Бабася
zh_an — 09.06.2023Думаю, что деревенское бытье стало мне запоминаться лет с пяти. Вообще-то мама, папа и я жили в городе, в квартире с балконом, крохотной кухней и одной комнатой, перегороженной посредине сервантом. Из-за серванта казалось, будто комнат две, только совсем крошечных. Моя кроватка стояла в ближней к коридору половине. Раскладной диван мамы и папы прятался за сервантом. Ещё на мам-и-папиной территории имелся шкаф для одежды. Зато мне достался стол со стульями. Мама на столе шила и гладила, а в остальное время я раскладывала на нем игрушки: пластмассовых пупсов, кубики, детскую посуду из алюминия, ещё какую-то мелочь. Обедали мы за кухонным столом.
Во дворе перед домом имелись турник и треугольные качели - все
железные, покрытые бугристой облупленной краской. Качели были
скрипучие. Говорили, что на них можно сделать «солнышко», полный
оборот вокруг перекладины. Я такого не видела. Чаще на них просто
сидели взрослые ребята с непрозрачными бутылками в руках. Малышню
они отгоняли.
А деревенский дом был старым, из темных брёвен, как изба на
картинке в книжке со сказками. Вместо городской плиты в нем была
печь, которую нужно было топить дровами. Дом стоял в правой части
двора, обнесённого забором. Во дворе было несколько деревьев и куча
грядок, слева у забора ютился дряхлый сарай и загон для кур.
Передом дом смотрел на деревенскую улочку, а за оградой на задах
начиналось поле - там сажали картошку.
А! Ещё во дворе высилась туалетная будка. Но для меня в доме ставили горшок.
В деревню мы перебирались на лето. Я с мамой - надолго: она работала учительницей и проводила в деревенском доме почти все летние каникулы. Папа приезжал к нам по выходным, а если выпадал отпуск, то оставался подольше.
В деревне папа и мама постоянно что-то делали по хозяйству. Папа колол дрова, разбрызгивая по двору щепки и ошмётки коры, копал, стучал молотком. Мама крутилась у плиты, в огороде, в курятнике. Мне по большей части поручали полив. Грядки совсем рядом с домом удавалось орошать из шланга. Я пробовала зажимать срез резиновой трубки обеими руками изо всех сил, и тогда вода делилась на две струи, расходившиеся улиточными рожками. Иногда удавалось пустить одну струю, но сделать ее узкой - тогда она била сильнее и дальше. Однажды мама заметила это и дала мне нагоняй: тугой водяной хлыст вредил росткам и размывал землю. С тех пор я старалась так не поступать - ну, разве что, изредка.
К другим грядкам, особенно в поле, приходилось ходить с ношей. Ведерко было легче, зато норовило облить юбку и сандалии. А вот большая садовая лейка почти не расплескивалась, но была неуклюжей и больно била по ногам. Я носила воду, как пегий ослик, про которого мне читали в книжке. Поначалу это казалось необычным и интересным. Но занятие быстро приедалось, таскать воду не хотелось, вот только отлынивать мне не давали. В деревне день-деньской при деле были мы все. Но больше всех - бабася.
Сколько помню, бабася проводила во дворе дольше, чем каждый из нас. Мне казалось, что она вообще не входила в дом, занятая своими безостановочными трудами. Бабася нависала над грядками, копошилась у куриной клети возле сарая, что-то гребла, укладывала, перебирала.
К часу моего пробуждения, даже если я просыпалась на самом рассвете - попить водички или прогуляться к горшку, приземистая бабасина фигура уже торчала на привычном месте против сарая, спиной к дому. Я пыталась наблюдать за ней через окно. Над левой лопаткой у бабаси рос заметный горб, из-за чего вся она выглядела какой-то перекошенной. Правая рука была заметно больше левой, сухой, и по причине опущенного плеча тянулась к самой земле. Одета бабася была всегда в одно и то же: старую тёплую душегрейку с облезшим мехом по краю, темную кофту и выцветшую длинную юбку. Голову обматывал платок, концы которого заворачивались вокруг шеи. На ногах были боты, заправленные в галоши, не боявшиеся ни грязи, ни сырости.
Вечерами бабася продолжала возиться во дворе даже после заката, когда сумерки сгущались во тьму. Меня уже укладывали спать, а она все не приходила.
Не знаю, с кем она трапезничала.
Меня в деревне по большей части кормили отдельно: утром - чтобы поспала всласть, вечером - чтобы отправить в постель и поужинать спокойно. Накормить ребёнка - та ещё морока. К тому же, думаю я сейчас, мама не хотела, чтобы папа на моих глазах пропускал свою стопку-другую за ужином. Может быть, бабася садилась за стол с ними, а, может, тоже ела отдельно, ещё до рассвета и много позднее заката.
Отчего-то я была уверена: бабася чует, когда я за ней подсматриваю. Даже спиной ко мне она поднимала в такие моменты руку и делала знак, который я воспринимала как «ну-ну». И подкрасться к ней исподтишка сзади мне во дворе не удалось ни разу - бабася тут же поворачивала голову вправо, прислушиваясь, и отставляла правую руку, предплечье которой расширялось от локтя к запястью, а ладонь была здоровенной, будто совок лопаты.
