осталась совсем одна, а ей не исполнилось еще и 17 лет. От нее требовали публичного отречения от родителей — она отказалась, и ее, бедную, куда-то увезли… Только во второй половине восьмидесятых годов я встретилась с Натальей Николаевной Крестинской — ни разу не предавшей своих родителей и их память, несмотря на то, что ей довелось пережить. Я рада, что у нее семья.

Имя Крестинского фигурировало на очень громком, открытом процессе так называемого правотроцкистского блока. Газеты не стеснялись в выражениях: «Волчьи глаза матерого хищника» и тому подобное. Читать это было мучительно. Крестинского расстреляли, а его жена провела многие годы в тюрьмах и лагерях.

До осени 1921 года Крестинский был наркомом финансов. Это он сделал тогда советский рубль свободно конвертируемой валютой, которая имела на международном рынке достаточно ощутимый вес (не менее чем доллар в то время).

Девочкой я слышала рассказ взрослых о том, как Федор Иванович Шаляпин провел наркома Крестинского. Он пришел к Николаю Николаевичу и стал горячо просить, чтобы ему вернули часть национализированных денег: «У меня же в каждом губернском городе семья!» И Крестинский поверил, да и как можно было не поверить гениальному артисту. Какие-то деньги ему вернули. Потом над наркомом смеялись, ругали, но официального выговора от Ленина он не получил.

Меня все еще продолжали держать в театре. Как-то раз Рипсиме Карповна, отведя меня в конец «круглого» коридора, спросила, знаю ли я, кому обязана своим спасением. И рассказала, что, когда Константину Сергеевичу сообщили о моих обстоятельствах, он отказался визировать мое заявление и порвал его. Очевидно, меня оставили в театре, не желая спорить со Станиславским. По возвращении с лечения Владимир Иванович Немирович-Данченко дал понять, что солидарен с Константином Сергеевичем. Об этом мне рассказала Ольга Сергеевна Бокшанская.

Внешне театр переживал период благополучия. После окончания съемок «Волочаевских дней» муж получил значительный гонорар, и в Ленинграде мы купили мебель, которая всю жизнь простояла в нашей квартире. Дом наш строился как кооперативный, но примерно через год нам вернули какие-то деньги, которые мы тут же внесли в дачный кооператив «Чайка» в Валентиновке. Муж сказал мне полушутя: «Хочешь жить спокойно, без моей родни? Будем строить зимнюю дачу для родителей». До того они с братом и его семьей все еще гнездились в подвале на улице Станкевича.

Я всю мою жизнь в неоплатном долгу перед мужем. Сколько же ему пришлось претерпеть из-за того, что я стала дочерью «врага народа»! Первый сильный сердечный приступ, а по-теперешнему — инфаркт, случился у Николая Ивановича летом 1938 года, а было ему всего тридцать три.

На протяжении многих лет у нас часто бывал Фадеев, иногда являлся и ночью. И так уж повелось, что, услышав ночной лифт, я наспех причесывалась и надевала халат. Был у нас с мужем твердый уговор, что дверь открываю я. Увидев на пороге Фадеева, я, конечно, радовалась безмерно, а он, глядя на меня, иногда целовал, а иногда прижимал к себе, приговаривая: «Ну прости, ну прости меня!»

Как-то зимой 1938 года мы с мужем, Раевский и Армен Гулакан поздно возвращались из ВТО. Мужчины еще о чем-то договаривали, а я первая вошла в наш подъезд. Войдя, я увидела военного с винтовкой и нашего ночного сторожа, бывшего сторожа Глинищевской церкви (он все еще жил в полуразвалившейся церковной сторожке во дворе). Называли этого старика Чир — именем персонажа из «Любови Яровой». Я, как могла спокойнее, спросила: «Это на какой этаж?» И услышала: «Кажись, на седьмой» (то есть на наш!).

В этот момент появился муж, сразу подошел, крепко взяв меня под руку, а Раевский, глядя в сторону, побежал к дверям черного хода. И так бывало. А в ту ночь уводили с восьмого. Из нашего дома в то страшное время уводили не один раз.

Однажды нас и Раевского с женой Булгаковы пригласили слушать «Записки покойника» («Театральный роман»). Мы пришли к назначенному времени и застали только чем-то взволнованную Елену Сергеевну. Мы уже решили уходить, когда Михаил Афанасьевич, ведя сына Елены Сергеевны, Сережу, рука которого была в гипсе, вошел со словами: «С этим ребенком не соскучишься, на этот раз он для разнообразия сломал руку». Когда гордого своей травмой Сережу увели в его комнату, чтение состоялось. Читал Михаил Афанасьевич главу «Предбанник».

