Елена Сергиенко о 1970-х гг.: "Пьянка была жуткая. И я думаю: какое же у людей

топ 100 блогов philologist16.09.2018 Елена Алексеевна Сергиенко, 1949 года рождения. С 1972 г. работает в Институте психологии Академии наук. Ниже размещен фрагмент ее воспоминаний об эпохе Застоя в СССР. Текст приводится по изданию: Дубнова М., Дубнов А. Танки в Праге, Джоконда в Москве. Азарт и стыд семидесятых. — М.: Время, 2007.

Елена Сергиенко о 1970-х гг.: Пьянка была жуткая. И я думаю: какое же у людей

Я закончила факультет психологии МГУ в 1972 г., и меня взяли на работу в Институт психологии АН. Это было большое счастье: Институт тогда только открылся, а в то время работать психологу после Университета было совсем негде. Взяли шесть человек с курса в качестве стажеров-исследователей, на испытательный срок два года. Зарплату дали 100 рублей и ни копейки больше. Потом ты становился младшим научным сотрудником и получал уже 105 рублей. Это сильно увеличивало благосостояние. С «младшего научного» я «слезла» только после защиты кандидатской — в 1978 году. У кандидата было уже 175 рублей. А чтобы стать старшим научным сотрудником, надо было, чтобы кто-то из старших научных умер и освободил ставку. Других возможностей не было. Жизнь была детерминированно простая. Кроме мэнээсов и старших научных, были еще лаборанты и заведующие лабораториями. Сейчас сетка гораздо более дробная.

Старшим научным я стала в 1988 году. Перестройка свое дело сделала. Работа была очень нормированная. Наш институт был академический, но новый, и надо было завоевывать позицию среди академиков. Приезжать к 10 утра — и сидеть до 18.45. А мне вечером бежать за ребенком в детский сад, и я всегда опаздывала, и ребенок каждый вечер чистил морковку вместе со сторожем. Я жила в Тушино, а работала на ул. Вавилова, и дорога занимала часа полтора. Метро тогда не было, и я добиралась сначала до метро Академическая на трамвае (который как не ходил, так и не ходит — над ним время не властно), потом на метро с пересадкой до Сокола, и оттуда — на одном-единственном 102-м автобусе, из которого меня все время выкидывали... Я выходила с работы в 18.30 и успевала в садик только к восьми. Это было ужасно. И я плакала, и дочка плакала...

Потом я подписала у директора докладную, что буду приезжать на работу к девяти, зато уходить в шесть. Библиотечный день было получить очень трудно — надо было писать докладную записку, что тебе именно в этот день надо именно в библиотеку, прочитать именно такую литературу — и т. д. Мы сидели в помещении бывшего детского сада, в полуподвальном этаже, и сначала там отклеивали обои, потом приклеивали, потом покупали какую-то аппаратуру — у нас года два ушло на какие-то смешные ремонтные работы... Рабочий день проходил в чаях, разговорах, причем очень редко по научным проблемам. Чаще — по бытовым, семейным. Мы пытались что-то читать, писать — но когда в одной комнате пять человек, звонит телефон — ну что тут можно сделать?

Обсуждались газеты: кто что в них вычитывал. Нужно было проникать между строк... В этом был и азарт какой-то. Например, по тому, какие перемещения происходят на верхах, мы прогнозировали, что теперь изменится в политике и как это отразится на Академии наук... Любой институт был номенклатурной единицей, у нас был свой официальный куратор из ЦК КПСС. И если менялся куратор — то могли сменить директора, могли изменить структуру института, могли дать деньги или, наоборот, ужать деньги... Все, что угодно. И это обсуждалось — хотя и не так открыто, как дома. Анекдоты политические были самыми ходовыми.

Пьянка была жуткая, я сейчас вспоминаю и думаю: «Господи, сколько же люди пили!» Нам был положен спирт: у нас же электроэнцефалограмма... Делом техники было обосновать, сколько этого спирта тебе нужно: сколько обоснуешь — столько и дадут. И пили жутко. И я думаю: какое же у людей было здоровье! Еды толком не было, надо было ходить куда-то есть... В рабочее время бегали по магазинам, потому что вечером купить было ничего нельзя, и лучшей лабораторией считалась та, где есть холодильник. Покупку холодильника тоже надо было обосновывать, но поскольку у нас были всякие препараты, электроды, то у нас холодильник был. Молоко, мясо покупали днем: обеденный перерыв не был строго нормирован. Обсуждали то, что печатали в «Новом мире», в «Иностранке», а запрещенная литература почти не обсуждалась. Было совершенно ясно, что можно травить политические анекдоты, но что-то произносить вслух нельзя: названия определенных книг, имена... Не все были «своими»...

