Про "французов" 2
jlm_taurus — 07.05.2022 Айзенберг Яков Ейнович. Главный теоретик четырёх поколений систем управления ракетно-космической техники. Из книги "Ракеты. Жизнь. Судьба""...Возвращаясь к моей биографии, скажу, что поступил в обычную мужскую среднюю школу, которую закончил с золотой медалью. Уверенно я направился в приемную комиссию физического факультета Харьковского университета, так как в законе было четко сказано, что обладатели золотых медалей имеют право поступать в институт без экзаменов. Но, как говорится в хорошем советском анекдоте, «право ты имеешь, но не можешь».
Сотрудник, специально подобранный для такой работы как отказ в поступлении лицам, которых партия не хотела пропускать, заявил, что я не пройду медицинскую комиссию. Я робко заметил, что еще и не пытался, и тут последовал четкий ответ (я, конечно, был не единственным абитуриентом такого рода), что он (секретарь) это и так знает и документов у меня не примет. Так я впервые столкнулся во весь рост с государственным антисемитизмом. В школе его не было вообще. Я еще вернусь к вопросу антисемитизма, он не мог не коснуться и меня при жизни в СССР, коль скоро это была практически открытая государственная политика.
Но пока я поступил на радиотехнический факультет Харьковского политехнического института, существенно уступавшего по рейтингу физическому факультету университета, в тот год (1951) евреев еще, хоть и с трудом, туда брали. Потом началось «дело врачей» — и брать перестали.
Радиофак был обычным техническим факультетом обычного провинциального ВУЗа, но студентам уже на третьем курсе оформляли «допуск к секретным работам». Тем, кто не знает, что это такое, просто повезло. Поводом для отказа в оформлении тогда было только наличие родственника за границей.
«Неудачники» переводились на другие факультеты, где допуск не требовался. По сути, он был не нужен и на радиофаке, какие уж там секреты могли сообщить студентам, это был просто подготовительный шаг к «распределению» после окончания института, поскольку наших выпускников направляли в абсолютном большинстве на предприятия оборонной промышленности, где «допуск к секретным работам» был совершенно обязательным. Об ограничениях, накладываемых на владельца допуска, я еще расскажу. Родственников и даже знакомых за рубежом у меня не было, учился я только на «5», так что первый барьер я перешел.
Ничего особо выдающегося со мной в институте не происходило. Стоит только сказать о двух вещах. В сборнике студенческого научного общества института была напечатана моя работа о применении операционного исчисления к некоторым краевым задачам. Никакого интереса, кроме как у меня самого, она не вызвала, это просто моя первая изданная в типографии маленькая статья.
Вторая публикация была серьезней… Читать нам лекции по физике пригласили доцента из высшего военного училища. Он видел меня на лекциях и судить мог только по задаваемым ему вопросам. Тем не менее, он пригласил меня помочь в подготовке его статьи (речь шла о помощи в выкладках) и очень любезно поместил мою фамилию рядом со своей в числе авторов, чему я был и удивлен, и обрадован. Так в журнале Академии Наук (!!!) СССР «Физика металлов и металловедение» (том IV, вып. 2 за 1957 год) появилась статья Г. Е. Зильбермана и Я. Е. Айзенберга «О возможной форме поверхности постоянной энергии электронов в периодическом поле решетки». Судя по последующей реакции физиков, она вызвала некоторый интерес у теоретиков. Это и есть моя первая настоящая научная работа. Согласитесь, что статья студента провинциального вуза по теоретической физике в журнале Академии Наук не является чем-то стандартным.
Вот с этим багажом, неизменным дипломом с отличием и оценками «5» по всем предметам (т.е. первым по успеваемости на курсе) я и подошел к распределению молодых специалистов по местам их работы. Учитывая статью, о которой я писал, нет ничего странного, что физики Украинского физико-технического института (УФТИ) обратились к декану с просьбой направить меня в этот институт. Он дал согласие, вызвал меня к себе (тем более, что с просьбой обратился его бывший учитель) и сказал, чтобы на комиссии я просил назначение в УФТИ.
Я был счастлив, мама тоже, но, как и всегда, не тут-то было, — на этой комиссии начальник отдела кадров УФТИ открыто заявил, что такие сотрудники ему не нужны. На замечание декана, что об этом просили ученые из его института, последовал гордый ответ: вопрос, кого принимать на работу в институт, решает отдел кадров, а не какие-то ученые.
