"Конгрегация". Читательская рецензия

Уточню, это не значит, что коротенькие отзывы-заметки в духе "прочитал, понравилось" мне не приятны или вызывают мысли "фублин, не мог расстараться на эссе на десять страниц" :) Просто каждый вариант приятен по-своему: короткие отклики - одобрением проделанной работы, объемные вдумчивые рецензии - пониманием.
Да, не всё в нижеследующем тексте попало в точку. Например, "упрощенный, разговорный язык" - это не ответ на "железный век гаджетов и чтения с компьютера, который предъявляет свои требования к тексту". Ибо первые пять с половиной книг были написаны во времена, о которых как раз шла речь в недавнем посте, то есть - когда у меня не было ни интернета, ни хоть какого-то представления о том, что в этом интернете происходит, а читалки я вообще видела только на картинках в бумажной "Компьютерре" :) Часть первой книги вовсе писалась ручкой в общей тетради.
И Курт не Hesse, а Gesse, а потому рассуждения, выстроенные на основе его фамилии, больше лежат в сфере читательских личных ассоциаций, чем авторской задумки.
Но при играх с постмодерном этой опасности подвергается любой автор - всегда остается вероятность того, что СПГС заведет кого-то из читателей в области, которых автор и не думал касаться :) Иногда это выливается в неприятные недоразумения, иногда не сказывается ни на чем, а иногда - позволяет вскрыть иные смыслы, в рецензии не оговоренные, но благодаря этим личным читательским ассоциациям вытащенные на свет.
=========
Взято из комментариев в дайрях.
Ad marginem. О «Конгрегации» Надежды Поповой
Хорошая коллекция фантиков лучше, чем плохая картинная галерея.
Умберто Эко
Пролог
Усевшись за компьютер, чтобы набросать небольшое эссе о романе Надежды Поповой «Конгрегация», я вдруг понял, как соскучился по написанию отчётов. Когда отчёт — служебная необходимость, восприятие этой работы искажается чувством долга. Если же посылаешь мысль в путешествие по знакомым местам просто из любви к искусству, и она пролагает себе дорогу по пересохшему, но не забытому руслу, то за одно удовольствие ума от этой игры в бисер уже благодаришь автора: его труд был не напрасен. Любезность читательскому народу проистекает от степени пробуждения автором добрых чувств в оном. Добрые чувства пробуждены, факт.
А ведь авторский труд ещё не окончен. Из-под пера писателя в настоящее время вышло семь книг, каждая из которых, разумеется, снабжена своим названием, однако фактически это один роман, пока не дописанный. Если использовать определение О. Мандельштама, то отличие романа от повести, хроники, мемуаров или другой прозаической формы заключается в том, что роман — композиционное, замкнутое, протяженное и законченное повествование о судьбе одного лица. Посему «Конгрегация» — не цикл романов, а один объёмный роман об одном человеке. Об очень непростом и интересном человеке. Роман как европейский литературный феномен, собственно, возник, креп и совершенствовался именно как искусство заинтересовывать судьбой отдельных лиц — в полной гармонии с европейским индивидуалистическим императивом. Автору «Конгрегации», несомненно, удалось решить эту важнейшую задачу: читатели заинтересовались (2 млн. ответов в поисковой системе «Яндекс» при запросе по имени центрального персонажа).
Первыми героями романов были люди необыкновенные: боги, герои, романтические злодеи, гении чистой красоты либо нечистой страсти к стяжательству того или иного — по вкусу героя (и читателя). Постарев и поблекнув, европейская цивилизация продвинула в герои заурядного человека в пятидесяти оттенках серого, а центр тяжести романа сначала перенесся на социальную мотивировку (то есть настоящим действующим лицом стало само общество), а затем и вовсе обнулился, когда на место подлинной движущей силы выдвинулась проблема исчерпания ресурсов, подход к барьеру (homo economicus скажет «энергетической», sapiens — «смысловой», spiritualis — «духовной» недостаточности).
А если бы молодость знала, а старость могла? Если бы тот или иной барьер можно было отодвинуть в той или иной системе координат? Рассмотреть ситуацию по Эйнштейну, когда всё относительно, ведь это и есть последнее слово европейской цивилизации. «Бог умер», — сказал Ницше. «Ницше умер», — сказал Бог, и мир погрузился в постмодернизм.
Постмодернизм, по выражению знаменитого игрока в бисер Умберто Эко, это ответ модернизму: раз уж прошлое невозможно уничтожить, ибо его уничтожение ведет к немоте, его нужно переосмыслить. Иронично, но без наивности. Этим и занимается Надежда Попова: переосмысливает прошлое, играя в любимую игру русского писателя: составляет монастырский сад из «святых камней Европы». Ведь наше прошлое европоцентрично, стало быть — туда! туда! Не в глушь. Не в Саратов. В самый аксон европейского тройничного нерва: в законнический Рим, посечённый германским мечом, а потом перевязанный католической версией христианства, то есть — в Священную Римскую империю германской нации. Отмотать время назад и поиграть с настройками «Рим, то же, что и закон», «немцы, то же, что и служение» и «верую, ибо абсурдно».