Однажды, когда папа был в городе, маме потребовалось ненадолго отлучиться. Наказав мне не выходить со двора, она шагнула на улицу и накинула на вертикальные жерди калитки скобу-петлю, удерживающую створку.
Я побродила возле крыльца, поглазела на не обращавшую на меня внимания бабасю. С улицы донеслись детские крики: мальчишки призывали срочно на что-то посмотреть, а пара девчоночьих голосков удивленно ойкала.
Мне стало любопытно. Я приблизилась к калитке и прислушалась. Причина суеты оставалась непонятной. Поднявшись на цыпочки, я потянулась к высокой скобе. Вряд ли бы я справилась с ней, но мне казалось, что достичь успеха можно при достаточном старании. Я пыхтела и топталась - а потом меня схватили за плечо и развернули.
Я посмотрела - бабася стояла передо мной, и она была недовольна. Ее лицо и без того всегда казалось мне жутковатым - морщинистое, вытянутое, с крючковатым носом. Левый глаз бабаси был закрыт бельмом и похож на сваренное вкрутую очищенное яйцо - лежалое, с полупрозрачными пятнышками. Зрачка в нем не имелось вовсе, зато в правом, большом и выпученном, их было целых три, каждый своей формы и с радужкой особого цвета. Сдвоенный, как восьмерка, был объят красным кантом, треугольный - жёлтым, а квадратик - коричневым. Зрачки у бабаси жили собственной жизнью, то отплывая в сторону, чтобы дать местечко соседям, то нещадно пихаясь и пробиваясь в центр. Сейчас они по очереди пялились на меня, сердито и обвиняюще.
- Ну-ну,- буркнула бабася, показала мне спину и двинулась восвояси, к сараю.
Я бросилась домой, дожидаться возвращения мамы и гадать: расскажет ли бабася про мою проказу?
Когда, вернувшись, мама не высказала упреков, я решила, что бабася меня не выдала.
Наверное, через год мне вновь довелось остаться с бабасей наедине. Я сидела на ступенях крыльца, барабаня по доске кулаком и напевая. Тень упала на меня. Я посмотрела - бабася стояла напротив. Я удивилась. Обычно бабася шла ко мне, если я затевала шалость. Но сейчас меня не в чем было упрекнуть, даже в безделье: поручений мне не оставили.
- Что, бабася? - спросила я.
Та протянула левую, сухую, руку. В пальцах она сжимала небольшой ключ.
Ключ был матовым, красно-коричневым. Под ушком и рядом с бородкой его стержень охватывали кольцевые насечки. Ушко было фигурным, будто нолик попытались, стягивая с боков, превратить в восьмерку да бросили, а потом впадинкой насадили на стержень. Выступы у плоской бородки ключа не все были прямыми, парочка их загибалась вбок.
Я подставила ладошку, и ключ лёг в неё.
Мне уже читали сказку про Буратино.
- Он золотой? - спросила я с надеждой.
Бабася зашелестела:
- Жаждет харалуг руды,
Туес зелия горюч.
Против смаги да беды
Спыжевый послужит ключ.
Затем уставилась на меня и приказала:
- Повторяй!
Слова были незнакомыми, трудными, но с бабасей невозможно было спорить.
- Жажди хала... хара.., - начала я и запнулась.
Бабася выпучила зрячий глаз. Три его зрачка метнулись к центру, столкнулись и, отброшенные, завертелись по кругу, меняя направление туда-сюда. Бабася занедоволилась, но не осерчала, а забубнила снова.
- Жаждет харалуг руды...
Ей пришлось сделать это несколько раз, пока я не смогла проговорить непонятные строчки без ошибок. Теперь была моя очередь произнести стишок полностью, и я справилась трижды подряд.
Бабася кивнула.
- А от чего он? Твой ключик?
Но она уже удалялась в свой угол, через шаг опираясь на руку-лопату. Я знала: если бабася не отвечает сразу, настаивать и расспрашивать бесполезно.
Маме о неожиданном подарке я не рассказала. Сейчас уже не объясню, почему: может быть, мне понравилось, что у меня с бабасей появился настоящий секрет. Ключик я убрала в жестяную коробку, в которой уже хранились некоторые мои сокровища: зелёный стеклянный шарик, несколько разномастных бусин, пунцовая тесемка с блестящей вшитой нитью. Ещё там были удивительные карандаши, подаренные папой: один был разноцветным, красным и синим с разных концов, а другой - в исцарапанной деревянной рубашке - писал бледно, но стоило ему намочить грифель, как след становился чернильным, будто от авторучки. Коробочка была особой, с крышкой на петельке. Сверху была нарисована длинная лодка с пропеллером. Лодку привязали к вытянутому, как морковка, воздушному шару и пустили с людьми над городом.
Коробка была для меня все равно что сундук с кладом. Мама и папа про неё знали и никогда не отбирали.