Это было поразительно! Так интересно было узнавать всех от мала до велика, скрытых под смешными псевдонимами. Мы плакали от смеха, буквально падая со стульев, так это было похоже, остро, а иногда и беспощадно; но это не было просто злым высмеиванием, это было о своем, о дорогом, близком. Хотя часто «Театральный роман» воспринимается чуть ли не как злой памфлет на МХАТ.

«Записки покойника» не были предназначены для публикации. Но обстановка второй половины пятидесятых — начала шестидесятых годов вынудила Елену Сергеевну хлопотать о напечатании именно «Театрального романа» — это было наиболее приемлемым началом. За ним последовало написанное ранее, а главное — многолетний труд «Мастер и Маргарита».

...Кажется, в середине лета Саратов начали бомбить зажигалками. В городе было много деревянных домов. И теперь окрестные колхозники стали чуть добрее, но за продукты драли еще дороже. Был такой знаменитый пасечник Головатый, он в Саратове на базаре торговал с воза медом. Помогали ему снохи — жены сыновей, а цена этому меду была — 1200 рублей кило. Я покупала для Лизочки Раевской по 100–200 граммов — на большее мы права не имели, а этот «герой» подарил армии самолет, о чем с умилением писала пресса.

Однажды мы на нашем «совете» решили, что надо на базаре «сделать крупную коммерцию». Для продажи приготовили две голубые пайковые футболки, что-то из Лизочкиного гардероба, черное, из дорогого фая платье работы Александры Сергеевны Ляминой — я надевала его раза два-три. Мы сообща решили, что «хорошо пойдут» новые калоши Раевского на красной подкладке. Еще что-то, сейчас не помню.

Нас было несколько «торговок». Ольга Лабзина держала на руке длинное розовое в оборках концертное платье: «А вот, а вот вечернее!» Нина Михайловская торговала «в разнос» безопасными бритвенными лезвиями (успешно). А мы с Лидой Петкер встали за прилавок. Ко мне, сокрушая все преграды, подбежала пышная девица, но увидев футболки, сплюнула и произнесла: «Будь ты неладна, я думала, лазорево платье!» Потом подошел согнутый, замшелый дед и, колупая калошу Раевского, не глядя на меня, спросил: «Сколько дать?» Я, как мы дома решили, сказала: «Триста рублей».

В ответ я услышала: «А по харе тебе этой калошей не дать?» И дед пошел дальше. На меня напал смех. Но тут появилась тетка с русским маслом в двух бидонах. На вопрос о цене она ответила: «Меняю на колун». Кто-то принес топор, но она уточнила: «Колун, который на шею — дочка замуж выходит». Еще одной такой тетке подошло ляминское платье: «Не больно модно — пуговиц мало, но сойдет. У мине их пять кобылиц — дочек, какой-нито сойдет!» Так кончилась моя торговля. Уж не помню, что я принесла домой. Слушая мой рассказ, все смеялись, я тоже, а ночью тихонько ревела от обиды, и платья жалко было.

Шла вторая половина сезона 1943/1944 года, когда муж получил повестку явиться в одно из отделений НКВД (оно находилось на углу Петровки и переулка с нашим филиалом). Явка к двум часам. В тот же день вечером у Николая Ивановича были «Три сестры», у меня концерт.

Мы вышли из дому около часа дня и пошли на Петровский бульвар. Муж стал давать мне советы и распоряжения на случай… «Если меня оставят, найди Сашу, только к нему — он не отвернется».

Точно в два часа мы вошли. За низкой перегородкой в помещении сидели с виду милые женщины, их было трое, и что-то писали. Муж подошел к одной из них и протянул повестку. Бегло прочтя, она откинула крючок в перегородке, одновременно нажав кнопку: «Вам — туда». «А вы что? — это мне. — Запрещено». Я села на лавку у входной двери. Ждать пришлось долго. Появлялись какие-то люди и, на ходу перекинувшись словом с этими «дамами», проходили за барьер, там было две двери.

Прошло уже много времени. Я решилась спросить у той, которая взяла повестку, сколько может продолжаться вызов. «Сколько нужно! Не мешайте работать». Я вышла на улицу и стала топтаться около входной двери. Время шло, меня стала колотить дрожь от холода и от страха.