Я получил назначение на один из харьковских радиозаводов, тамошний начальник отдела кадров тоже был против, но здесь декан настоял, это было наименее престижное назначение, о чем все знали, а ведь декану нужно было куда-то меня направить. Чем это для меня кончится, кадровики, конечно, не могли знать, а то я бы и туда не получил назначения. Так я во второй раз столкнулся с открытым антисемитизмом (о том, что я не получал положенную мне по всем правилам ленинскую стипендию, я уже не говорю, к этому я был готов).
После окончания института я получил назначение на серийный завод, конструкторскому бюро которого суждено было в дальнейшем стать крупнейшей советской научно–исследовательской организацией в области создания систем управления межконтинентальных баллистических ракет, ракет-носителей космических аппаратов и самих этих аппаратов.
Можно считать, что, вопреки политике советского государства, мне повезло с интересной работой. С 1959 года вплоть до развала СССР наша организация была одной из ведущих в Минобщемаше, специализируясь на создании систем управления МБР, ракет-носителей и космических аппаратов в качестве головной организации.
...Отдел состоял из трех коллективов, один из которых возглавил В. С. Столетний, второй — И. Г. Медведев, а третий (по номеру первый) — я. В п/я 201 они были моими сотрудниками, так как именно я руководил работами по системам стабилизации. Но здесь в очередной (увы, далеко не последний раз) сработал «национальный» признак. Заменить меня на посту руководителя работ по системе стабилизации 8К64 было просто некому, а назначить человека с такой фамилией начальником лаборатории рука не поднималась.
Так что я получил должность руководителя отдельной группы, которая, конечно, была самой большой и делавшей самое главное в теоркомплексе дело — систему стабилизации 8К64, но в названии моей должности слово «начальник» отсутствовало, так что и работа была обеспечена, и работники обкома и нашей службы кадров были довольны. Если учесть, что аналогичные кадровые повышения проводились во всем ОКБ, я оказался единственным не назначенным начальником лаборатории, но к этому моменту я уже хорошо почувствовал на себе советский, социалистический, с добавкой украинской специфики, антисемитизм.
Вообще, после всех видов «кадровой помощи», оказанной нам партийными органами, мы стали «расово» чистой организацией, где евреев было не более одного на тысячу (я не учитываю скрытых, у которых матери были еврейки, до них дело дошло позже).Руководителю комплекса №2 Герману Алексеевичу Барановскому удалось хоть кого-то отстоять, а начальником комплекса №1 (т.е. СКБ п/я 201) был присланный еще в момент создания самого СКБ из Москвы Абрам Маркович Гинзбург. Меня спас, причем этот случай оказался не единственным в моей жизни, мой непосредственный начальник А. И. Гудименко, который (как он много лет спустя мне рассказал) на предложение уволить меня спросил, «а его работу вы сделаете?». Ну, о работе у партийных и кадровых деятелей, как вы понимаете, речь не шла, так что меня на какое-то время оставили в покое.
В том же 1964 ... возник вопрос о начальнике теоротделения. Придется отойти несколько назад. Практически все время ЛКИ 8К64, которое Сергеев проводил на полигоне, он брал меня с собой, мы тесно сработались, и полагаю, ему это понравилось. Тем более что именно система стабилизации была наиболее сложной и главной в том, что мы сделали для 8К64. После отъезда Клима все считали (и я в том числе), что на его место назначат А. С. Гончара, такого же начальника отдела в теоркомплексе, как и я, обладавшего передо мной неоспоримым «национальным» преимуществом.
Он был из кубанских казаков. Но совершенно неожиданно Сергеев захотел, чтобы назначили меня. Ему пришлось преодолеть «звериное» сопротивления службы кадров, а также несогласие отдела оборонной промышленности харьковского обкома партии, но поскольку речь шла о должности, не входящей в «номенклатуру» министерства, Сергееву удалось настоять на своем и приказом он назначил меня начальником теоркомплекса, т.е. главным теоретиком всей фирмы. Это — полностью его заслуга. При этом и я, и особенно моя жена резко возражали (совершенно открыто) против этого назначения, справедливо полагая, что я еще меньше времени буду бывать дома, но, конечно, наших возражений никто во внимание не принял.
