Хоровод вокруг земной оси. – Тема (1979)
mishemplushem — 13.04.2022Фильм Глеба Панфилова «Тема» был снят по сценарию А.Червинского в 1979 году и сразу угодил на полку, поэтому увидели его только в 1987. На Берлинском кинофестивале дали Золотого Медведя, но скорее по причинам политическим, в угаре перестройки: на фоне золотой эпохи фильм проигрывает и Абдрашитовским, и Авербаховским, и Мельниковским. Мы говорили про «Пристань на том берегу» - фильм, снятый для телевидения как настоящее кино; снятая для киноэкрана «Тема» выглядит, наоборот, телефильмом, с упором на разговоры и актеров. Собственно кино там практически отсутствует, так, телеспектакль с видами Суздаля и хорошо выстроенными интерьерами. И текст, и актеры – той, старой школы, нынче таких не делают, но вышел фильм слишком поздно, когда у его возможных зрителей появились совсем другие проблемы. Сегодня, однако, имеет смысл его пересмотреть.
Эне, бене, рес. Квинтер, финтер, жес
Главные действующие лица – творческая и гуманитарная интеллигенция, и разговоры у них соответствующие. Раскавыченные цитаты, аллюзии, от всем внятного «живого трупа» до известного в более узких кругах «сижу в президиуме, а счастья нет», стихи Мартынова, в которых внимательное ухо улавливает дописанную лишнюю строчку – всё это, независимо от степени узнаваемости, было так или иначе предназначено для понимания зрителями.
Насколько сейчас хоть что-то из этого может быть воспринято – вопрос с однозначным ответом: нинасколько. Не потому, что время другое, а потому, что тогда можно было ориентироваться на общность контекста, а нынче нельзя. Сама возможность раскавыченного цитирования в надежде если не на узнавание цитаты, то как минимум на распознавание факта цитирования предполагает единое смысловое поле.
natalia_goodler недавно напомнила мне цитату из классики:
Я открыл было рот, но тут представил себе, в какие дебри нам придется забираться, как трудно будет объяснить, что такое метафоры, иносказания, гиперболы и просто ругань, и зачем все это нужно, и какую роль здесь играют воспитание, привычки, степень развитости языка, эмоции, вкус к слову, начитанность и общий культурный уровень, чувство юмора, такт, и что такое юмор, и что такое такт, и представив себе все это, я ужаснулся и горячо сказал:
– Вы совершенно правы, Федя.
Поэтому, кстати, и в «Кин-дза-дзе» ныне берется в основном только верхний слой, про намордники там да господина Пеже, в то время как самое интересное – насколько она стоит на общности смыслов и ценностей. Более поздний фильм «Приходи на меня посмотреть» - насквозь о том, как тянутся и жмутся друг к другу люди, говорящие на одном языке, но там уже действуют последние уцелевшие динозавры вроде тех, кто сейчас читает этот пост. Во время же создания «Темы» такие люди были молоды или сравнительно молоды, и фильм предназначался для тех, кто тогда постепенно складывался в народ второй половины двадцатого века: условные инженеры - городская, по преимуществу техническая интеллигенция, народная бардовская песня, народные классики братья АБС, «эрика» берет четыре копии, крепнущий скептицизм на базе романтического идеализма, и все читатели, все сплошь читатели главным образом одних и тех же источников.
Эне, бене, рес – тоже ведь не случайный набор звукосочетаний, можно проследить до латинского первоисточника. И какое-нибудь «турба, бурба, сентебряки», надо полагать, восходит к утерянным смыслам. Эти пласты отживают, отваливаются неизбежно, оставаясь только в детских бессмыслицах; хорошо, если им на смену приходят другие, а не тотальная лингвистическая и контекстуальная разобщенность.
Впрочем – возвращаясь к теме («Теме») – цитату из Оруэлла младший лейтенант (С.Никоненко) не поймет.
- У нас все равны.
- А он равнее.
- Разве так бывает?
- Бывает. Но редко.
Лейтенант много читает и даже произносит «и это пройдет», явно почерпнутое из научпопа. Но самую популярную сегодня цитату он там, в СССР, не слыхивал, потому, что он – лейтенант – из внешнего круга, которому Оруэлл неведом. А цитата предназначалась для внутреннего.
Аты-баты, сколько стоит? Аты-баты, три рубля
Этот внутренний круг выглядит неважно.
С первого кадра зрителя подвергают нехитрой проверке. С суровой задушевностью голос Ульянова вещает над панорамой заснеженных полей: «Край мой – скромный, чистый, родной… сколько глубоких чувств принесли сердцу моему твои завьюженные просторы… вдохновил меня на понимание Великого…». Зубы свело от голимого китча – или купились до того момента, как уже человеческим голосом он добавит: «и так далее, и тому подобное»?
