Лангольеры
ole_lock_eyes — 17.05.2011Сидя за своим любимым столиком у окна и ковыряя вилкой то, что в нашей местности зовется «континентальным завтраком № 1» (парадоксальная яичница с беконом, ржаная булочка, круассан, джем, морковный фреш со сливками, кофе), я вспоминаю, как каким-то летним полднем на крыльце этого кафе стоял Ваня и разговаривал с приятелем, сунув большие пальцы рук в карманы джинсов, покачиваясь на каблуках и тем самым зеркаля позу собеседника. Ваня вернулся за столик слегка взволнованным. «Я стесняюсь разговаривать с мужчинами», - сказал он, дурашливо хихикнув. Я думаю, что я тоже испытываю в таких случаях некоторое напряжение. Я думаю, оно не связано с эротизмом. Я думаю, палит меня это напряжение или нет. Я думаю, испытывают ли нечто подобное натуралы, разговаривая с женщинами. Я думаю, что они вообще никогда ни о чем подобном не думают.
Источник напряжения сидит где-то у меня за спиной. Мы пересекаемся в кафешке не в первый раз, маленький город, мало приятных заведений в центре, где можно завтракать-обедать в более-менее спокойной обстановке. Он пьет кофе и коньяк, я это чувствую лопатками. Он смотрит мне в спину и, возможно, все еще досадует: он собирался присоединиться к моему завтраку и прочитать мне очередную нотацию про то, как я не умею жить и как моя мать не умеет жить, но на самом деле про то, как замечательно умеет жить лично он. А я просто рявкнул «Нет!» на его уведомление: «Я тут с тобой присяду». Я его дыхание слышу – я отлично помню, как именно он дышит, когда злится. Одно время такие навыки следопыта были частью моей стратегии выживания. Он думает, что-то можно забыть за двадцать лет, потому что сам ни черта не вспоминает. А мне достаточно пять раз ткнуть в него пальцем, чтобы он лопнул и рассыпался, как стеклянная форма для суфле.
Человек, который сам себе назначает цену, обосновывая ее только собственными притязаниями, как правило, не стоит и десятой части из заявленного. Впрочем, некоторым удается целые океаны переплывать, сидя в калоше, правда, выглянуть при этом из канализационного люка им даже в голову не приходит. Такой прекрасный яркий мир, где калоша – пароход.
Они ни фига уже не помнят, что они делали, когда их на юбилеях стали называть «тружениками». «Работать» - значит скакать по двадцать пять часов в сутки, перекладывая чужие деньги из кармана в карман, из конверта в конверт, из воздуха в трубу, из трубы в сортир, перекладывать и потеть от страха, что скорость перекладывания снизится и все упадет вниз, в плещущее дерьмо, или что кто-то окажется круче и переложит больше, но это все фикция фикций, пустое и порожнее, мультипликатор бессмыслицы работает так мощно и стабильно, что в пустоту обращается все, к чему только можно прикоснуться купюрой. В какой-то сказке была страна, где победил король золота, и все стало делаться из золота. Так оно хотя бы металл. А что можно сделать из бумаги или того хуже – электронного ряда цифр? Вот это можно сделать, но надо ли…
Они думают, что они «крутятся». На самом деле их несет центробежная сила, и единственное, ради чего им все еще приходится напрягаться, - это сохранение собственной идентичности, которую они умеют утверждать только через отрицание. Человек – «не»: не-лох, не-еврей, не-пидор, не-слабак, не-баба, не-тряпка, не-дурак, не-фашист, не-выродок, не-извращенец, не-толераст… На пересечении отрицательных величин зияет пустота, из которой время от времени эхо доносит утверждения, означающие обратное самим себе: «Я не антисемит, у меня даже есть друг-еврей», «Я не расист, но», «Я не гомофоб, но», «Нам нужна великая Россия», «Мы – патриоты своей страны, и мы не позволим», «Наши враги не дремлют», «Это все проплачено Западом»… Вот он сидит у меня за спиной, «крутится» (как счетчик), сверлит усталым глазом мою спину, потому что я ему порчу вид на сквер из окна, и давно ни о чем не думает, только шуршит при дуновении и позвякивает при ходьбе.
Я сам удивляюсь, чего это я так на него взъелся. Что у нас может быть личного – столько времени, столько воды, столько всего, что уже ничего. Из всех, кто прошел кастинг, он был не худшим. Может быть, его упорное стремление со мной пообщаться при каждой случайной встрече вызвано не желанием посамоутверждаться, а рудиментарными отцовскими чувствами. Может быть, он подозревает то же самое, что и я – что втянут в пустую гонку по кругу, в фрактальное умножение ложных сущностей, в производство подделок и в правовое обеспечение поддельного производства поддельных подделок.
Может быть он тоже ощущает, как каждый день что-то в мире – не знаю, только ли на этой части суши, - утрачивает свою идентичность, превращаясь в декорацию к фильму фон Триера, в знак, в картонный макет, в симулякр третьего порядка. Мы медленно и лениво съели время, первый слой, корочку земного пирога, которым умели питаться души, мы его съели и даже не заметили, только сплюнули досадную шелуху. Мы даже не успели получить удовольствие от трапезы. Мы его сожрали – и привет. Живите, как хотите.
Ритуал, обозначающий научную работу вместо научной работы. Движения, изображающие производство, анализ, оптимизацию вместо сабжей. Символика борьбы с коррупцией вместо борьбы с коррупцией. Атрибуты власти вместо власти. Киносценарии вместо отношений. Камлание вместо текста. Названия цветов вместо колористики. «Эта картина способствует дискриминации определенных групп лиц по признаку национальной принадлежности». Промышленное производство воздушных шаров, от которых никакой радости. Художник, пишущий картины ногой или зубами, автоматически признается талантливым, несмотря даже на то, что он талантлив. Реплики вместо оригиналов, аналоги вместо реплик, подделки вместо аналогов, написанное на бумажке название вместо подделки. И все это сделали мы сами.
Вероятно, что из этого следует, что поскольку единственными активными лангольерами в этой копии реальности остаемся мы, нам больше ничего не угрожает. Упс. Конец света, который назначен на шесть утра по американскому времени в субботу, уже состоялся. Диснейлэнд снова работает.
Столик, за которым я сижу, стеклянный. В столешнице отражается моя кислая физиономия и моя похожая на птичью лапу рука с сигаретой. Отраженный сигаретный огонек описывает неровную дугу и гибнет в пепельнице. Я постукиваю по стеклу полуфранковой монетой, которая обычно у меня валяется в бумажнике. Стекло не рассыплется от такого постукивания: монета в полфранка 1984 года совершенно нелигитимна. Этот столик теперь можно расколоть разве только стихотворением.
На улице идет дождь. Именно идет – солидный, неторопливый, полновесный. Под дождем становится понятно, что хлопанье раскрывающегося зонта – приятный звук, что листья за последние несколько дней заметно и безапелляционно выросли. Я отламываю три ветки сирени с куста. Я поставлю их в вазу в Девицыной комнате, когда вернусь домой. Под дождем они не пахнут.
Но и не умирают.
©Jim Kazanjian