Приближался час, когда муж обычно начинал собираться в театр, на спектакль, и я решилась опять подойти к этой — за перегородкой. Быстро, чтобы она сразу не прогнала, стала говорить, что муж не совсем здоров, что у него спектакль и что уже время идти в театр. Она даже с любопытством, как мне показалось, посмотрела на меня и сказала: «Ну и что? Я сказала — не мешайте работать», — и застыла. Я поплелась на улицу и встала на углу, чтобы видеть ворота этого учреждения.

Был уже седьмой час, когда из дверей вышел муж. Он был серого цвета. «Расскажу после». Постояли молча. Надо было торопиться в театр, а идти быстро Николай Иванович не мог. Я пошла проводить его до театра и еле успела на концерт. Вид у меня был тоже больной, меня быстро пропустили, и я пошла встречать мужа. Домой шли очень медленно. Муж рассказал мне, что его вынуждали к «сотрудничеству». Сперва вежливо, потом все настойчивей, с намеками — «не выпустим». Физически его не трогали, но к концу «беседы», когда поняли, что он не согласится, не выбирая выражений, срываясь на крик, смешивая матерные слова с угрозами, стуча кулаками по столу, выгнали.

Ночью у мужа случился сердечный приступ, но, слава Богу, обошлось. Сколько же мы натерпелись унижений и страхов! А ведь Николай Иванович и знаком-то был с моим отцом очень мало. И надежды на защиту, на помощь у нас не было, разве только Александр Александрович Фадеев.

Через некоторое время, на генеральной репетиции, Николай Иванович, отведя меня в сторону, тихо сказал: «Посмотри осторожно, кто разговаривает с Нежным — тот самый». Это был он, предлагавший «сотрудничество».

Кажется, ранней весной меня опять вызвал Калужский и попросил поехать с Белокуровым, только на одно выступление, в танковый корпус. Правда, довольно далеко, туда, где корпус стоял на коротком отдыхе. И вот мы с Володей едем в штабной машине. Полуторка, обшитая фанерой, внутри диван, стол, полевой телефон и кресло или стул, крошечные окошечки; кабину водителя отделяет тонкое стекло.

Ехали мы долго и все недоумевали, как я перед этими танкистами буду произносить пушкинский текст «Веди полки скорее на Москву, очисти Кремль, садись на трон Московский». Пушкин, конечно, гений, но ситуация… Однако все оказалось проще: Белокуров недавно снялся в кино в роли Чкалова и был очень похож на него, поэтому его и попросили прислать.

По-прежнему бывал у нас Александр Александрович Фадеев. Он заметно изменился — голова стала совсем серебряной. Кроме частых поездок на фронт, он был очень занят своим первым — правдивым — вариантом «Молодой гвардии», рассказывал о том, как собирал материал и что довелось ему узнать о трагической судьбе отважных молодогвардейцев. Иногда с грустью говорил о своем любимом «Последнем из Удэгэ»: «Наверно, так и не допишу…» Был он грустен, что-то очень угнетало его.

…Примерно в это же время Бокшанская по секрету сообщила мне, что на «Курантах» был Поскребышев и благосклонно отзывался обо мне, и посоветовала послать на его имя просьбу об отце и даже помогла мне составить текст.

Прошло совсем мало времени, и моя мама «приняла телефонограмму» (так ей сказали): в такой-то день и час мне надлежит явиться за пропуском в прокуратуру.
Когда я пришла и сообщила текст этой телефонограммы, на меня изумленно посмотрели и строго спросили: «Вы соображаете, к кому просите пропуск?» Я ответила, что ничего не знаю — так было продиктовано.

Стали туда звонить, мне приказано было ждать. Через какое-то время пришел военный, у меня взяли паспорт, взамен дали пропуск и повели. Это было в здании Прокуратуры Союза.

Наконец привели в кабинет, где сидела весьма надменная дама, и меня сдали ей. Мой «конвоир» ушел. Она мне приказала: «Ждите». Сесть не предложила и удалилась за обитую кожей дверь. Вернувшись, молча указала на эту дверь, не закрывая ее. За ней оказалась другая дверь. И я вошла.

Большой кабинет, обшитый деревянными панелями. Далеко от двери — роскошный письменный стол, а в кресле человек в генеральском мундире. Ни кивка, ни слова. Я остановилась у двери. Пауза, потом я услышала презрительный, надменный голос: «Ты долго будешь писать?» Я обомлела, но все-таки севшим голосом сказала: «Пока не узнаю, жив ли мой отец!» — «Конечно, жив. Все! Вон!»

Больше он не дал мне рта раскрыть, и я вернулась к надменной даме. Она сказала что-то в трубку, я стоя дождалась появления «конвоира». В обмен на пропуск мне вернули паспорт — и то хорошо.