НЕ РАССТАНУСЬ С КОМСОМОЛОМ

Когда я вышла по возрасту из комсомола, меня все просили сдать комсомольский билет. А я никак не сдавала: уж больно не хотелось ехать. И мне сказали, что раз так, то мне его оставят как заслуженному комсомольцу — на память. Комсомольский билету меня так и лежит, с фотографией моей сестры, которая на шесть лет меня моложе: мне было лень идти фотографироваться. Цинизм такой был... Наш институт был наполовину организован военными: создать новый академический институт без поддержки вояк было нельзя, и у нас существовал закрытый первый отдел. В этом был компромисс директора. Военные были богатыми и давали заказы на исследования: их интересовала психология управления, организация систем отображения информации, подбор состава длительных подводных экспедиций, отбор космонавтов — да мало ли проблем... Подкидывали деньжат и заодно сажали своих людей. Они и сейчас остались как «Инженерная психология» и «Психология труда». У них были допуски, закрытые темы и закрытые защиты. Но там редко были хорошие работы, это была синекура для своих. Атмосфера при Ломове была отвратительная: все эти допуски, секретность, первый отдел, вояки, КГБ наверняка...

А я очень ловко всегда занималась детьми и никогда не лезла ни в социальную, ни в инженерную психологию, хотя деньги там были совсем другие. Они ездили все время в какие-то странные экспедиции, откуда приезжали очень довольные и очень слитые друг с другом. У нас были, конечно, какие-то собрания, на которых было очень тошно. Нас заставляли ходить на открытые партсобрания. Но все-таки у нас в Институте не было «дуболомов», когда политика и глупость одновременно... Все было смягчено интеллектом, ироничной подачей этих проблем. Кто на этих собраниях шил, кто вязал, кто книжки читал, кто сплетничал... Но ходить мы были обязаны.

У меня очень много грамот с Лениным. Грамота давалась, например, за то, что я написала пять статей, и хороших. Они давались за хорошую работу — и я ими гордилась. А то, что там Ленин нарисован, — ну что ж делать. Ну я тут родилась. Я понимала, что без дедушки было бы лучше, я же в университете выросла — там диссиденство с первого курса... У нас было все: запретная литература, за которую сажали, выгоняли из университета, Галич, Ким... Я могла из Кима спеть целый куплет. Я вообще не очень боялась. Но знала, что у меня есть ребенок, и если меня посадят и что-то со мной сделают — то неизвестно, как она будет без меня. Это делало меня осторожной, но не настолько, чтобы стать совершенно закрытой.

В партию меня не брали. Сначала сама не хотела, а потом... Уже и защита прошла, а старшего научного не дают, и люди ездят в командировки заграничные, а меня отовсюду вычеркивают... Я первый раз поехала в Чехословакию в 1986 году, и то потому, что к нам приехал чех, старичок с палочкой, и мне поручили его «пасти»: я его возила в Тбилиси, в университет — он делал доклады. И этот чех настоял, чтобы меня пустили по обмену в Чехословакию. Я страшно тряслась, что меня не пропустит комиссия в райкоме партии. Я беспартийная, личная жизнь была неправильная, я была морально неустойчивая, к этому времени уже в третьем браке, — и я ужасно боялась. Я газеты читала всегда: «Известия», «Комсомольскую правду» — выборочно, «Литературку» — выборочно. Новости я знала. Но боялась, что начнут издеваться.

Передо мной сидел человек — сейчас уже пропал такой типаж — в черном глухом костюме, с гладким лицом, как будто по нему утюгом прошлись. Он сначала спрашивал про политику, как я отношусь к событиям 1968 года. Как в газетах было написано, так я и сказала, что отношусь. А потом он стал спрашивать о преимуществах нашего социалистического строя: у них же все можно было купить, а у нас нет... И я ему стала говорить что-то вроде «а что ж плохого, когда все можно купить?» И он начал меня мурыжить, и я понимала, что это уже издевательство.

