Гайдзин в своём отечестве

В общем – без долгих предисловий приведу один пассаж. В нём автор пытается понять почему он, человек пьющий в меру, чувствует себя созвучно Венечке Ерофееву и герою книги "Москва-Петушки".
"...Я собрал практически все, написанное о Венедикте Ерофееве и о его книге. Воспоминания друзей и знакомых, критические статьи, комментарии, эссеистику по поводу и без повода, филологический мусор, сочинения досужих олухов… «Ерофеев и Лермонтов», «Ерофеев и матриархат», «Ерофеев и постканонический дискурс», «Ерофеев и бред сивой кобылы» — все, что ни подворачивалось мне под руку, я вдумчиво штудировал в поисках разгадки. Иной аналитик уверенно подсовывал мне готовую формулу, популярно объяснял, кем был в жизни Венедикт Ерофеев и чем является персонаж его поэмы. Один умник заявлял, что Веничка — скоморох и юродивый. Другой провозглашал его панком. У третьего он превращался в ризоматический симулякр. Все эти ярлыки я послушно примерял на себя — но без особого успеха...
...Так что, оставим в покое эти глупые ярлыки. Право же, они не стоят серьезного разбора. Ну что это, в самом деле: «водочный диссидент», «алкогольный пророк», «пьяный христосик»… Или вот, например, совсем уж тупое: «внутренний эмигрант».
Смех, да и только. Такое можно было придумать только в семидесятые годы, когда наблюдения за феноменом эмиграции обрывались в международном аэропорту Шереметьево. В ту эпоху еще мало кто знал, что эмиграция влечет за собой иммиграцию, — иначе бы никто не посмел назвать автора бессмертной поэмы таким несуразным словом. «Эмигрант»! Высиживающий «зеленую карту», говорящий на «брайтонском наречии», натужно выползающий из одной шкуры, чтобы поскорее влезть в другую, — и это о Венедикте Ерофееве?! Чушь собачья! Внутренний, внешний, какая разница — порочно само слово!
Опять же: что получается, если развернуть это слово на меня? Я — эмигрант. Ха-ха! Я эмигрант! Я хочу стать японцем. Я говорю: «Мы, японцы… А вот у нас, у японцев… А вот по-нашему, по-японскому… А вот наш император считает…». Ха-ха! Я положительно умираю со смеху. Я — «эмигрант»! Какое смешное слово придумали эти дураки! Да мне дадут пня под задницу, едва истечет мой контракт! Да здесь ни минуты не станут вникать, наружный я эмигрант или внутренний! Да я и помыслить не вправе о перелицовке своей несчастной шкуры. Я такой же эмигрант, как и симулякр. Я ведь… Я просто… Он просто…
Царица Небесная!..
Белая молния расколола дождевой занавес, блоки университетских квартир завибрировали вместе с громовым раскатом, и откровение снизошло на меня, как отцепившаяся люстра на голову.
Венедикт Ерофеев был гайдзин.
Он был гайдзин в своем отечестве. А я — гайдзин в чужом.
Здесь все сходство и все различие. Проще не бывает.
Оглушенный, я нащупал в холодильнике еще одну бутылку, припал к горлышку, сделал полдюжины глотков — и бесчувственно рухнул на татами.
* * *
Вокруг меня был тамбур. Тамбур был везде — спереди, снизу, сверху, сзади, справа и слева. От тамбура не было спасения. Я заколотил по тамбуру кулаками; он зашипел и раздвинул двери. Я вошел.
Веничка сидел у окна. Он не услышал, как я вошел. Он сидел и смотрел в окно.
— Здравствуй, Веня! — сказал я, подойдя.
— Здравствуй, Вадя, — отозвался он, не оборачиваясь. — Что это там такое?
— Это заливные поля, Веня, — ответил я. — Я боялся, что тебе не понравится, но я честно старался. Скажи, Веня, тебе нравятся наши заливные поля?
— Они прекрасны… Они прекрасны, как божьи пажити… Но меня тревожит вот что: все ли у нас хорошо с косовицей и обмолотом? Чего у нас больше: обмолота или косовицы?
— Насчет косовицы, Веня, я ничего не скажу. Я не уверен насчет косовицы. Но вот с клейкостью зерна мы не прогадали, клейкость у нас на высоте.
— Я буду спокоен за клейкость. А почему так льет с неба?
— Сезон дождей. Тут так заведено: в сезон дождей всегда льет с неба.
— Это надолго?
— Вовсе нет. От силы месяц, или чуть больше. Не успеешь оглянуться, как сезон дождей пройдет. И настанет сезон тайфунов.
— Постой, Вадя… Я не хотел тайфунов… Я хотел, чтобы круглый год не отцветал жасмин и не умолкали птицы. Разве так нельзя сделать?