Сегодня с этим сложно, критерии стиля и такта размыты. Но тогда сразу узнавалось: так пишут литературные генералы, издающиеся миллионными тиражами никем не читаемых по доброй воле, похожих один на другой толстых томов.
Такой столп отечественной словесности – Ким Есенин (Михаил Ульянов) и прибыл в Суздаль с целью припасть к истокам и написать нечто эпохальное из древнерусской жизни с участием коня и дружины. Первыми же закадровыми словами он сразу демонстрируется нам как конъюнктурщик, а следующими – как конъюнктурщик, в котором на склоне лет пробудилась совесть.
Оказывается, он разобраться хочет: правда бездарен, правда продажен, или все-таки было что-то? А осталось ли? И как теперь с этим поступать?
Поверить ему невозможно никогда, ни в какой момент времени, потому что все его попытки суть имитация, такая же, как его устный набросок про «край родной». Как будто человек чувствует: вот, для таланта нужна совесть, а где ее взять? Скребет по сусекам, метет по амбарам, а оно не наметается, не наскребается: всё фальшь, всё мимо.
- Я ударю в набат, и не прервется нить… подождите, Сашенька, я, кажется, опять галошу потерял.
Второй писатель – Пащин (Евгений Весник) – местный, рангом
помельче и по-человечески симпатичнее. Это откровенный
приспособленец, умный циник, печальный шут. «У нас в ГАИ, - говорит
ему простодушный лейтенант, – все ваше творчество уважают, круто
пишете, настоящая литература!» И, по простоте душевной, еще
хуже:
- А я, знаете ли, графоман, люблю книжки читать… Виноват, графоман
– это который пишет. Это вы графоман, а я книголюб.
А ему, в сущности-то, как с гуся вода, он гонит свою халтуру на пишущей машинке без черновика, и диалог с гайцом творчески преобразует в духе социалистического реализма естественным образом, с легкостью человека, которому химера совести без надобности и притворяться он ни перед кем не намерен. Менее всего – перед самим собой.
Зато Ким, который так Мужественно и Беспристрастно казнил сам себя, теряет лицо как только ему скажут со стороны: да, бездарен. Да, конъюнктурщик, драмодел. Потому что ему нужна не правда, с которой он не сможет жить (по первоначальной версии, в финале его герой погибал), а оправдание. В идеале – перед самим собой. Нет – так хоть перед другими, особенно той, которая его так легко обвинила: перед Сашей.
Но перед Сашей (Инна Чурикова) ему не оправдаться. Она существует вне категорий, которые имеют смысл для Кима, она единственная живет свою жизнь независимо – поистине свободно - сообразуясь разве что со своим идеалом, «бедным гением», безвестным крестьянским поэтом Чижиковым, который, бедняга, «понимал себя великим певцом новой жизни, обреченным на маленькую судьбу», посылал «гения своего полетать по звездному океану». Обратите внимание: ее свобода не казалась бы такой полной и чистой, если бы этот Чижиков не был так нелеп, и стихи его не были так запредельно ужасны. «Бедный гений в мозгах застучался («зачесался» - ошибается гаец, которому всё едино), сочинять я сонеты начАл».
И этот-то малахольный Чижиков представляется ей несравненно выше удачливого, состоявшегося столичного драматурга, и никак ему этого не постичь, как не постичь того, что и как на мужчину она на него не польстится.
На кладбище, в очередном пароксизме поисков совести, Ким
мысленно вопиет:
- Здесь пущу свои корни, начну всё сначала, честно, без
компромиссов!
И – хоп: точнехонько после «без компромиссов» на его плечо опускается рука в брезентовой варежке. Могильщик просит помочь нести гроб. Так появляется еще один ключевой герой: «похоронщик», как называет его Ким. Тоже, ага, писатель, не то историк.
Вот он-то, похоронщик (Станислав Любшин) - как нам постулирует сценарий, настоящий талант. Именно что «без компромиссов»: не печатали – ушел в могильщики. Нечем дышать на родине – уедет в Америку. И, кстати, Сашу бросит, которая его любит без памяти.
Так они кружатся в этом хороводе вечных вопросов творца и творчества, царь, царевич, король, королевич: барин, шут, простак, хранительница, беглец, и осеняющий всё сломанными крылами бедный неудалой гений. И на фига бы нам вперлись их проблемы, продается-предается, вдохновенье-рукопись, компромиссы-честность, если бы не.
Возможность творить есть для автора возможность жить. Вопрос на самом деле вот какой: кому здесь место есть, а кому его здесь нет, а кому его нет вообще нигде и быть не может.