Primo. В дизайне обложки первого бумажного издания первой части романа, под названием «Ловец человеков», как и в нескольких последующих, любой книгочей со стажем видел отсылку к оформлению книг Умберто Эко в русском переводе издательством Symposium. Для тех, кто в своё время не озаботился купить классическое издание Symposium'a, в крупной букве «О» помещался открытый текст: «Для всех, кто любит Умберто Эко».
Задержимся на минуту перед этой рекламной провокацией. Не продешевили ли рекламисты? Мы говорим «Эко», подразумеваем западноевропейское средневековье. Но позвольте, тексты Эко выросли не только из учительства у римских студентов-медиевистов, скорее они выросли из ученичества у Борхеса. При всем уважении к знаменитому итальянскому профессору (Профессору!) отмечу, что заветное эковское слово, «детектив», в «Конгрегации» с лихвой перекрывается заветным борхесовским словом — «фантазия». («Фантазия» здесь уместно трактовать как «перевод по впечатлениям», перевод из иррационального до-словия в слово).
Серия рассказов Борхеса «Смерть и буссоль», где борьба человеческого интеллекта с хаосом предстает как уголовное расследование, гораздо ближе духу романа об инквизиторе Курте Гессе. Кроме того, Борхес — фанатичный германист, по его коридорам ходит не Штирлиц, а сущности гораздо более опасные. Furor teutonicus знаком ему, пожалуй, ещё лучше, чем аргентинское танго.
Как исследователь и продвинутый пользователь масс-культа, Эко гораздо больший приверженец запутанных загадок (попутно обрастающих многослойными реминисценциями на 50 и более страниц), чем Попова, чей текст линеен и прост, как камень, летящий в окно школы, где на уроке дети проходят русскую литературу.
Как эстет и певец средневекового искусства (а программный труд Эко-медиевиста, изданный в 1987 году, называется «Искусство и красота в средневековой эстетике»), итальянский ученый с тщанием, временами переходящим в тщету, следит за самой тканью произведения, за стилистикой текста. Изощреннее в этом отношении был, пожалуй, лишь Набоков. Книга Поповой на этом поле не играет, да автор и не ставила перед собой такой задачи, ее текст — это «сказать», а не «показать». Проблемы искусствоведения и библиофильства волнуют и автора, и героев «Конгрегации» в столь же малой степени, сколь добрых бюргеров Бамберга интересует происхождение и авторство скульптуры Всадника в городском соборе. Герои «Конгрегации» штурмуют, а не наслаждаются, дерзают, а не эстетствуют, работают, а не празднуют.
Нет, Эко тут не помощник и не путеводитель. Совсем другое дело Борхес. Это — одержимый комбинатор, Фридрих Крюгер с волшебной дудочкой, который может завести читателя куда угодно. Сегодня он пишет «На полях Беовульфа», завтра слепнет, как Вотан, послезавтра он говорит «вспомнить всё». И действительно помнит всё, причём его книга (Книга) — бестиарий. Организовать убийства по апокалиптической (или по беовульфовой) схеме его герой может с лёгкостью, погружаться в раздумья вплоть до глубочайших кругов ада — запросто, споря с Иовом и Достоевским; но вот эстетствовать — никогда.
Summa. Если сравнить тексты Эко с многоголосным и многоэтажным представлением древнегреческого классического театра, то «Конгрегация» — это кукольный спектакль с актерской повозки («свежеструганные доски, занавески на гвоздях») на средневековой ли, современной ли площади в праздничный день, неважно. Важно: спектакль вызывает отклик у каждого, кто видит его. Кукловодческий инструментарий же взят целиком у Борхеса: intuitio.
Secundo. Итак, текст Надежды Поповой — это постмодернисткий текст ХХI века, очень хороший, качественный, отвечающий всем требованиям и чаяньям, текст, который живет с народом.
Народ не кривится от слова «покривился» на каждой странице (спасибо, хоть не «покоробился»), народ не видит разницы между «изощрённым орнаментом» (нонсенс) и «затейливым орнаментом» (красиво). В конце концов, «надел» и «одел» — это удел бессильных вечно вчерашних литературных неудачников, да и кофе уже почти оно, так и фиг с ним. Русская литература не об этом. Как и в русской жизни, в ней мало привлекательного дизайна. Если форма не поспевает за смыслом, тем хуже для формы — брысь, не путайся под ногами.