— Сделать можно. В этом будет каприз и пафос. Будет даже известный комфорт. Но в этом не будет печального очарования. Печальное очарование нельзя растянуть на целый год. Оно живет цикличностью. После муссонов — тайфуны. За заходом солнца — восход луны. Отцветает сакура — любуйся мальвой. Смолкают цикады — жди богомолов. Печальное очарование чурается любых констант, оно зиждется на синусоидах.
— Тогда, Вадя, я не понимаю. Моя жизнь тоже зиждется на синусоидах. От открытия магазинов — до закрытия магазинов. От тошноты и дрожи — до вдохновения и триумфа. От паралича и немоты — до судорог и корч. Отчего же в моей жизни так мало печального очарования? Может быть, велика амплитуда моих синусоид? Или коротки их полупериоды?
— Все так, Веня. Где у других красота и гармония, у тебя лязг и дребезг. Твои синусоиды не хотят резонировать, им диссонанс подавай! И я берусь тебе объяснить, почему так произошло.
Ямагата — Фукусима
— Первым делом, Веня, толково и с расстановкой ответь мне на такой вопрос: отчего ты крестился в католичестве?
— Это риторический и праздный вопрос, Вадя. Я не стану на него отвечать, это можно прочесть в воспоминаниях Тихонова, Авдеева и Шмельковой.
— Да, я читал, я помню. Нет национального бога, религия должна быть всемирной, и все такое. Пусть так. Но куда ты повыкидывал отчества?
— Какие отчества, Вадя?
— Вообще любые! Все эти петровичи, кузьмичи, федоровичи — где они у тебя? Нету! «Антон Чехов», «Николай Гоголь», «Иван Тургенев», «Алексей Блиндяев» — все как нерусские! Ильича ты только на пленке назвал ильичом, я сегодня слышал, а на бумаге от него одна первая буква.
— У меня еще два Митрича и один Семеныч…
— Вот именно. Всего навсего. Зато у тебя святой Марк, святая Тереза, король Улаф, лорд Чемберлен, сэр Комби Корм, Инесса Арманд — а где корни, Веня?! Где соленые рыжики, где Алеша Попович, где соборность и сермяжность?
— Вадя, ты сам все понимаешь…
— Да, я понимаю. У народа твоей страны чересчур выпуклые глаза. Ты провел детство за Полярным Кругом, и всю соборность тебе отморозили. Ты становишься неукоренен и отвязан, ты переходишь Рубикон, ты бредешь в Эболи и Каноссу, сворачиваешь с Манхэттена на Пятую Авеню, прешь через Верден к Ламаншу — и все это с таким напором, будто и впрямь по ту сторону Пиренеев можно найти что-то этакое. А кто тебе сказал, что оно там есть?
— Выходит, его там нет, Вадя? Ты хочешь сказать, что оно здесь? Среди этих заливных полей? Среди этих сощуренных глаз? Ты хочешь сказать, что достаточно развернуться на сто восемьдесят? Тогда расскажи мне, что здесь такого есть. Или нет — лучше расскажи мне, чего здесь нет. Здесь что — нет лихорадки и смертной тоски? Нет пустопорожности и непоправимости?
— Если бы, Веня, если бы…
— Или, может, здесь нет попсы и глянца? Нет стирки чудес в окнах за стеклом? Нет Филиппа Вольфовича Петросяна?
— Есть, Веня, есть… И даже еще больше…
— Тогда что толку в этих полях и в этих пажитях?
Фукусима — Корияма
— Это сложно объяснить, Веня. Не обойтись без аллегорий. Помнишь, в самом объемном и нелепом твоем сочинении, в «Записках психопата», есть глава про Птичий остров, помнишь? Там у тебя всякие зяблики, удоды, кукушки, петухи — что-то такое басенное, на эзоповом языке, о диктатуре и о внешней политике. Мы сейчас не о диктатуре — но давай останемся в этих координатах. Давай рассуждать орнитологически, это удобно. Вот скажи, например: тебе сложно представить себя белой вороной?
— Нет, Вадя, совсем не сложно. Я как раз она и есть. И ты тоже, наверное…
— Вот именно. Ни с того, ни с сего вдруг рождается ворона с белыми перьями. Причем, это никак не соотносится с высотой полета — это вообще ни с чем не соотносится. Просто белая. И ей неуютно. Не то, чтобы ее гнобили собратья, дело не в том. Дело в резонансе. Белой быть хорошо и красиво, но кругом все черные. Спрашивается: как вороне быть?
— Наклеваться мухоморов.
— Эти варианты не принимаются. Есть лучше.
— Понимаю. Вступить в духовную республику альбиносов. Стать вороной Джонатан Ливингстон. Не каждой вороне это под силу, Вадя, даже белой.
— Правильно. Что остается? Только улететь горизонтально. Но куда?!
— А куда?