...За создание СУ этой ракеты я получил Ленинскую премию. Она была присуждена в неурочное время (13 ноября 1967 г. вместо официально объявленных сроков присуждения таких премий ко дню рождения В. И. Ленина — 22 апреля). Имелись и другие особенности. Незадолго до этого была введена Государственная премия СССР, в том числе, чтобы увеличить варианты наград (Ленинскую премию можно было получить только один раз, и даже С. П. Королеву не удалось нарушить этот принцип и стать единственным дважды лауреатом Ленинской премии) и повысить значимость Ленинской премии. Ее стали присуждать раз в 2 года (ранее ее, а потом — Государственную — присуждали раз в год), коллектив уменьшили с 12 до 6 человек, так что 10000 рублей премии для каждого из нас означали 1666 руб. 67 коп., а само решение о присуждении стало оформляться не постановлением комитета по премиям, а Постановлением ЦК КПСС и Совета Министров Союза ССР.
...Для меня это был третий «заход», из двух предыдущих списков за другие работы меня бдительные «сотрудники» вычеркивали, да и вообще, это стало возможным, так как из-за непонятных причин кандидатуры не подписывались в обкоме партии (который уж точно меня бы не пропустил), а шли прямо в Москву, в комитет, возглавлявшийся Президентом АН СССР М. В. Келдышем, и попадали в ЦК КПСС уже из этого Комитета.
Тем более, это считалось не государственной, а научной наградой, чем, возможно, объясняется процедура без обкома партии. Но самое интересное, что присуждение фактически произошло вскоре после «шестидневной войны» Израиля, что послужило поводом многочисленных острот многих главных конструкторов. Узнал я о присуждении мне премии из телеграммы министра Сергея Александровича Афанасьева (в газетах — ни слова), которую работники канцелярии принесли мне в кабинет, где шло большое совещание. После его завершения я позвонил жене и маме, больше звонить было некому, на этом официальная часть закончилась, кроме того, что пришло письмо из комитета с сообщением, что мне положена некоторая сумма, и меня просят сообщить номер моего счета в банке. Его, естественно, тоже не было, пришлось открывать в нашей поселковой сберкассе.
...перед начальством стал вопрос, кого назначить руководителем. О.Д.Бакланов после удачного пуска первой «Энергии», как ему и было обещано, ушел на самую главную в СССР в военно-промышленном комплексе должность, став секретарем ЦК КПСС по оборонной промышленности. Так что его настойчивость в вопросе поручения мне руководить работами по созданию системы управления «Энергии» себя оправдала. Может поэтому, а может успешные пуски двух ракет «Энергия» произвели на начальство такое впечатление, что министерство и отдел оборонной промышленности ЦК твердо стояли на моей кандидатуре.
Остановка была за «малым», в бумагах, которые по этому поводу представлялись в ЦК должна была быть стандартная фраза «вопрос согласован с местными партийными органами», что всегда было пустой формальностью. Но этого, несмотря на все усилия, прилагаемые министерством, так и не удалось достигнуть. Позиция и харьковского обкома и киевского ЦК была непоколебимой, кто угодно, но не «инвалид» по 5-й графе. Вся эта история тянулась очень долго, но в конце концов Москва не
выдержала и министерство и ЦК КПСС пошло на беспрецедентный шаг, назначив на заседании коллегии 12 апреля 1990г. Айзенберга Якова Ейновича генеральным директором – главным конструктором НПО «Электроприбор».
Это произошло в день космонавтики. Никаких особых деяний в эти годы я не совершил. Я все время пытался убедить своих сотрудников, что пик развития РКТ прошел, и надо искать другие сферы приложения наших сил, если мы просто хотим выжить, не говоря уже о том, что для любых доступных нам новых работ наша численность была чрезмерной, мы могли существовать только на полном государственном обеспечении. Ситуация возможна только в полностью финансируемой государством сфере, так как за деньги от любого гражданского заказчика такая численность представлялась абсолютно нереальной.
...В производственной сфере мы продолжали достаточно рутинную работу по подготовке очередного пуска «Энергии», уже с полностью оснащенным «Бураном». Но главной нашей работой снова стали системы управления межконтинентальных ракет.
Именно в эти годы мы завершили испытания и сдали на вооружение МБР SS-18, самую большую и самую грозную (и доныне) ракету. Уж ее-то с полным основанием (следуя придуманному Голдой Меир термину) можно назвать «оружием Судного дня», так как ее боевое применение грозит гибелью всему человечеству. Судите сами. Ракета со стартовой массой порядка 200 тонн несет 10 боеголовок с водородными бомбами, мощность каждой из которых более чем в 10 раз превышает сброшенные на Хиросиму и Нагасаки...