Сапожник, портной - кто ты такой?
Вся эта круговерть завихрилась вокруг родины, да-да, этой оси, торчащей из неприветливой мерзлой земли. Фильм – как популярный психологический тест: кто ты на этой картинке?
Для кого-то страна – пирог, предназначенный к пожиранию; на картинке таких двое. Для кого-то – тюрьма. Вопрос, насколько талантливый-бескомпромиссный похоронщик на самом деле одноприроден продавшему талант корифею словесности: оба обнаруживают одинаковые бездны самолюбования и эгоизма, словно зеркальное отражение друг друга.
- Тебе нужен был скандал, - говорит Саша. – Это был вызов. Ты бы
мог пойти в дворники, в каменщики, в сторожа, наконец.
- Нет уж, сторожить – это не моя стихия.
- А хоронить… твоя?
- Ну наконец-то! и ты уже заговорила как они!
Вся сцена великолепна, концентрированное противостояние уезжающих и остающихся.
- Ты же там пропадешь. Ты же языка не знаешь.
- Ты вот два знаешь, а что толку?
- Ты же и в Америке со всеми переругаешься!
-
Мне хоть там врать не придется.
- Какой же ты дурак! Там не будешь врать – не будешь жить. Ты там
пропадешь, от тоски умрешь.
- Пусть я умру там от тоски, чем здесь от ненависти.
Последняя фраза – приговор фильму, намертво положенному на полку, а выделенная– ключ: нонконформизм per se, вечный скандал и перманентное бегство. Он и от Саши в итоге бежит – в буквальном смысле, бегом по лестнице, оставив ее лежащей в обмороке. А прячущийся на кухне классик, покидая квартиру, через Сашу аккуратненько так переступает, высоко поднимая ноги.
Непосредственно перед этой сценой мы слышали, как лейтенант учит английский язык. Урок обрывался на фразе I am taking my final examination. Это значит всего-навсего «выпускной экзамен», но дословно – «последнее испытание». Этого испытания Ким не проходит.
Кроме ключевых фигур, на картинке есть и другие: дурочка-филологиня (Наталья Селезнева), которая восклицает «Это гениально! Я так счастлива!» на сообщение циника Пащина о деревянном сортире, и пожилая учительница, излагающая свои мысли так: «ваши произведения помогают нам жить, трудиться. Нам нужны острые, проблемные пьесы о том, как прекрасна наша советская действительность». Обе друг друга прекрасно понимают и бодро обмениваются штампами, но по отношению к оси они полярны: учительница – ходячая идеология, структурный элемент системы, дурочку же можно склонить в любую сторону и чем угодно заполнить ее восторженную пустоту.
Кто еще есть живой-то? Да гаец же, честный и добрый малый, соль земли, из тех, на ком, в общем-то, и держится это шаткое сооружение, на котором паразитируют и с которого бегут. Но он простодушен и недалек, он не из тех, кто хочет странного, а захотел бы – не знал бы, где оно лежит.
Странного хотели покойный бедный чижик и живая Саша, которую Ким
сразу определил в «типичные ленинградки» (еще один контекст,
сегодня, скорее всего, мало понятный) и чья первая услышанная нами
реплика – на французском языке.
- Alors allons plus loin, suivez-moi.
Она обладает единственной неиллюзорной свободой: ты царь, живи один, в собственной белой башне. Она одна не опускается до лжи себе или другим: единственная неиллюзорная независимость.
Король, королевич, сапожник, портной – мне никогда не стать простым и надежным, как младший лейтенант, но я избежал (надеюсь) искушения стать похоронщиком и хотел бы верить, что стремлюсь теперь туда – plus loin — где Саша. Мне не по душе ни державная скрепность, ни белопальтовая тоталитарность, а этот прискорбный выбор из двух («у дьявола две руки» - С.Аверинцев) приобретает нынче еще более гротескные формы, нежели когда я имел возможность формировать активную жизненную позицию. Возможность эту я упустил, приобретя взамен скепсис и резонерство, но осталось последнее представление о приличиях: нельзя покидать «всеми плюнутую», и чем громче отовсюду гогочут, как мы обречены на деградацию, будем есть крыс и сидеть при коптилке, какой нам настал исторический каюк – тем недостойнее было бы не разделить ее судьбу.
Новейшая – новее некуда – история рассчитывает нас на «шишел-мышел, взял да вышел». Кто не вышел? Кто остался мародерствовать, кто завинчивать гайки, кто держать землю на своих плечах, кто - у дорогих могил — хранить память? Такая тема.
***
Другие посты из цикла «Фильмы с участием Станислава
Любшина»:
Вступительная статья
Пять вечеров
Щит и меч
Красная площадь
Пристань на том берегу