Искать елея художественного слова, помазывающего раны филологов, в современном романе не приходится, на дворе давно не Золотой и не Серебряный век литературы, и даже не медная соцреалистическая добротность. Железный век — век гаджетов, чтения с компьютера в железном же нутре метро, троллейбуса или маршрутки — выдвигает свои требования к тексту.
«Конгрегация» — это классика постмодернистского русского романа, потому что демонстрирует все его классические компоненты:
1. Открытость мировой культуре. Русская культура имеет «переходник» ко всем прочим. Для русского писателя самураи, инки, викинги или привидения Кентерберийского аббатства — родные люди, которых он готов питать соками своего сердца перед тем, как подарит читателям в антураже «фантазии». Позволю себе процитировать большой пассаж из статьи О. Мандельштама «Слово и культура», написанной в 1920 году: «В священном исступлении поэты говорят на языке всех времен, всех культур. Нет ничего невозможного. Как комната умирающего открыта для всех, так дверь старого мира настежь распахнута перед толпой. Внезапно все стало достоянием общим. Идите и берите. Всё доступно: все лабиринты, все тайники, все заповедные ходы. Слово стало не семиствольной, а тысячествольной цевницей, оживляемой сразу дыханием всех веков. В глоссолалии самое поразительное, что говорящий не знает языка, на котором говорит. Он говорит на совершенно неизвестном языке. И всем, и ему кажется, что он говорит по-гречески или по халдейски».
Для русского писателя в 2010-м всё это осталось само собой разумеющимся. Воистину, каждые сто лет в России меняется всё — и не меняется ничего, и видение Мирового дерева на страницах седьмой части романа полностью в контексте. Ещё «наше всё» в стихотворении «Пророк» сказал всё, что нужно знать русскому писателю об избранной стезе. «Духовной жаждою томим...» — и мы прекрасно помним, чем окончилась для героя, сиречь Автора, эта операция без наркоза.
И это прекрасно! «Всё это приплясывает дюреровским скелетом на шарнирах и уводит к немецкой анатомии. Ведь убийца — немножечко анатом. Ведь палач для средневековья — чуточку научный работник. Искусство войны и мастерство казни». Немцы Поповой — это настоящие наши немцы, какими мы их знаем, как ни один другой народ в мире.
(Замечу между делом, что о немцах ещё могли бы сказать французы, но со времен Моруа прошло много лет, и политкорректное молчание, подкрепленное сначала Европейским объединением угля и стали, а затем и всеми прочими propulsatio идеи общеевропейского рынка, до вчерашнего дня входило в правила игры, да и вивисекции spiritus teutonicus подвергся страшной, как та унтер-офицерская вдова маленького ефрейтора. Но нет-нет, да и похолодеет между лопатками: ужель толпам «черноногих» — французский политический термин — придётся стать новомучениками ближневосточными? Не будите лихо, пока оно тихо.)
Вы хотите облобызать дорогие и любимые со времен Достоевского (если не во времен И.Грозного/Курбского) «святые камни Европы»? Их есть у автора! :) Они ещё не затоптаны плюгавым Наполеоном, не выковыряны на всевозможные баррикады, не зашарканы и не захарканы миллионами толерантностей, там где-то и Фридрих Барбаросса спит в Кифхойзере, и Кёльнский собор славит Альберта Великого, и terra incognita нанесена только на одну-единственную подлинную карту.
2. Отсылка к культурному пласту предыдущей эпохи. «Ja, oh, ja!» — воскликнул бы Отто Фрижа, если бы в своём клипоте Града обреченного получил бы возможность прочитать книгу об истинном арийце Курте Гессе. Игра цитатами, стирание граней между массовым и элитарным, — всё это в тексте есть, всё это на месте.
И снова многабукаф, цитата: постмодернизм «органически вырастает из русской социальной действительности и не только эпохи перестройки, крушения Советской власти и государственной идеологии. М. Эпштейн в статье «Истоки и смысл русского постмодернизма», остроумно пародируя название бердяевской работы, сопоставляет коммунизм и постмодернизм, обыгрывает расхожий идеологический штамп в утверждении: «Россия — родина постмодернизма». Не Франция. Потому что у нас культурный пласт хоть и менее протяжённый, но уж вглубь то мы и с Данте ходили вкруговую, и к центру Земли, и с Мюнхаузеном, и с Жюлем Верном, и с Вини-Пухом. А вор должен сидеть в тюрьме.
3. Проблематика государственного строительства. Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан — это аксиома поведения писателя в русской литературе. Писатель приходит к читателю не для совместного наслаждения словесными вычурами. Мы знаем, что наш язык... богат и обилен... но порядка в нём нет... хранитель самого духа русской истории, а дух её — срединность земли, сердцевинность хартленда, соборность и кластерность в одном флаконе, одним словом — Союз.