Шляпентох Владимир Эммануилович. Социолог. из книги СТРАХ И ДРУЖБА В НАШЕМ ТОТАЛИТАРНОМ ПРОШЛОМ ...Это уже был период жгучего государственного антисемитизма в стране, и особенно на Украине. Явно начавшись после заключения пакта с Гитлером в августе 1939 года, он рос в годы войны и сделал сильный рывок в первые послевоенные годы.
Во всяком случае, поступить еврею в Киевский университет, ректор которого, Бондарчук, славился особой нелюбовью к этой этнической группе, было хотя и возможно, но очень трудно. Сравнительно просто было евреям-фронтовикам, особенно если они уже учились в университете до ухода на фронт – таких было довольно много и на моем, и на других курсах. С двумя из них у нас с Изей были очень теплые отношения. Вадик Левин сейчас в Израиле, Мика Голин – в Чикаго, и наши отношения стали еще теплее, чем были в Киеве. Некоторые из евреев-фронтовиков, вроде Бернштейна, были отвратительными карьеристами, которые вместе с другими поддерживали по сути идеолого-террористический климат на нашем историческом факультете. И приходилось, бесконечно ненавидя их, сохранять с ними «нормальные» отношения. Это чуть-чуть помогло нам во время кульминации борьбы с космополитами на истфаке в мае 1949 года.
Для нас с Изей – нефронтовиков, переводившихся с вечернего факультета Пединститута, - поступить было фактически невозможно. Мою задачу решила Людмила Павличенко – Герой Советского Союза, прославленный снайпер, которой приписывалось 300 убитых немцев. Оказалось, что мой отец, когда он работал в сельской больнице в Киевской области в середине 30-х годов, лечил ее мать. Надев свою звезду (тогда это производило сильное впечатление на всех, даже на партийных боссов), Людмила отправилась к Бондарчуку с моим заявлением и вернулась с положительной резолюцией, написанной, как положено, наискось."
...Дальнейший ход рассуждений связал монадный подход с ролью национализма в социалистическом обществе. Мы полностью отдавали себе отчет в том, что социализм в странах, где он победил или имеет шансы победить, тяготеет к «браку» с национализмом. Социализм, с его централизованной экономикой и подчинением интересов индивидуума коллективу (малому или большому), – идеальный инструмент для решения задач национализма всегда и везде. Советский Союз был тому ярким примером. Рост русского национализма мы наблюдали изо дня в день еще во время войны. Мы скоро осознали тот факт, что Сталин в конце 1941 года полностью перевел всю пропаганду с социалистической базы на чисто русскую основу. С жадностью читая во время войны все политические документы, я не мог не зафиксировать, что вся социалистическая терминология полностью исчезла из СМИ и была заменена бесконечными ссылками на героическое русское прошлое. Я уже не говорю о роспуске Третьего Интернационала в 1943 году.
В послевоенный период советская идеология вернулась к своему обычному коктейлю – социализм и русский национализм органически соединились. Идеологические процессы, которые мы наблюдали в 1945-1951 годах, особенно в период борьбы с космополитизмом, были для нас не более чем очевидным доказательством глубинных отношений социализма и национализма. Для нас стало очевидным, что русский национализм превратил стремление к максимально возможному расширению влияния страны в мире в главную цель внутренней и внешней политики правительства СССР. По сей день большинство экспертов по Советскому Союзу не понимает этого и продолжает считать, что главной заботой советских вождей было что-то вроде обеспечения максимального равенства в обществе.
До войны в моем подростковом сознании еврейский вопрос как бы не существовал. В нашей семье о еврейском вопросе и антисемитизме никогда не говорили. То, как менялось отношение к евреям внутри партийного аппарата с конца 20-х годов, нас не касалось. Ликвидация еврейских школ расценивалась, возможно, как одно из проявлений борьбы с национализмом и религией, и в частности, с сионизмом (казалось, что власть настроена так враждебно к сионизму из-за его буржуазности, а не потому, что он «еврейский»).
В 1930-е годы Кремль был куда более агрессивен в отношении украинского национализма, многие представители которого, вроде Миколы Скрипника, были уничтожены. В то же время из-за дикого страха перед советской властью, глубоко враждебной любой религии и культурно-религиозным традициям, в нашей семье не соблюдались никакие еврейские обычаи. Мое 13-летие пришлось на октябрь 1939 года и, по сути, никак не отмечалось в семье не только потому, что папа умер всего за две недели до этого, но и потому, что это было совершенно не принято в кругу секуляризованных и ассимилированных евреев. Только один родственник отца, дядя Фрейнкин, не был с этим согласен; он пришел на мою бармицву и был у нас единственным гостем.
