Моя война
greenarine — 10.06.2011 Я не помню, когда она началась, моя война.Может в тот день, когда двоюродная сестра Лусинэ перестала выходить из подвала. Подвал был единственным местом, где можно было укрыться от бомбёжек. Случись прямое попадание в дом – никому бы не удалось спастись. Но прятаться было негде, и семья моего дяди, заслышав первые взрывы, бежала в подвал. Вдоль стен тянулись большие глиняные карасы, эти карасы помнили прикосновение рук моей Таты. На широких полках дозревал золотистый, прозрачный инжир, дотронься – и он истечёт сладкими тягучими слезами. В углу стояла старая деревянная тахта – широкая, с резной ажурной спинкой, с облупленной на локтях тёмной краской. Лусинэ забиралась с ногами на тахту и сидела, обхватив себя за колени. Иногда беззвучно плакала.
Когда снаряды падали совсем близко, дом стонал, как живой. Качался с боку на бок, тяжело вздыхал. Исходил каменной крошкой и пылью.
Может в тот день, когда моя Лусинэ навсегда отказалась выходить из подвала, а если её уговаривали хотя бы выглянуть во двор, она начинала синеть, задыхаться и падать в обморок, может именно в тот день и началась моя война?
Или в тот день, когда я возвращалась с очередной сессии из Еревана? Десять бесконечно долгих часов по бездорожью – единственное шоссе осталось по ту сторону границы, и огромный Икарус увязал по колено в непролазной грязи узкого горного серпантина. По обочине, опасно нависая гусеницами над бездной, сновал крохотный раздолбанный трактор, тянул на себе наш беспомощный автобус.
А потом начался обстрел. Спрятаться было негде, склон, на котором мы застряли, просматривался с той стороны, как на ладони. В ожидании смерти мужчины замерли, заслонив своими спинами женщин и детей. И лишь трактор, не обращая внимания на выстрелы, упрямо тянул тяжеленный Икарус.
-Бросай,- кричали ему,- бросай!!!
Но трактор не сдавался. Отчаянно тарахтя, он пробивался всё вверх и вверх, и люди какое-то время заворожённо наблюдали за ним, а потом пошли следом, и даже дети перестали кричать, а только тихо плакали, да скорбно причитали женщины.
Обстрел скоро захлебнулся, потому что озверело заработали наши пушки, прикрывая людей огнём.
-На ходу смерть не так страшна,- крикнул нам на прощание тракторист, седой маленький мужичок в засаленном пиджаке и заправленных в кирзовые сапоги мятых штанах, махнул рукой и поехал вниз по серпантину – вызволять из слякотного плена очередной рейсовый автобус. У героев всегда очень простые лица, это только в фильмах они поигрывают мускулами и желваками, спасая мир. У настоящих героев всегда очень простые лица.
-Он на этом участке дороги пятые сутки один работает,- рассказывал потом водитель, выруливая на бешеной скорости к водохранилищу,- днюет и ночует на перевале.
-Некому его подменить?
-Некому. Сменщика на той неделе убило.
-На ходу смерть не так страшна,- вспомнил кто-то слова тракториста.
-Сменщика как раз на ходу убило,- покачал головой водитель.- Хотя он прав, конечно. Лучше что-то делать, чем смиренно ждать.
Может в тот день и началась моя война? В ту унизительную минуту абсолютной беззащитности, когда ты ощущаешь себя живой мишенью, и ничем более. НиЧЕМ более.
Или в тот день, когда бомба угодила в палисадник нашего дома? Была глухая ночь, взрывной волной выбило стёкла, моих спящих сестёр швырнуло на пол, сверху посыпались осколки, в воздухе кружились ошмётки посечённых в хлам пуховых одеял и разом обугленных штор… Гаянэ потом несколько недель не спала ночами и глядела испуганными золотистыми глазами так, что хотелось прижать её к своей груди и никогда не отпускать. Сонечке было всего десять, и я сравнивала себя, десятилетнюю, с ней, и выла от боли, какие мы разные, и какое трудное на её долю выпало детство...
Папы никогда не было дома. А если он приезжал, то укладывался возле порога. Чтобы при первом же вое скорой мчаться в больницу – скорые гудели только в одном случае, когда везли раненых, это было такое негласное правило, чтобы зазывать врачей в больницу. Папе часто приходилось уезжать под бомбёжкой. И мы не знали, доехал он благополучно или нет, потому что не дозвониться и не спросить – телефоны молчат.
Однажды он подобрал смертельно раненого юношу – тому осколком перебило позвоночник, и он истекал кровью посреди улицы.
-Доктор,- простонал он, когда папа загрузил его на заднее сиденье машины,- доктор, я ведь выживу, да?
-Мы ещё погуляем на твоей свадьбе,- ответил ему папа.
До больницы живым он его не довёз. Страшно напился в тот день, говорил, что спиной почувствовал, как смерть забрала мальчика.
Вымытая хлоркой машина целую неделю стояла с распахнутыми дверцами, но тяжёлый запах обожжённой плоти так и не выветрился. Салон пришлось обтягивать новой материей, а потом папа машину продал. Не смог больше на ней ездить.
Я не знаю, когда началась моя война.
Помню, что в самый её разгар на дворе стояло позднее лето – жаркое, томно-прекрасное, с низкими гроздями налитых звёзд.
Людям такая красота казалась насмешкой. Наблюдать буйство красок, когда твоя жизнь превратилась в муку, особенно тяжко. Война делает людей атеистами или истово верующими. Третьего не дано. Война делает людей хорошими или плохими. Третьего не дано. Война вообще не терпит полутонов и полунамёков. Она ненавидит тебя всей душой, и не требует к себе снисходительного отношения. Нечеловечески сильный и мерзкий противник.
Я думала, что похоронила войну там, в горах. Но если ты хоть раз заглядывал ей в глаза, она тебя уже не отпустит. Война станет возвращаться к тебе липким мороком во снах, странными видениями, неконтролируемыми приступами страха, беспричинными слезами...
И каждый раз, как за спасением, ты будешь убегать в комнату сына, ползать на коленях возле его кровати, кривить в беззвучном плаче рот, целовать его в мягкие кудри, гладить по рукам и шептать господи, никогда, господи, никогда, господи, больше никогда