И я должна была или молчать, или начать ему объяснять, что он неправильно меня понял, потому что охота была поехать... Но он меня отпустил, промучив час. Меня в коридоре ждала наш секретарь парторганизации, нормальная баба:
— Че ты так долго?
— Про какие-то сапоги спрашивал... Издевался, как мог!
— Плюнь, забудь.
— Еще бы чуть-чуть, и я бы плюнула и сказала: да подавись ты своей Чехословакией!
— Но ты смолчала?
— Смолчала.

Результат говорили не сразу, парторг должна была звонить и узнавать. Меня выпустили. Чехословакия сложное впечатление произвела: социализм там все- таки чувствовался. Там, конечно, был не такой уровень деградации, как у нас, но зашоренность была. Они с русскими вообще не хотели разговаривать. И в Чехии было хуже, чем в Словакии: если в Словакии более лояльно относились, то в Чехии — просто ненавидели. И было неприятно очень, потому что тебе самой это все было противно... Помню, ко мне подошел какой-то человек и спросил, откуда я. Возникла пауза — я не хотела говорить, что я из СССР. И я сказала, что я из России. И он вскинулся: «А где это?» — он даже не помнил этого названия. «В СССР». И он сказал: «А...» Мне не хотелось, чтобы меня принимали за человека из СССР, мне казалось это позорным и отвратительным. Было общее, тотальное ощущение позора. Помню, как у нас висело гадкое объявление: «Пряники только членам партии».

САМИЗДАТ

У моего тогдашнего мужа брат был богемный свободный писатель, и у нас было навалом самиздата. Давали читать на несколько дней. Но когда я увидела, что этот самиздат тянет на очень большую отсидку (не Солженицын, например, а Марченко), то, не успев за ночь прочесть книгу, просила мужа отнести обратно. «Ты с ума сошла, ты приземленная...» — «Знаешь, если бы не было ребенка, я бы не сильно боялась. Но вообще я не хочу угробить свою жизнь из-за Марченко, и у меня ребенок. Скажи брату, чтобы больше таких книжек не носил». А Солженицына мы читали спокойно, не только ГУЛАГ, но и «В круге первом», «Раковый корпус»: это не воспринималось как что-то ужасное. Во-первых, речь там шла о тех, давних, временах, во-вторых, я понимала, что книги запрещенные, но не сильно понимала, почему. Мы всё это знали. У меня много репрессированных родственников. Мне только непонятно, почему мама так любила и до сих пор любит советскую власть. Бабушка была из очень зажиточной семьи, и их полностью обчистили, все бриллианты, всё-всё. И у бабушки дома висел портрет Сталина, нарисованный ее собственной рукой. Я этого не понимаю...

Для человеческой личности очень важна самоидентичность. Для атрибуции мира и для понимания места личности в мире. А нашим родителям не давали возможность обрести эту самоидентичность, у их поколения была коллективная идентичность. Они некритично мыслят, верят, даже когда им говорят плохое. Ребенок был заложником: я чувствовала, что я у нее одна, и было невозможно что-либо делать. И вообще, честно говоря, я не хотела убивать на это жизнь. У меня не было идеи, что я могу что-то изменить. Я могу в этом не участвовать, могу делать свое дело — и все. Дома на кухне мы обсуждали литературу — то, что читали по ночам. Стругацких очень любили. Много было «отксеренной» литературы, переплетенной в небольшие альбомчики. Эти альбомчики было очень удобно читать в метро. Мне через плечо заглядывают, а я раз — и закрываю.

У меня вся эта переплетенная литература до сих пор стоит, я ее не выбрасываю. Эти книги для меня очень много значат. Они как напоминание, чем мы были и чем занимались. Мы слушали очень много музыки: Галич, Ким. Западная музыка. Танцевать любили... У меня было ощущение страшного цинизма вокруг, который охватывает все, куда ни погляди. Интрижки, легкие, быстрые любовные связи, которые были вокруг и которые я принять совершенно не могла. Вокруг был цинизм взаимовыгодных связей, пересыпов, выпиваний, скрещиваний и раскрещиваний, и это меня больше всего добивало.