Семья была полностью русифицирована. Бабушка из Песи превратилась в Пашу (а то и в Пелагею), мама из Иты – в Веру, папа из Хаима – в Эммануила (во всех документах их имена оставались еврейскими). При получении паспорта, в свои 16 лет, я пошел по традиционному пути и записался как Владимир Эммануилович (каким и известен в России). Но в метрике я остался Владимиром Хаимовичем (а «Хаим» в России эквивалентен «жиду»), и впоследствии при оформлении важных документов (например, доцентского диплома в Саратовском сельхозинституте) мне приходилось вступать в позорные объяснения по этому поводу. Конечно, мои дети получили безупречные русские имена Дмитрий и Александра. Это не очень помогало. Сын, вернувшись из школы (Саратов, 1957) в первый день занятий в первом класса, объявил нам, что не желает быть «рыжим, евреем и Шляпентохом».
Уже в России я понимал позорность этих ассимиляционных приемов. И только значительно позже чуть-чуть утешился, выяснив, что и в США эмигранты-евреи и неевреи приспосабливали свои имена и фамилии к американскому стандарту; так продолжалось до революционных 60-х годов, когда в стране стал утверждаться поликультуризм и уважение ко всем меньшинствам. Я мог только восхищаться Ароном, который спокойно и с достоинством носил в Советском Союзе свои - Арон Иосифович Каценелинбойген.
Конечно, изменение отчества при моей фамилии было занятием нелепым. Фамилия вопила о происхождении. И одна смешная история с фамилиями стала очень популярной в России. Еще в Киеве в 1962 году дела заставили меня дать по телефону телеграмму Арону. Мне пришлось фамилию Каценелинбойген продиктовать телефонистке по буквам. Я просил его найти Аганбегяна - и опять в ход пошли буквы. И когда телефонистка спросила (нужна была подпись в конце телеграммы) мою фамилию, то, услышав ее, впала в истерику, посчитав, что ее разыгрывают (частое занятие остряков в СССР).
Как это ни странно, но до войны я не задумывался о предательском характере своей фамилии. У нас в классе не делили ребят по национальности. Не придавали мы никакого значения и национальности наших учителей. Мы одинаково любили Семена Абрамовича, не помню что преподававшего, Веру Исааковну – историка (ей удалось спастись от аккупантов, скрываясь в Житомире, и Алик и Сева встречали ее после освобождения), Марину Лаврентьевну - русистку и однорукого физика Петра Гавриловича. Последним директором школы у нас был Борис Яковлевич Гальперин (в 1943 году как директор артели «Аккумулятор» он взял меня на работу табельщиком). Не было у меня сомнений в том, что все наши учителя одинаково доброжелательно относились к нам независимо от нашей национальности.
Когда я, огорчившись по поводу каких-то событий в школе (по-моему, меня за что-то критиковали на педсовете – страшное дело!), заболел от переживаний, строгий завуч, украинка Ульяна Степановна пришла к нам домой утешать меня. Я помню, какими любящими глазами смотрела на меня, еврейского мальчика, наша преподавательница украинского языка – сама украинка, когда я неожиданно для нее сыграл в школьном зале вальс Шопена. Я не имел никакого понятия и о национальности нашего школьного сторожа, который, как потом рассказывал Алик, погиб в Бабьем Яру.
Отсутствие в моем подростковом сознании «еврейского вопроса» я могу объяснить еще и тем, что в нашей семье официальная политика рассматривалась как интернациональная. Это подтверждалось тем, что до войны антисемитизм трактовался как политическое преступление, как откровенный антисоветизм. Только после войны антисемитизм стал играть прямо противоположную роль: он стал важнейшим индикатором лояльности к той же власти. Человек, который не демонстрировал восторга, слушая соответствующие анекдоты или не поддерживающий беседы на антиеврейские темы, не имел шансов попасть в аппарат и тем более продвигаться в оном. Я до войны ни разу не слышал слова «жид» и вообще ни одного слова, касающегося моей национальности. От чего я страдал в детстве, так это от копны моих огненно рыжих волос.