Я плохо помню, как шла домой. Я поняла, что дальше мне некуда. Лицо этого генерала я хорошо запомнила, а вот фамилию не помню. Тогда много было таких. Больше до 1955 года я никуда не обращалась.

Наши вернулись уже после Парада Победы. Сколько было рассказов о Берлине, о встрече с Берзариным — первым комендантом Берлина, нашим другом еще по Дальнему Востоку, о том, как в пути узнали о конце войны. Побывали они и в рейхстаге, где муж вывернул сохранившуюся в кабинете Гитлера электрическую лампочку для того, чтобы ввинтить ее в уборной нашей квартиры (она, проклятая, не перегорала чуть ли не 20 лет). Были они и в ставке маршала Жукова, и Анастасия Платоновна даже плясала с Георгием Константиновичем «барыню».

В театре военно-шефская работа после Победы была еще более напряженной. Теперь в ней участвовала почти вся труппа, так как концерты давались в Москве

Осенью 1955 года Александр Александрович Фадеев спросил меня: что я делаю для реабилитации отца? Узнав, что я плохо понимаю, с чего надо начать хлопоты, он составил подобие краткого конспекта, о чем и куда надо писать. А был он, как известно, депутатом. Когда я стала говорить, что депутат моего района такой-то, то в ответ последовало: «Я думал, ты сообразительнее». И опять его уложили в «Кремлевку», и все нужные бумаги, по его указанию, я передавала через Ангелину Степанову — она была очень доброжелательна ко мне.

Очень скоро меня вызвали на улицу Воровского и после коротких и мучительных вопросов приказали явиться за документами о посмертной реабилитации. В своей просьбе на имя Фадеева я писала и о Елене Густавовне Смиттен. Когда в назначенный срок я пришла за документами, мне дали две небольшие бумажки — «справки» — с таким текстом каждая: «В виду отсутствия состава преступлений считать невиновным». Все.

Потом меня вызвали на Кузнецкий мост, в печально известный дом со входом со двора, очень любезно предложили сесть и сообщили о смерти отца, вручив свидетельство с датой смерти: декабрь 1941 года. Еще я получила опись вещей, принадлежащих отцу, на предмет денежной компенсации. Последними в этом списке были часы марки «Заря».

Как можно спокойнее я сказала военному, который меня принимал, что обстановка в квартире отца была казенной, из личных ценных предметов были швейцарские золотые часы — подарок его отчима, большая, очень ценная библиотека, несколько групповых снимков с Лениным и Дзержинским с их автографами, а в сейфе служебного кабинета — именное оружие. После паузы он сказал: «Вы же получите деньги». Тут, не сдержавшись, я ответила резкостью. «У вашей матери будет хорошая пенсия». На это я ответила, что прокормлю маму сама.

Больше на Кузнецкий меня не приглашали, но я получила одну за другой повестки с приглашением в какой-то финотдел для получения денег. После третьей повестки меня оставили в покое.

Оставить комментарий

Архив записей в блогах:
Азия Кейт Диллон известна по американскому драматическому сериалу "Миллиарды" (Billions), во втором сезоне которого она сыграла восходящую звезду хедж-фонда Тейлор Мейсон. Его гендерная идентичность не совпадает ни с женской, ни с мужской. Бритая голова и нейтральная, мешковатая одежда ...
Мое заключение. "Камала" начала очень резво с точки зрения демонстиаций новых положительных качеств президента - тупого вранья и наглости. Однако Трамп постепенно догнал ее в этом  отношении, а по  уверткам даже  перегнал. По ходу вспоминлось, как народ стебался над ...
В случае колонизации Вселенной вероятность уничтожения человеческого рода на самом деле может увеличиться, а не уменьшиться. Источники - http://nautil.us/blog/why-we-should-think-twice-about-colonizing-space , https://inosmi.ru/science/20180805/242886664.html Автор - Фил Торрес ...
Вчера ходили с Верой в кино. "Полицейский с Рублевки. Новогодний беспредел 2". Я искренне не знаю, почему я Веру не стала отговаривать, ведь чувствовала, что кинишко вполне паршивое. Первый фильм мы с ней тоже вдвоем смотрели, потому что наши домашние мужчины сказали нам идите нафиг ...
Эпичную картину наблюдала на днях. В общем, у нас тут есть небольшая чебуречная, где в "окошечке" можно заказать всякую выпечку и чай-кофе на вынос. И вот девочка студентка взяла себе стакан горячего кофе. Идет, прихлебывает, свернула во двор. Я шла за ней в нескольких метрах. ...