Однако я могла не обращать внимания на то, как нас гоняли махать флажками какому-то очередному Асаду... Мы же на Ленинском проспекте работали, и нас выгоняли часа за два до того, как он проедет, в любую погоду. Зачем — не знаю. Чтобы была ровненькая линия, чтобы мы прониклись... И мы с флажками. Пол рабочего дня. Он проезжал, мы еще какое-то время стояли, потом расходились. По Ленинскому без конца кто- то ездил, и нас все время туда гоняли. На демонстрации я умудрялась не ходить, и в Мавзолее была только маленькой. Бог миловал. В университете меня жалели, как кормящую мать, и на работе тоже освобождали. Не давали отгул — ну и не надо. Мне не нравилось. Я не хотела. Конечно, не говорила прямо: мол, не хочу. А что-то такое придумывала....

Во мне было много энергии, и я работала в профкоме, делала что-то нужное: путевки, детские сады, еще что-нибудь. Продуктовые заказы мне не доверяли, распределять их было делом очень престижным. Но я участвовала в организации вечеров: варила глинтвейн на три ведра. Спирт, коньяк, фрукты, вино — и все это кипятильником в ведре, больше негде было. Пока варила, становилась в стельку пьяная: все же испарялось, я нанюхивалась, даже не пробуя. И когда все было готово, я ложилась в уголочке и засыпала.
А так — в самодеятельности участвовала, и танцевала, и выступала. Я была очень активная девушка.

Я помню «подвал» в газете, когда высылали Сахарова. Сосед принес мне статью, и мы сидели с ним на кухне, прочитали, покурили, поругались матом. Там грязи сколько было — на нее... Что он попал в сети этой гадины, что она вовлекла его в сионистские сети... И я с изумлением вижу, как мои сверстники с удовольствием слушают эти «Старые песни о главном». Говорю: «Да вы вспомните, что это было!» — «Да ладно, — отмахиваются, — это же наша молодость, дружок...» Были, конечно, моменты, когда я гордилась своей страной. Когда Гагарин полетел. Или что отец прошел войну: 9 мая я до сих пор уважаю.

Дочка у меня 1968 года рождения. Я ничего ей не рассказывала. Более того, я ездила с ней в музей Ленина, когда ее принимали в пионеры. Детей там доводили до обморока. Родителей в зал не пускали, и я отправилась посмотреть подарки руководителям партии. У меня начался там гомерический хохот: все эти портреты из риса, перьев, почти что из дерьма... И я вышла такая веселая, а дочь вышла бледная и сказала: «Мам, у нас там мальчик один упал в обморок...»Я говорю, ну что ж его так плохо подготовили родители, надо было покормить... Старалась все подать с юмором... Ребенку психологическая раздвоенность не под силу. Я ей говорила: окончишь школу —• и делай что хочешь. Муж у меня в почтовом ящике работал, потом 15 лет сидел без выезда. Он мне рассказывал: «Ты не представляешь, какой это цинизм». В восемь утра все должны быть на месте. Охрана с пистолетами, ни войти, ни выйти в середине рабочего дня. И все слоняются по коридорам, людям нечего делать. От тоски и скуки уже трахаются по туалетам. В шахматы открыто играют, бабы вяжут платья. При этом — крутой «ящик», правительственная связь. И все между начальниками решалось: кому премии, кому —талоны на пальто...

Эти талоны я хорошо запомнила. У мужа в отделе разыгрывались талоны на пальто, и ему достался. Добытчик. Надо было ехать на автобусе от Таганки, в магазин «Одежда». Захожу — бабы роятся из Гришкиного отдела, которым тоже талоны достались. Их отдел шел строго с часу до двух. Они сразу взгляды на меня, и я просто почувствовала эту ненависть: кому-то из наших не досталось, а этой жене... Пальто было длинное, двубортное, прелестное. Вдруг вижу — вдали висит еще и зимнее пальто, замечательное. Спрашиваю: «А это что такое?» Оказалось, что девушка какая-то отложила, а брать не хочет, «и талон остался...» Я очень быстро 76 ориентируюсь: «Минуточку! Пятнадцать минут — просто денег не хвата-
ет — и я его беру». Примерила — сидит хорошо. Деньги — у Гриши, Гриша — на работе, в «ящике». Бегу к нему. Он: «Ты что, сума сошла! Меня же бабы убьют, если ты за один талон два пальто купишь!» Я: «Какая тебе разница, а у меня зато будут два пальто!»