По сути, «еврейский вопрос» для нас с Изей, к 1945 году абсолютно русифицированных евреев, был равнозначен антисемитизму. Не будь антисемитизма, мы, как большинство европейских евреев, забыли бы о нашем происхождении. Это нам объяснил Илья Эренбург – тогда прославленный писатель, невероятно популярный в действующей армии во время войны. Встречу с ним в 1946 году устроила моя тетя Лида Гуревич, работавшая, как я уже отмечал, заведующей городским лекторским бюро. Мы принесли на встречу два листа вопросов, на которые Илья Григорьевич спокойно отвечал.
Возбудился он только тогда, когда мы спросили его насчет положения евреев в СССР. Тогда волна антисемитизма явно шла вверх. Он же как писатель полностью русифицированный, но никогда не забывавший о своем происхождении и никогда не пытавшийся уговорить своих читателей или слушателей евреев забыть об этом (как делали многие другие советские писатели-евреи), именно антисемитизму приписал явный рост еврейского самосознания.
Классическим примером ассимиляции и адаптации русских евреев была женитьба еврейских мужчин на русских женщинах. Это типично для любого меньшинства в любом обществе, в котором мужчина ищет дополнительные шансы для выживания и успеха во враждебной среде (использовалась ситуация на брачном рынке, на котором всегда число невест больше, чем женихов). Число обратной комбинации в смешанных браках (он – из доминирующего большинства, она – из «слабого» меньшинства) крайне мало. В Америке нередки браки между черными мужчинами и белыми женщинами и крайне редка обратная комбинация.
Некоторое исключение составляла революционная Россия, в которой большевики воевали, в известном смысле, с большинством русских, подозревая их в возможной поддержке свергнутого режима. Женитьба на еврейке была гарантией лояльности, поэтому столь велик удельный вес русских членов политбюро, женатых на еврейках (Молотов, Андреев, Ворошилов и другие). Однако со стабилизацией режима и особенно с ростом антисемитизма снова начал действовать основной закон – русская жена у активного еврея. Среди близких моих друзей такой тип брака был очень распространен. Ни в коем случае я не хочу подвергнуть сомнению сердечность и любовь, которые подтолкнули соответствующие пары к брачным узам. Более того, я готов даже допустить, что женщина, принадлежащая к господствующей нации, может обладать для «угнетенного» мужчины из дискриминируемого меньшинства дополнительной сексуальной привлекательностью.
С самого начала войны, еврейская тема быстро вошла в мое сознание. Первое резкое соприкосновение со звериным антисемитизмом произошло на окраине Куйбышева в августе 1941 года, где мы поселились после месячного «путешествия» из Киева на Волгу. По улице я шел, почти всегда сопровождаемый шайкой ребят, угрожающе дразнивших меня «жидом». Но самым тяжелым было осознание того, что евреи стали главной мишенью чудовищного врага. Конечно, о нацистском антисемитизме я знал и до войны. Сталин до 1939 года использовал немецкий антисемитизм как одно из обвинений в адрес фашистской Германии. После «Хрустальной ночи» в стране прошла серия митингов, осуждающих гитлеровский антисемитизм...
Ощущение катастрофы, нависшей над всей страной и над советскими евреями, не покидало меня, пока немцы двигались вперед. Еврейские организации в Америке утверждали, что узнали о Холокосте чуть ли не в 1944 году или даже позже, после войны. Они скорее всего по многим причинам не хотели знать правды о том, что происходит в Европе. Мне, как и большинству советских евреев, было совершенно очевидно, что на оккупированной территории идет тотальное уничтожение евреев. Бабий Яр был известен всем. Было очевидно, что как ни ужасно возможное поражение Советского Союза, евреям уготована особая участь. Это ощущение «избранности» евреев как жертвы было очень острым, особенно в 1941 году, и никогда уже не покидало меня.
При этом положение евреев с самого начала войны оказалось в известном смысле дьявольским. Они были самым ненавистным объектом врагов СССР, которые провозглашали уничтожение всей страны своей целью. Казалось бы, жертвы врагов должны были пользоваться особой симпатией в стране. На деле все было наоборот: евреи как бы несли, по крайней мере частично, ответственность за войну. Но, наверное, еще большую роль играла стигма, поставленная на евреях как недочеловеках такими врагами России, как нацисты.
