Из лекции «Посредственность как социальная опасность»
yu_sinilga — 31.03.2021Ольга СЕДАКОВА: Я расскажу одну историю, которая сразу же поможет уточнить, что я имею в виду. Однажды в Хельсинки, в университете меня попросили рассказать вкратце, в течение одной лекции, одного академического часа, историю подсоветской культуры и искусства. И поскольку за час многого не расскажешь, я свела эту историю к очень краткой схеме. Главным героем ее у меня был так называемый «простой человек». (Опять же, прошу не заподозрить меня в высокомерии: саму себя я всегда считала именно таким простым человеком – так и отвечала это редакторам, которые утверждали, что «простой человек» этого не поймет: «Но я сама простой человек!»)
«Простой человек»
в кавычках. Тот самый «простой человек», которым
постоянно оперировала пропаганда. От художников требовалось писать
так, чтобы его понял «простой человек». От музыкантов требовалось
сочинять такие мелодии, которые «простой человек» (то есть не
получивший музыкального образования и, вероятно, не отягченный ни
слухом, ни привязанностью к музыке – иначе он уже не «простой» в
этом смысле) мог бы запомнить с первого раза и спеть. Так Жданов
учил Шостаковича и Прокофьева, какими должны быть мелодии: чтобы их
сразу можно было запомнить и спеть. Остальное называлось «сумбур
вместо музыки». Философ не должен был говорить ничего «заумного»,
«сумбурного», «непонятного» – как это делали Гераклит, Гегель и
другие несознательные и буржуазные мыслители, классовые враги
«простого человека». И т. д., и т. д.
Был ли этот «простой человек» реальностью или он был
конструкцией? Это вопрос. Я думаю, изначально он был конструкцией,
проектом. Изначально его придумали, этого «нового человека»,
которого и принялись воспитывать: внушать людям, что они имеют
право требовать, чтобы угождали их невежеству и лени. «Искусство
принадлежит народу». И стали размахивать этим «народом» и «простым
человеком» во все стороны, как какой-нибудь Илья Муромец своей
булавой, и крушить головы тех, кто не «простые». Постепенно эта
официальная болванка наполнилась содержанием. И «простой человек»
явился миру.
Сколько раз я видела его, этого «простого человека» в
действии! Как точно исполнял он свою роль, скажем, на выставках
прекрасных художников, которым только иногда, в маленьком зале,
разрешали выставить свои работы. У меня была старшая подруга
Татьяна Александровна Шевченко,
замечательная художница, дочь Александра Шевченко, которого
называли «русским Сезанном». Однажды – ей было уже за 70 –
состоялась одна из первых ее выставок, на окраине Москвы. Татьяна
Александровна была человеком ангельской души. Они писала нежнейшие
портреты, нежнейшие натюрморты, составленные исключительно из
красивых вещей: из цветов, из ракушек – из того, на что нельзя
смотреть иначе, как любуясь. Она сама говорила, что ей хочется
рисовать человека таким, каким его видят, когда глядят на него,
любуясь. В результате все у нее получались на портретах немножко
лучше, чем это видно невооруженным взглядом – взглядом, не
вооруженным очарованием. Это было не приукрашивание, а
высматривание в человеке его лучшего. Она написала и два моих
портрета, на которых я несравненно лучше, чем, я бы сказала, на
самом деле. Так она видела. Одним словом, упрекнуть ее – с точки
зрения «современного» искусства – можно было бы разве что в
«украшении действительности», в смягчении ее драматизма, в странной
безмятежности.
И вот мы открыли альбом для отзывов. Я глазам своим не
поверила. Страница за страницей – все то же: «Для кого это все
выставлено? Простой человек этого понять не может. Почему все такое
мрачное? Почему все в мрачных тонах?» И ведь это были не какие-то
агенты, не какие-то инспекторы из ЦК КПСС. Это были обычные люди,
которые писали то, что думали.
Что касается тонов… У «простого человека» явно
что-то случилось с восприятием цвета, если эти мягкие пастельные
тона ему казались мрачными и угрожающими. Какие же он считал
веселыми? Вероятно, такие, как на плакатах. Зрители не просто
возмущались, они требовали запретить эту выставку и впредь ничего
подобного не выставлять. Можете себе представить, как переживала
все это старая Татьяна Александровна. Она думала, что дело в
идеологах, в комиссиях, инстанциях… Оказалось, что осуждает ее сам
«простой народ». Он не хочет смотреть на эту заумную и мрачную
живопись. Это было самое страшное. Для нее, для меня, для многих из
тех, кого тогда «запрещали», – вот это и было самым страшным.
Осуждение идеологических инстанций нас нисколько не удручало. Что
еще они могли делать? Но когда простые люди, твои соседи
от себя лично выражали те же мнения – вот это действительно
сражало!
Итак, «простой человек», который твердо знал, как должен
писать художник, как должен сочинять мелодии и подбирать гармонии
музыкант, строчил в редакции, выражал свои возмущения по поводу
любой нетривиальной вещи, напечатанной в журнале. Зачем такое
печатают? Такое печатать нельзя. Народу такое не нужно. Некогда
воспитанный, он сам стал воспитателем. Он стал воспитывать других.