И я купила. И пока он не ушел с ящика, ему все вспоминали эти два пальто. Мы все ходили в одинаковых кофтах, а наши мужья ходили в одинаковых рубашках. Мы все носили не то, что хотели. Когда потом появилась возможность выбирать, это было самое трудное. Мы ходили только на подпольные спектакли, которые устраивались в подвальчиках, в ДК. Вампилова смотрели. Играли актеры официальных театров, которые ставили эти пьесы для себя. О спектаклях узнавали через друзей. У меня была подруга — она ходила в клуб самодеятельной песни, и там была абсолютно диссидентствующая публика. Все эти спектакли были бесплатными. Ходить в официальные драматические театры было неинтересно. Таганка была для белых, достать билеты было нельзя. Эфрос — недоступен. Билеты на их спектакли распространялись в своей тусовке, не у нас.

Нам было доступно кино. Кино было все наше, весь «Повторный фильм»62. Мы видели всего Антониони, «Певчий дрозд»... Купить билеты на дневной сеанс было совсем не трудно, особенно у алконавта. Он за 25 копеек купил билет и, трепеща от своей наглости, просил рубль. Но рубля было не жалко — потому что попадал на шикарное кино. Так я попала на «Зеркало». Народу было битком, но ровно через 20 минут половина зала ушла. Они ничего не поняли. Пришли, потому что молва: Тарковский, по- лузапрещенный... Я очень люблю балет. В 1978 году я видела Бежара. Мы с подружкой двое суток отстояли в кассу Большого театра: билетов было мало, народу— много, и почему-то продавали маленькими порциями. Мы были тысяча какими-то, и наш черед подойти к окошечку наступил через двое суток. В определенное время надо было приходить на перекличку: в шесть утра, в восемь вечера... Мы попали на один спектакль, уже не помню, на что именно, и были счастливы. Это была другая стилистика, другой балет совершенно.

С ним можно сравнить впечатления от выступлений ленинградской труппы Леонида Якобсона. Это было потрясающе. Они выступали почти без декораций, в обтягивающих костюмах. Я видела балеты Якобсона два раза, они танцевали в театре Станиславского. Мы обязательно посещали все левые выставки на Малой Грузинской. Конечно, мы ходили и на хорошие официальные — но их было мало, и всегда ходили в Пушкинский на привозные выставки. Самые сильные впечатления? «Зеркало», Бежар, «Затмение» Антониони. После «Затмения» я не понимала, как мне дальше жить. В этом фильме было совершенно другое ощущение жизни... Было ощущение, что настоящая жизнь — там, в культуре. Отсюда брать нечего. Сейчас больше плотских удовольствий, больше возможностей, чем тогда. В той, прежней, жизни, ты знал, что будешь делать до самой последней минуты. Жизнь состояла из того, что тебе удалось прочесть, в кого ты влюбился, что ты посмотрел, что послушал.

В консерваторию я ходила на абонементные концерты, раз в месяц. Все детские спектакли в Москве я посмотрела дважды, со старшей дочерью и с младшей. В воскресенье у нас было обязательно либо театр, либо кино. И была традиция: если мы куда-то идем, то едим где-то на стороне. Я еще старалась, чтобы это было в приличном месте, и на три рубля уж можно было поесть: или блинчики с мясом в Артистическом кафе, или купаты какие-нибудь... Я вообще очень ждала воскресений. Третья программа радио по воскресеньям давала спектакли. Я слушала, и при этом стирала, готовила обед. Я столько спектаклей прослушала... Очень жалела, когда все закончилось. Я слушала Беллу Ахмадулину, она выступала по клубам. Один раз на Автозаводскую ездили, другой раз — на Коломенскую. И почему-то всегда это было на другом конце Москвы.