Я отчетливо помню строки из передовой «Правды» в октябре 1941 года, которую я читал на стенде в Куйбышеве: «Пусть Гитлер не пугает нас евреями». Сартр в своей необыкновенно тонкой статье по еврейскому вопросу, написанной в 1944 году сразу после освобождения Парижа (я ее прочел в 1956 году в польском журнале «Твурчесть»), четко уловил эту странную ситуацию. Евреи в Париже после изгнания немцев не только не участвовали в триумфе победы, но стремились быть незаметными, как бы стыдясь того, что немцы хотели их уничтожить.
Страх перед возможной победой нацистов жил во мне до начала 1943 года – до победы в Сталинграде, когда стало ясно, что страна, а с ней и евреи спасены Красной Армией. Многие тысячи восточно-европейских евреев тоже обязаны ей жизнью.
Советское государство резко усилило дискриминацию евреев уже в первый год войны и еще больше в последующие военные годы. Резкое обострение русского национализма в идеологии, полный отказ от социалистической фразеологии (фундаментальное событие в советской пропаганде) я воспринимал как открытое выступление против евреев. Это чувствовалось во всем, и, в частности, в том, что пропаганда игнорировала подвиги евреев и совершенно не упоминала о них, восхваляя в то же время представителей всех других национальностей (за исключением русских немцев и с 1944 года депортированных народов с Северного Кавказа и из Крыма). Поэтому «нарушение» этой «традиции» в докладе Хрущева (забыл по какому поводу) в начале 1944 года, в котором приводилась национальная структура Героев Советского Союза, где евреи заняли четвертое место, вызвало у меня огромную радость.
Красноречивой была нарастающая в течение войны решимость властей замалчивать нацистские зверства по отношению к евреям. Эта тенденция достигла пика уже после войны, когда трагедия Бабьего Яра либо не упоминалась, либо трактовалась как акция нацистов против советского народа вообще. О памятнике же и речи не было до конца советской власти. Поэтому, когда в 60-е появилось знаменитое стихотворение Евтушенко «Бабий Яр» и потом симфония Щостаковича на эту тему, моей благодарности обоим не было границ.
Но еще значительней был открытый переход властей в годы войны к дискриминации евреев в большинстве сфер жизни. Я это впервые четко почувствовал, когда, рассматривая свое будущее после школы (я мечтал о факультете международных отношений Московского или Киевского университетов, не подозревая, что, несмотря на знание иностранных языков, мои шансы равны нулю), понял, что нахожусь в особой категории населения страны.
Не знаю, утешился ли бы я тогда, впервые четко увидев лицо государственного и общественного антисемитизма, если бы знал, что и в США дискриминация евреев в этот период также была на очень приличном уровне. Замечательный роман Лоры Хобсон «Джентльменское соглашение» (1946) об антисемитизме в Нью-Йорке в первый послевоенный год, который я прочитал в Москве в середине 70-х годов, и фильм под тем же названием (1947), который я увидел в начале 80-х, я, идеализировавший Америку, воспринял с огромным удивлением.
А уж о том, какая свирепая дискриминация евреев в США была в 20-30-е годы (парадокс: евреи в это время в России пользовались режимом максимального благоприятствования), я с удивлением узнал только после приезда в эту страну. Долго я не мог прийти в себя после беседы с известным социологом Натаном Глезером, посетившим меня в моем офисе в Гарварде в 1983 году. Он рассказал мне, еще не остывшему от советского антисемитизма, что в этом замечательном университете первый профессор-еврей появился только в 1940 году. Я был не менее поражен, узнав, что великий демократ Америки, автор классических работ об американских свободах, Уолтер Липпман способствовал антисемитизму, поддерживая квоты по приему евреев в этот же университет.
Надо ли говорить, с каким восторгом в 1948 году мы встретили создание Израиля. Мы были буквально счастливы. Но сразу же зафиксировали, что с появлением Израиля государственный антисемитизм сделал сильный рывок вперед и стал двигаться в направлении, угрожающем жизни еврейского населения. (Я уже писал об эволюции наших взглядов, которая помогла нам довольно рано - намного раньше нашего окружения - понять спектр сталинской антисемитской кампании.) Ни с кем из друзей мы вообще не обсуждали наше видение еврейской ситуации. Определяющее место в наших взглядах занимал факт депортации многих народов в 1944-1945 годах (депортацию немцев из Куйбышева в 1941 году я наблюдал сам), и мы не сомневались в том, что Кремль, с его замечательными организационными возможностями, может совершить такую же операцию с евреями. Изя даже предположил, что в Указе Президиума Верховного Совета о награждении «ряда лиц» за «выполнение специального задания правительства» для сохранения «интернационалистской» проформы будет фигурировать «полковник Абрам Моисеевич Рабинович»...