«Спи спокойно, страна родная, стоит на Рейне стража стальная». Давайте подставим родной гидроним или пограничный топоним. Поймём ли мы жителей Священной римской империи германской нации, изображенных в романе Поповой? Или у них болит своё, невысказанно-немецкое?
4. Линейный текст, очень простой язык, близкий к разговорному, в котором изредка есть вкрапления редкостных завитушек, имеющих целью создать декорации эпохи. Именно декорации, потому что русский постмоденистский роман поставит любые декорации, но играть в них будет пьесу — о наболевшем, о современном, о родном.
Tertio. И если мы суммируем все вышесказанное, то увидим, что на литературном небосклоне у «Конгрегации» есть сестра-близнец, утренняя звезда у вечерней. Роман Поповой — это полный аналог «Евразийской симфонии» Хольма ван Зайчика ака Рыбаков/Алимов.
Судите сами:
У Рыбакова — прекрасная фантазийная Евразия, мечта русского государственника, с цивилизованной Ордой и незыблемым величием шеститысячелетнего Китая, которое осветило экзотическими боками праздничных фонариков не только собственную бюрократию, но и наши среднерусские палестины, причем граждане единой страны говорят перетолкованными цитатами из «Ивана Васильевича...» и прочих культовых советских фильмов, как и положено в постмодернистском произведении.
У Поповой — прекрасная фантазийная Европа, мечта русского государственника, где Германия — локомотив интеграции, со всем своим не-у-кос-ни-тель-ным порядком, причём как и в настоящей истории точкой сборки Германии является структура закрытой идеократической корпорации (только в нашей реальности это был Тевтонский орден, переродившийся в Пруссию, далее везде, а у Поповой — Святая инквизиция немецкого образца, проникшая во все поры Священной Римской империи германской нации и создавшая Империю), причем граждане единой страны говорят перетолкованными цитатами из «Ивана Васильевича...» и прочих культовых советских фильмов, как и положено в постмодернистском произведении.
У Рыбакова — служилые евразийские товарищи, небольшой, но славный коллектив, с колоритными нюансами иерархических отношений, отдают все свои немалые силы на благо родного государства и благополучия граждан.
У Поповой — индивидуальный европейский талант в окружении служивых товарищей и в постоянном конфликте с иерархией, каковой конфликт смягчается хтоническим пониманием чувства долга, отдаёт все свои немалые силы на благо родного государства и благополучия граждан.
Драгоценные преждерожденные единочаятели Богатур Лобо и Богдан Рухович Оуянцев-Сю действуют в концепции представления просвещенного советского человека о гармоничной Евразии: все частное вместе образует неподвижный монолит, чье движение подобно движению ледника.
В равной степени и майстер инквизитор Курст Игнациус Гессе фон Вайденхорст действует в концепции представления просвещенного (пост)советского человека о гармоничной Европе, где индивидуальности строят мир. Строят во всех смыслах: кто не все, того накажем, но мир подвижен, кряхтит по кочкам Истории с великими трудностями, а лишние люди не торопятся с вещами на выход, более того — сами хотят перехватить управление.
Герои Рыбакова — евразийцы, то есть по определению метисы, что подчеркнуто в их именах, «единая общность советский народ».
Герой Поповой — европеец, автохтон, что дважды подчеркнуто и его типичным именем, и фамилией (Hesse, хатты — это не просто одно из германских племен, а центральное германское племя, по словам Тацита — самое инициативное, с образцовой воинской дисциплиной; показательно, что хатты последними из германцев приняли христианство, и крестителю немцев Винфриду-Бонифатию это далось большим трудом).
Герои Рыбакова, имея выраженную религиозную принадлежность, отличаются религиозной толерантностью, как и положено просвещенным жителям многоконфессионального государства.
Герой Поповой, будучи «на службе у Христа», не просто находится на переднем крае этой службы, он парадоксально сохраняет хтонические черты бога Тюра, покровителя вторника (Dienstag), идола верной службы. Как и Тюр, он — «вечный вторник», никогда не на отдыхе, всегда на работе. Его религия — служба, и в своём религиозном рвении он категорически нетолерантен.
Для героев Рыбакова весь мир, не входящий в любимое родное государство, которое видится как венец цивилизации, воспринимается как варварская периферия.
Для героя Поповой весь мир, не входящий в создаваемое ежедневным трудом государство, которое видится как объект истового служения, воспринимается как варварская периферия.
Эти книги следовало бы издать в одной серии под названием "Ойкумена. Два в одном".
Эпилог
Жду двух оставшихся частей, рад, что являюсь современником автора, и проч., и проч., и проч.!
|
</> |