Интернат "Хадассим"
maria_amor — 15.08.2012В Израиль я репатриировалась в середине сентября, и после
двухмесячного курса иврита мне предложили учиться в интернате
«Хадассим», расположенном в центре страны, под Нетанией. В
одиннадцатом классе меня поджидали непонятный иврит, совершенно
неведомый английский, знакомая только через Томаса Манна Библия и
мои давние недруги - математика, биология, физика и химия. В этом
неравном бою у меня изначально не было шанса. Зубрежке не
способствовала и тусовка славных девушек и юношей с гитарами, в
которую я попала. Они преподали мне плохой пример курения, а в
остальном были очень милыми и славными ребятами. Сами, между
прочим, тайком умудрялись учиться, и впоследствии стали зубными
врачами, дипломатами и вообще полезными гражданами. Один
благородный мальчик из их числа, (таких мы потом всю жизнь числим
под грифом "тайно влюбленный") узнав, что в детстве я шесть раз
болела воспалением легких, пытался бороться с моим курением,
подарив сто жвачек, но излечила меня годы спустя только моя
годовалая Сашка, жадно потянувшись за моей сигаретой.
С одной из четырех девочек из моей комнаты – Ирой, мы стали
неразлучны, и, понятное дело, это не довело бедняжку до добра.
Нашего рвения к знаниям едва хватало на то, чтобы добрести до
правильного класса. На своей последней парте, в так и так зазря
пропадающие часы занятий, мы навострились восполнять недостачу
столь необходимого растущему организму здорового сна. Воспитывая
гармоничную личность, интернат практиковал также принудительный
детский труд. Я попробовала наряд в огород, сразу поняла, что
сельскохозяйственная стезя не для меня, и в дальнейшем вносила лишь
как можно более скромный вклад в уборку нашего жилого корпуса. В
самой дальней комнате, самой лучшей, поскольку мимо нее никто не
ходил, жила турчанка Шелли.
Стильная блондинка Шелли была прислана своей богатой семьей на
учебу в Израиль в поисках светского еврейского образования, получив
которое она намеревалась вернуться в Турцию и выйти там замуж за
уже заготовленного жениха. Мы все считали, что ему необыкновенно
повезло: отличница, спортсменка Шелли, вылитая Шарон Стоун,
душилась французскими духами, оставлявшими в коридорах общежития
шикарный аромат, рисовала, знала какие-то там европейские языки,
имела твердое представление о собственном будущем – жена, мать,
стюардесса, опора еврейской общины в Стамбуле, - и всей душой
презирала нас – репатриантскую шушеру. Я застала ее уже с
реконструированным носом – последним штрихом в ее совершенстве.
- Шелли, а какой нос был у тебя раньше? – спросила я, когда
совместная чистка зубов побудила к фамильярности.
- Ужасный, - ответила она. Бросила на меня холодный взгляд, и
добавила: - Такой, как у тебя.
Пластическая операция мне, конечно, не светила, но стало ясно, что
какие-то шаги по улучшению собственной внешности предпринять
необходимо. На первые же сэкономленные деньги я сотворила
химическую завивку, от которой половина моих волос мирно выпала, а
оставшаяся мстительно кучерявилась весь учебный год полупрозрачным
нимбом афро вокруг длинноносого лика.
Обижаться на Шелли было бы себе дороже, мы для нее вообще не
существовали. В то время как все дети перебивались чудовищными
сигаретами «Ноблесс», Шелли курила только «Данхилл», и когда у нее
пропал блок, она прошлась по всем нашим комнатам с тщательным
обыском: открывала все ящики, шкафы, брезгливо ворошила дешевое
барахлишко. Судя по кооперации вожатого, руководство интерната тоже
понимало разницу между белой косточкой, платящей за себя валютой, и
учениками, за которых оптом по льготному прейскуранту
рассчитывалось министерство абсорбции.
И все же недосягаемая Шелли преподнесла нам урок о том, что даже
богатым, умным, хорошим правильным и красивым может быть
хреново: в одну из ночей в припадке жуткой истерики она рыдала и
билась ухоженной головой о кафельную стену душевой. Ее забрали в
поликлинику, окружили сочувствием и заботой, и на следующий день
она опять ходила мимо нас цельным куском надменного
превосходства.
Нам же, которых вне стен интерната не ждали авиакомпании и
нетерпеливые женихи, в общем и целом, было в Хадассиме хорошо. Но
все хорошее кончается: по весне Ирку и меня вызвал к себе директор
интерната, и добродушно сообщил "своим мейделе", что для перевода
нас в двенадцатый класс не имеется ни малейших оснований. Я даже не
особо расстроилась: поскольку все наши друзья были выпускниками,
дальнейшее пребывание в этом храме науки и с моей точки зрения
теряло малейший смысл. Но Ирка, которая, видимо, еще не поставила
на себе крест, заперлась в туалете. Когда из-под двери потекла
красная струйка, я сообразила, что в интимном уединении и приступе
малодушия моя подруга порезала себе вены. Вызвали вожатую, Ирку из
кабинки извлекли, руку в медпункте перевязали, но разумеется, она
не могла рассчитывать на меру внимания, сочувствия и интереса,
полагающуюся Шелли. Ей досталась унизительная беседа с психиатром,
убедившемся, что отклонения двоечницы интеллектуальные, а не
психические. Изгнание осталось в силе. Объевшись за учебный год
строгой дисциплиной и ватным хлебом с маргарином, и чувствуя
брожение в крови, которому было не разгуляться в спартанской
атмосфере интерната, мы с облегчением свалили по родительским
домам, наобещав доверчивым мамам и папам самостоятельно готовиться
к сдаче заочных экзаменов на аттестат зрелости.
Израильская система школьного образования разобралась со мной
где-то в полгода и оказалась права: никакие мои последующие magna
cum laude так и не сотворили из меня опору отечественной науки.
Спустя несколько лет я плыла по Геллеспонту (не Леандр и не Байрон,
я плыла на кораблике) и любуясь красивыми виллами на берегу, их
роскошными садами с мраморными ступенями, спускающимися к Босфору,
я гадала, в которой из них проживает наша Шелли. Я искренне желала
ей, чтобы все в ее жизни сложилось так, как ей мечталось.
Необыкновенную судьбу я прочила себе.