Каманин Николай Петрович. Генерал-полковник. Начальник отдела по подготовке и обеспечению космических полётов ВВС. Из книги "Скрытый космос"
"...23 октября. Кстати говоря, из Москвы пришло сообщение о том, что в ЦК кое-кто возражает против участия Волынова в космических полетах, - я знал об этом и раньше, и пока мне удавалось защитить кандидатуру Волынова.
Поздно вечером на космодром прилетел член Военного совета ВВС генерал И.М.Мороз с целой армией корреспондентов. Уже в машине, в которой мы вместе ехали с аэродрома, Мороз вдруг брякнул: "Как дела с Волыновым?" По этой его реплике я понял, что он настроен против Волынова, и, намеренно сделав вид, что ничего не знаю о сомнениях в кандидатуре Волынова, спокойно ответил: "Борис Волынов - один из лучших наших космонавтов, и к полету он подготовлен отлично". Почувствовав, что я готов защищать Волынова, Мороз не совсем уверенно произнес: "А все-таки к Волынову придется внимательно присмотреться..."
20 декабря. Вчера всю группу космонавтов, готовящихся к полету на двух "Союзах", вызывали в ЦК КПСС. Сербин, Строганов и Попов, беседуя с ними, особенно интересовались подготовкой к стыковке и переходу двух членов экипажа из корабля в корабль. Ответы космонавтов были краткими, ясными и полными уверенности в возможности полностью выполнить сложную программу полета. Во время беседы лучше других держались Шаталов и Волынов. Хрунов и Горбатко напрасно подняли вопрос об изменении программы полета (они заявили, что, по их мнению, первым должен стартовать не активный, а пассивный корабль), хорошо зная, что программа уже утверждена и большинство космонавтов ее поддерживает.
У меня были опасения, что Сербин снова будет заниматься "еврейским вопросом", - однажды он уже высказывался против допуска в космический полет Бориса Волынова только потому, что у него мать - еврейка. Но, судя по докладу генерала Кузнецова, на этот раз все обошлось благополучно. Думаю, Сербину пришлось отступить под влиянием Мишина, Келдыша и Афанасьева, которых я, защищая кандидатуру Волынова, сумел привлечь на свою сторону.
11 января Так закончился мучительно долгий путь Бориса Волынова к космическому полету. Он начал готовиться к полетам вместе с Гагариным, пять раз был дублером и один раз назначался командиром "Восхода", но перед предстоящим полетом создалась большая угроза, что его не включат в экипаж "Союза-5" только из-за того, что у него мать - еврейка (отец - русский). В самые последние дни приходили письма из ЦК с призывом: "Не посылайте евреев в космос!". С большим трудом удалось защитить хорошего парня от злобных и глупых нападок.
16 января Вчера в самолете Мишин, Афанасьев, Керимов, Пономарев, Казаков и я немного выпили за успешное продолжение полета двух "Союзов", а с Мишиным мы даже сыграли в очко. Язык у Василия Павловича развязался, и он рассказал мне, как к нему приходил Алексей Леонов и пытался доказывать, что пускать в космос Волынова нельзя. Меня сообщение Мишина ошеломило: я знал, что у Волынова много противников, в том числе и в ЦПК, но я и мысли не допускал о том, что одним из его "ближайших друзей" является космонавт Леонов.
16 июня Незадолго до отъезда из Центра на аэродром у меня состоялся нелегкий разговор с Борисом Волыновым, который уже второй год командует отрядом слушателей-космонавтов. Назначая Волынова на это "тихое" место, я откровенно объяснил ему, что в ближайшие два-три года его не разрешат послать в новый космический полет и будут ограничивать в выездах за границу. В ЦК (Сербин) и ВПК (Царев) мне довольно прозрачно намекнули на то, что еврейские родственники Волынова "будут висеть на нем тяжелым грузом". Волынов, однако, не хочет мириться с обидными ограничениями и при каждой встрече со мной просит включить его в один из экипажей, готовящихся к очередным полетам. Сегодняшняя наша беседа была предельно откровенной и потому особенно трудной - я пытался убедить Бориса, что в сложившейся обстановке ему лучше пока не напоминать о себе и не настаивать на новом полете. Я, правда, не уверен, что после этой беседы он прекратит поиски ответа на мучительное для него "почему?"...
|
</> |