— Чаще всего летят к попугаям. К любым. Мало ли разных попугаев: лори, жако, какаду, ара… Ты проводишь там нужное время, высиживаешь зеленое яйцо — и тебя торжественно принимают в попугайские ряды. Ты обретаешь попугайскую самоидентификацию, присягаешь попугайским законам, получаешь попугайский паспорт. Все бы хорошо. Но что делать, если ты и там — белая ворона? Что, если смеяться над попугайскими шутками, исповедовать попугайские ценности и говорить: «А вот у нас, у попугаев…» никак не получается? Было шило, стало мыло. Что тогда?
— Ну?
— Лететь нужно не к попугаям. Лететь нужно к максимально далеким и непохожим на тебя птицам. К пингвинам, к страусам, к грифам…
— Грифы заклюют. Страусы запинают. У пингвинов холодно…
— Тогда к альбатросам, стрижам, пеликанам… К цаплям, наконец!
— К цаплям?
— Ну да, к цаплям! Они приветливы и вежливы, у них тепло и комфортно, у них белые перья! А главное — в свои ряды они тебя никогда не примут, даже если ты захочешь. Но тебе ведь и незачем, правда?
— Мне?.. В ряды?..
— Вспомни, Веня: ты хотел найти уголок, где не всегда есть место подвигам. Посмотри в окно: вот он, этот уголок. Здесь никто и никогда не будет ждать от тебя подвигов. Только непохожести, только инаковости — того самого, что ты умеешь лучше всего. Ты и раньше был белой вороной, а здесь ты не просто белая ворона, здесь ты концептуально необходимый антипод. Ты уважаемое посмешище, ты почетный изгой, ты любимая заноза, ты — гайдзин.
Корияма — Уцуномия
— Я — гайдзин?!
— Именно, Веня. Человек с отмороженной соборностью называется «гайдзин». Это нельзя изменить, это в крови, с этим можно только приспосабливаться. Вот и думай: если талантом резонанса ты обделен, то где тебе будет лучше — там, где нужно резонировать, или там, где не нужно?
— Так-так… Что же получается — мы едем вовсе не в Петушки?
— Мы гайдзины, Веня, мы отморозки. Мы зайцы на этом синкансэне. Нам все равно, куда ехать, на юго-запад или на северо-восток. В Кагосиму или в Саппоро. Здесь нам ничего не отморозят сверх того, что у нас и так отморожено. Зачем нам Петушки? Поедем, куда везут. По всем пунктам, кроме Ёсино. Здесь везде хорошо. Здесь сам диссонанс изысканен и гармоничен! Поверишь ли: я иногда выхожу в эти заливные поля, задираю голову в небо и обращаюсь к местным богам. Я говорю: «Спасибо вам, мои дорогие! Спасибо за то, что вы создали землю, в которой я не обязан становиться своим!»
— Да-да, я понимаю… Я только не пойму, зачем им концептуальный антипод…
— Я и сам не сразу понял. Понадобились годы, чтобы дошло. Видишь ли, есть пернатые, которые ничего не боятся. Вот, скажем, на острове Маврикий жили дронты. Они никого не боялись. Где они теперь, эти дронты? Ты их видел? И я не видел, только в книжках читал. Их истребили голландские мореплаватели.
— Всех?!
— До единого. А когда голландские мореплаватели подплыли к острову Кюсю, отношение к ним было осторожным. Может, даже чересчур. Их остановили за десять метров до Кюсю и стали ждать, пока разовьется экологическое сознание.
— И оно развилось?
— В общем, да. Теперь не истребляют. Теперь перемешивают и скрещивают. Это нравится многим, но все-таки не всем. Некоторые цепляются за самоидентификацию, а ее поддержание требует присутствия антипода. Когда они видят антипод, то сразу думают: ага, не такой, как мы — значит, мы особенные! Диссонанс с антиподами укрепляет их резонанс друг с другом.
— Это хорошо или плохо?
— Смотря для кого. Для нас хорошо. Ведь гайдзину надо куда-нибудь податься, а куда же мы подадимся, если всех перемешают и скрестят? Если на всей планете будет свое отечество, куда мы подадимся? Представь: вместо былой необъятной орнитологии — единственный вид пернатых. Птица обыкновенная. Avis vulgaris.
— Вадя, да ты антиглобалист!
— Я никакой не анти. Я сам несу эту глобализацию на своих плечах. Я как герой Фенимора Купера, как Натаниэль Бумпо. Он нес цивилизацию на Дикий Запад, ненавидел ее всеми фибрами — и нес. Вот и я поневоле глобализую эти прекрасные заливные поля всякий раз, когда иду по меже. Глобализую все вокруг одним своим присутствием. Хотел стать дезертиром, а стал пехотинцем Всемирной Энтропии. Разве это не трагично?..."
|
</> |