Мы ездили в командировки в Питер, и там по командировочному удостоверению можно было купить билеты. Командировочным давали пер- 78 вый-второй ряды, и ты чувствовал себя человеком. Меня поразил «Ревизор» с Юрским — Хлестаковым: я просто не ожидала, что это можно так. Я умерла, и все. У меня все болело от смеха. У меня совсем не было денег, так что я не знала азарта доставать хрусталь, сапоги... Конечно, хотелось, чтобы в доме было уютно, чтобы были какие-то стильные вещи. Но мебель мне досталась от родителей, которым она надоела. Мне хотелось всегда покупать книжки. Если удавалось — счастье. Или билет на хороший фильм — тоже счастье. Я закрутила виртуальный роман с дядечкой из книжного магазина, не допуская, однако, его перехода через прилавок. И он мне оставлял книжки: и детские, и взрослые. И тогда все это казалось чудным. А сейчас думаю, не отнести ли мне их бомжам — почитать. Все это казалось нам тогда жутко необходимым, но сейчас увяло — по сравнению с теперешними возможностями.

Я помню, как в институте разыгрывали подписку на Салтыкова-Щедрина, и я выиграла. И я пришла домой такая гордая, будто на Луну слетала: «Знаешь, что я достала?!.» Я чувствовала себя первым номером в семье, где я одна могла что-то достать. Подсуетиться, перезанять... 25 рублей был максимум, который я могла выложить за книгу. И я выкладывала — четверть зарплаты — за переплетенные ксероксы Фрейда, Юнга, «Мастера». Мне нельзя было устроиться по совместительству, и я устроилась по паспорту моей умершей бабушки пробивать перфокарты. Оставалась после работы на 2—3 часа, пробивала. Получала за это 30 рублей в месяц, это было немало. Еще делала переводы научных статей в ВИНИТИ (Всесоюзный институт научной и технической информации). Если сделать очень много переводов и рефератов, то получалось 30—40 рублей, и я могла купить ребенку куртку. Это были копейки за такой тяжелый труд, но все же это было по специальности — лучше, чем набивать карточки.

Два или три раза в жизни я ходила в ломбард. В этой очереди стояли люди дна и люди, которым не на что было жить. Как мне — младшему научному, у которого ребенок на руках и который заплатил 25 рублей за книжку. Не будешь же все время занимать — это неудобно... Надо было подходить часам к девяти утра, и если повезет, то пройдешь к обеду, а если нет — то к концу дня. Брала отгул, или врала, что едуна эксперимент... А сама ехала на Войковскую — там был большой ломбард — сдавать два золотых колечка: обручальное и то, что мне мама подарила на 16 лет. За все я могла выручить 15 рублей, но на это можно было на два дня приготовить еду. Выкупать нужно было по той же цене, кажется. Может, больше. Не помню. Но это было страшно — ты чувствовал себя не просто униженным, а на дне. И я тогда поклялась, что выберусь, что защищу диссертацию, и у меня, может, не будет много денег, но в ломбард я ходить больше не буду. Еще сдавала бутылки с алконавтами. Их всегда восхищало: идет узенькая женщина, 44-го размера, а за спиной — огромный рюкзак с бутылками. И общие переживания: пройдем до обеда или нет... Жуть.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy

- в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Оставить комментарий

Архив записей в блогах:
http://twitter.com/mtreskin/status/295496686141308928 За что нистерпел Гобля Max Treskin ‏@mtreskin Совки такие совки. Они даже тут ничего позорного не замечают:"@goblin_oper: О русских страданиях: pic.twitter.com/e4jYUTgM" 19 ч Дмитрий Пучков ‏@goblin_oper @mtreskin Дебилы такие дебилы. Как ...
Александр Турчинов: "Нас лишили третьего в мире ядерного потенциала в обмен на фиктивные гарантии безопасности. Зато теперь наши ракеты лучше российских" Первый руководитель Совета национальной безопасности и обороны Украины Александр Турчинов в интервью корреспондентам подчеркнул, ...
На вчерашней пресс-конференции в Китае разговор об Украине и Зеленском начался с российского гражданства для жителей ДНР и ЛНР. И здесь Путин сказал: - …мы вообще думаем о том, чтобы предоставлять в упрощённом порядке гражданам Украины наше гражданство. Дальше Путин говорил о газе ...
Имя этого художника больше известно в США, хотя и на родине (в России и Украине) он давно признанный мастер. А встретился я с ним на его персональной выставке в Ереване прошлым летом, во время миссии народной дипломатии "Все едут в Ереван". Солнечные и радостные работы Горбачева ...
Если чо, я за легализацию проституции. Как показывает практика, только легалайз способен в России любое начинание сделать тотально ...