К какому-то времени, видимо, «простой человек» составлял уже
статистическое большинство нашего общества. Примыкать к «простым»
было выгодно и удобно.
Когда обсуждают «реальный социализм», редко
задумываются над тем, чем он соблазнял человека тогда – и чем он
продолжает соблазнять, откуда возникает ностальгия по нему? Ради
чего человек соглашается на безвыходную тюрьму и вечный надзор? От
чего освобождала его эта тюрьма? От чувства метафизической личной
вины – предположил Пауль Тиллих в своем анализе тоталитаризма. А
это не шутка, это одно из труднейших обстоятельств человеческой
жизни. Режим предлагал каждому своему участнику удобства, которых в
предыдущей истории человек еще не знал – или не знал в такой мере.
Он предлагал ему возможность стать «простым человеком», у которого
нет никакого спроса с себя, над которым совесть не стоит, «как
зверь когтистый». Иначе говоря, он предлагал возможность свободы от
личной вины, свободы от «комплекса неполноценности». Зачем, скажем,
спрашивать себя: да кто я такой, чтобы судить о живописи? видел ли
я еще какие-нибудь десять картин – или вижу эту первую, но уже
знаю, что в ней неправильно? Зачем «комплексовать» перед тем, что
превышает твое понимание и опыт? Без согласия вот этого «среднего»
человека, посредственного человека, на режим, без того, что в
определенном смысле в этот режим ему выгоден – и не в смысле
материальной социальной опеки, а вот в этом, метафизическом, если
угодно, духовном отношении – мы мало что поймем в том, что у нас
происходило. И в том, что опять стоит в дверях, к чему опять люди
склоняются: снимите с нас ответственность, мы не хотим быть
виноватыми, пусть все опять будет «просто» и «понятно».
Так вот, я рассказываю в Хельсинки историю о том, как
проектируется, воспитывается и становится главным судьей всего
происходящего этот, так называемый «простой человек», и говорю: на
могилах многих наших художников, которых или убили, или довели, или
свели со света, можно было бы написать: «Их убил «простой человек».
Партия не говорила, что это она расправляется с ними. Она
утверждала, что всего лишь выполняет волю народа, что ради
«простого человека» расправляются с Шостаковичем или с кем-то
еще.
Так вот, пока я все это говорю, я вижу, что студенты в
большой университетской аудитории – такой же наверно, большой, как
эта – как-то ежатся, смущаются и что-то им неловко. Потом ко мне
подошли преподаватели и стали благодарить: «Спасибо вам! вот теперь
они узнали, что они делают». «Они» – это студенты. Как выяснилось,
хельсинские студенты подходят к своим профессорам с таким же
требованием. Они говорят: «Не завышайте задач. Не требуйте от нас
слишком многого. Не говорите нам слишком сложного и заумного. Мы
простые люди. Не требуйте от нас невозможного. Все должно быть для
простых людей». И Финляндия здесь совершенно не исключение. Это, к
сожалению, типичная картина. Я встречала уже немало европейских
редакторов, издателей, устроителей поэтических фестивалей, которые
говорили то, что мы в прежние времена слышали постоянно – и
надеялись, что это навсегда исчезнет вместе с нашим специфическим
режимом: «Наш читатель этого не поймет. Мы не должны угнетать
читателя, репрессировать его завышенной эрудицией, сложностью и т.
д.»
Часто в таком разговоре мне приходилось слышать и наше родное
раздвоение говорящего, раздвоение, которое младшее поколение, я
думаю, уже не встречало. Раздвоение каждого человека на «я» и «мы».
Редактор спокойно говорил: «Я лично этого не люблю, но нам
это нужно». Или наоборот: «Мне это нравится, но
мы этого принять не можем». У человека, как будто
облаченного властью и правом принимать решения, внутри было два
существа: «я» и «мы». Эту шизофреническую ситуацию он считал
совершенно естественной. И что же – теперь мы встречаем то же самое
на свободном Западе, то же раздвоение вкуса и убеждений на «личные»
и «публичные». Происходит это, разумеется, по совершенно другим
причинам. Однако нетрудно разглядеть, что в итоге появляется: тот
же самый «маленький человек», «простой человек» с его характерными
свойствами: он какой-то чрезвычайно обидчивый и ранимый, этот
«простой человек». Если он встретит что-то, что его превышает, он
страшно обидится, почувствует себя репрессированным, потеряет
уверенность в себе навсегда. «Нельзя подрывать уверенность в себе»,
один из законов политкорректности. Поэтому никак нельзя его
трогать и ставить в затруднительное положение. (Почему-то не
обсуждается другая, и вполне возможная реакция: от встречи с
высоким человек может порадоваться и даже испытать гордость – не за
себя, так за «нас», за род человеческий; он может захотеть
присоединиться к тому, что его превышает…)
ОТСЮДА.
|
</> |