Мы не рабы. Рабы не мы.

Я знаю, про что нужно ставить "Троватора", чтобы правда меня достать.
В настоящих трагедиях, где занавес – часть плаща,
умирает не гордый герой, но, по швам треща
от износу, кулиса.
Только гибнет эта кулиса, то, что вокруг нас вне реальности спектакля; и в конце для графа, который всё ещё живёт, остаётся только сплошное "не выходи из комнаты", потому что некуда.
До известной степени спектакль Чернякова (я опять о нём), как и запись Паппано (я опять о ней) суть трактовки оптимистические, потому что в обоих случаях там для графа нет и не положено никакого "дальше", так что до известной степени это расклад, когда
Все романы обычно
на свадьбах кончают недаром,
Потому что не знают,
что делать с героем потом.
(Да, и стихи я тоже всегда цитирую одни и те же.) Но вот в этом потом-то и спрятано самое страшное. Самое страшное – это когда Пилат думает, что "пришло бессмертие"; то самое вечное бодрствование, которое немного сон. И в "Троваторе" это идеально можно сделать именно за счёт хора, постепенно растворяющегося к финалу и оставляющего графа вне всего.
Такого же плана страшнейшее посмертие я придумал для барона Скарпиа. Всеведущий и Всевидящий посылает его в бесконечный цикл перевоплощений, и в каждом рождении он встречает ту самую девушку в красном платье и бесконечно гоняется за ней, сжигаемый настоящей любовью, такой, которая в красивых книжках убивает красиво, а в жизни – глупо и скучно. И вот наконец – самая страшная часть наказания: Скарпиа попадает в новый мир и... девушку не встречает.
Там он и остаётся навсегда, ага. И вечно бродит со свечкой по бесконечному пустому дому.
- Скажи, я тебе иногда снюсь? – говорит голос в голове.
- Я не могу уснуть, – отвечает герой.
И он, разумеется, никогда не вспомнит, за что.
Или вот вам сценарий. Жила-была девушка. Ей нравилось играть на пианино и читать книги. Она работала преподавателем французского. Покупала себе весной шляпки и туфельки, а зимой носила муфту – хотя так уже никто не делает. Любила фиалки. Ела ложечкой пенку с кофе, а сам кофе выпивала редко. Сидела в кафе у окна и смотрела на прохожих. Она жила одна в большой квартире. Соседи иногда жаловались, что вечером им мешает звук дрели. Дрель – это не поэтично, но ведь девушка жила совсем одна. Хрупкая девушка. В квартире, полной книг, для которых вечно не хватает полок. Она пользовалась случаем, если к ней заходили гости.
Когда девушка умерла – а случилось это довольно рано, – и в квартиру выломали дверь, оказалось, что двух комнат ей было многовато. Она жила только в одной. Во второй висели её марионетки. В суставах у них были просверлены дырочки, чтобы удобнее цеплять крючки, продевать верёвку, крепить к потолку. Много-много марионеток. От всех неприятно пахло, даже от тех, что уже совсем высохли.
Девушка не любила прощаться с гостями.
Или вот вам сценарий ещё.
Большая пустая квартира. Темно. Свет выключен, окна закрыты тяжёлыми шторами. Проблески фар в щёлках. Тёмно-зелёный бархат. Кажется, малиновые обои. Заглянем в другую комнату? Этот блик – на крышке рояля. Белые клавиши кажутся серыми. Чёрные не разглядеть. А здесь что? А здесь ванная комната, и в глубине не возвышении – ванна, полная почти до краёв.
Камера скользит по коридору в прихожую: здесь разувается мужчина, мы видим тёмные брюки, кажется, пиджак; и вот он уже тихо бродит по квартире, останавливается на пороге ванной, подходит к двери в первую конату, во вторую. Рояль; из-за рояля он за подмышки поднимает женщину в тёмно-фиолетовом платье. У неё чёрные волосы и острые ключицы, он не отпускает её, ведёт к вертящейся табуретке, сажает к клавишам. Она играет, пльцы перебирают звуки. Это что-то из раннего Гласса, а может, из Морриконе. Она играет саундтрек к движениям своих рук, а он стоит рядом долго-долго.
Музыка обрывается, хотя, пожалуй, так и задумал композитор; и женщина поворачивается к мужчине, обнимает его за талию, прижимается лицом к его груди.
В этот момент один из них исчезает.
Такие вот у меня сны. А у вас?
|
</> |