Вскоре выяснилось, что бабасины стихи очень приставучие и возникают на уме всякий раз, если занимаешься чем-то размеренным. Под них можно было скакать по клеткам «классов» или шагать с лейкой. «Жаж-дет ха-ра-луг ру-ды!..»
Год, кажется, спустя, будучи в деревне, я внезапно заболела. Сначала мне было зябко и ломко. Потом, наоборот, горячо. А после - не жарко и не холодно, зато голова стала какой-то стеклянной, только стекло оказалось битым, и мысли протискивались через осколки с трудом, царапаясь и цепляясь за острые края: «Харалуг! Руды!»
Мама отчего-то всполошилась, встревожилась. За неприкрытой дверью в комнату она сетовала, не подозревая, что я слышу ее отчаянный шёпот:
- До города не довезти, не на электричке же с автобусом ехать, а сюда даже скорую не вызвать.
Я не понимала, кого не довести до города. Наверное, кого-то капризного, за руку - тот непременно ладошку вырвет, затопает ногами. Вот так, переминаясь: туес-зелия-горюч!
Мама поила меня, а накормить не могла. Есть я отказывалась наотрез. Просто не хотела.
Наконец, мне так поплохело, что мама плакала, от меня не скрываясь. Раз-другой я различила ее будто в сумерках, а потом пришла в себя уже ночью. Мамы не было рядом. Наверное, она прикорнула за стенкой.
В окно стукнуло.
Я приподняла тяжелую голову.
За стеклом словно плеснуло чернилами - неровно и темно. А в середине темнота была совсем чёрной.
Снова звякнуло в стекло.
Бабася! Кто, как не она? Зачем-то я ей понадобилась.
Маму я будить не стала. Вместо этого сползла с постели и поковыляла к окну. Бабася ждала, временами надтреснуто позвякивая.
Пока я влезла на стул, чуть не наступило утро. Я передохнула. Потянула шпингалет.
Створка приоткрылась.
Три зрачка бабаси светились разноцветными огоньками. В ночном холодке за окном они были похожи на фонарики из елочной гирлянды. Только новогодние лампочки умеют лишь мигать, а эти ещё и крутились, поочередно занимая место на вершине треугольника.
Бабася зашуршала, перегибаясь через раму и просовываясь в окно. Сухая рука протянулась и достала мою макушку. Я не понимала, как не слишком высокая бабася до меня дотягивается. Мне подумалось, что она упёрла ладонь-ковш в землю и приподнимается на собственной руке, разгибая ее, точно вышка на колёсах - свой железный решетчатый локоть.
- Гонь трясею! С полудня здорова.
- Что, бабася? - недослышала я.
Она не ответила. Вместо этого приблизила ко мне измятое лицо и выпучила бельмяный глаз. Хоть в доме не было света, а луна торчала где-то вверху за бабасей, глаз этот я хорошо различала. В нем вдруг разошлись вертикальные щелки, будто жабры, и из одной ненадолго выскользнуло что-то изогнутое, дрожащее - не то язычок, не то тонкая змейка. Никогда прежде я такого не видела.
А бабася вновь обрела землю под ногами и побрела прочь.
Утром я сипло позвала:
- Мама!..
Мама примчалась тут же:
- Что, Машенька?..
Я прислушалась к собственному животу и сказала:
- Кушать хочу.
Мама уронила руки, будто я призналась, что ухожу из дома. Потом бросилась ко мне, прижала, исцеловала губами лоб.
Через несколько минут она уже варила мне кашу-размазню. Я хотела бутерброд, но мама через силу противилась:
- Нельзя так сразу!
Тарелку я чуть не вылизала.
Когда солнце в окне чуть приникло, мама, наконец, поверила в мое выздоровление:
- Просто чудо...
- А вот и не чудо! - не согласилась я. - Мне бабася ещё раньше рассказала, что я поправлюсь.
- Кто сказал? - не расслышала мама.
- Бабася же! Сама ее спроси.
- Кого?..
Я подняла брови:
- Да бабасю же! Нашу! Вон там, у сарая! Позови ее, пусть расскажет.
Мама приблизилась к окошку и выглянула. Помедлила, вышла из комнаты и вернулась с тряпочкой. Положила ее мне на лоб. Тряпочка была мокрой, холодила кожу и пахла кисло, остро.
- А бабася.., - завела было я.
- Хватит, Маша, - отрезала мама. - Полежи спокойно. А лучше поспи.
Я примолкла.
Несколько дней спустя, когда мне впервые после болезни разрешили выйти во двор, я подкралась к бабасе и спросила:
- Вы с мамой что, поссорились? Почему она о тебе слышать не хочет?
Та зыркнула на меня сурово и отмахнулась: ну-ну. Хорошо ещё, из ее слепого глаза никто не выглянул.
Я стала присматриваться: мама и бабася и впрямь не общались. Может быть, мама винила ее за то, что не уследила, как я заболела? Или за то, что заставила хворой открыть окно и стоять ночью на сквозняке?
Тем летом мы уехали раньше обычного: мне предстояло пойти в первый класс.
ПРОДОЛЖЕНИЕ В КОММЕНТАРИЯХ
|
</> |