Дмитрий Быков // «Russian Week», 11 июля 2014 года

топ 100 блогов ru_bykov13.07.2014 .
 Дмитрий Быков // «Russian Week», 11 июля 2014 года

ДМИТРИЙ БЫКОВ: «МЫ СЕГОДНЯ ЖИВЕМ В КАНУН КАТАСТРОФЫ»

— Дмитрий Львович Быков доехал, наконец, до Торонто. У вас утомленный вид, Вы устали?

— Нет, с джетлэгом я борюсь легко.

— На Ваших творческих вечерах предполагаются вопросы-ответы?

— Нет, в основном, стихи. Вопросы-ответы меня как раз не очень интересуют — да и вас, я думаю, тоже — потому, что ничего принципиально нового я сказать не могу.

— Но это только если люди за Вами специально следят?

— Даже если и не следят… Знаете, у Шекли сказано: «Для того, чтобы задать правильный вопрос, нужно знать большую часть правильного ответа…» Большую часть ответов вы знаете, поэтому мне не приходится ждать каких-то вопросов, которые меня поставили бы в серьезный тупик. Я приехал, в основном, чтобы почитать новые стихи и посмотреть, как они воспринимаются аудиторией. Потому что значительная часть моей московской аудитории разъехалась, а мне не хочется терять с ней контакт.

— Мы-то как раз очень внимательно следим за тем, что Вы делаете, в основном — благодаря «Эху» и Вашему «Особому мнению»… и я Вам скажу, что если бы у меня все учителя были такие, я бы, может, даже и не уехал. Или уехал бы гораздо раньше…

— Я рад, что благодаря этому, у вас сложилось все гораздо лучше… а то еще остались бы, чего доброго…

— …потому что я горячий Ваш поклонник, и, в первую очередь, поклонник того, как Вы рассказываете о литературе. Это — просто фантастика!

— Я очень часто с таким сталкиваюсь, и дело в том, что это — самая понятная часть из того, что я делаю. Стихи гораздо сложнее для понимания, проза — еще сложнее… То, как я рассказываю о литературе — это в сущности уже все разжеванное и в рот положенное, поэтому я даже не обижаюсь на этот комплимент.

— По поводу Ваших чтений собственных стихов: судя по тому, насколько легко Вы цитируете огромные объемы тестов, у Вас очень хорошая память.

— Ну, считается, что у толстых людей вообще все хорошо с памятью, человек ведь помнит всем телом… Известны случаи, когда после липосакции человек утрачивал значительную часть памяти, и мы с Михаилом Успенским, тоже довольно толстым человеком, разработали такую теорию, что наши жировые клетки — это память о пережитом. Мы храним таким образом цитаты, какие-то факты, имена, я легко вспоминаю каких-то людей, с которыми встречался двадцать, тридцать лет назад, легко запоминаю телефоны. Похудеть — значило бы утратить всех этих людей, утратить весь объем собственного прошлого, который всегда при мне.

— Вот сейчас я услышал того Дмитрия Быкова, к которому морально готов!

— Я привык отбиваться… да ладно-ладно, я подкалываю, ну, что вы, в самом деле…

— …а я — разве нет?! Послушайте, я даже могу примерно просчитать, когда это началось… — когда Ваши подколы начали превалировать над тем, что Вы раньше в принципе говорили серьезно. И мы прекрасно понимаем, с чем это связано…

— Спасибо большое, и я это прекрасно понимаю. Поймите, я должен говорить так, чтобы ко мне не подкопались. И так, чтобы вы поняли. Я этому научился, и этого достаточно.

— А кто подкапывается?

— Ну, это же настолько очевидно… Только друзья, только наши общие друзья, другим мы не интересны…

— Несколько эфиров были просто фееричны!

— Конечно! Я же не буду вам говорить то, что я думаю. Я говорю только то, что вы хотите услышать.

— Ага! Конечно, издевается! Тогда вот, с этого момента поподробнее — так чего там с Израилем?…

— Я не понимаю, почему вас так болезненно интересует эта тема. Мне еврейский национализм нравится ничуть не больше русского. Или немецкого, или татарского… К сожалению, определенная категория людей очень напрягается, когда я говорю, что создание национального государства в двадцатом веке — это историческая ошибка. Их это напрягает. И они спрашивают — и как же исправлять эту историческую ошибку? Да никак. Историческую ошибку нельзя исправить, потому она и историческая. Аборт вовремя не сделан, и теперь уже приходится терпеть. Не отказались от создания национального государства, признали, что от Черчилля и Сталина, двух больших друзей еврейского народа, может исходить здравая мысль — и осуществили ее. Мне представляется, что это очень серьезный шаг назад по сравнению с состоянием «рассеяния». Потому что в «рассеянии» вас держит культура, религия, а в стране вас держит кровь и почва. Я считаю, что «рассеяние», или, по крайней мере, ассимиляция — это светлое будущее всех наций, что мы так или иначе движемся к созданию единой супернации — как это произошло в Штатах, как это отчасти происходит в Канаде, и как это в значительной степени происходило в Советском Союзе. Я в этом смысле остаюсь глубоко советским человеком, абсолютным безродным космополитом, для которого факт рождения на определенной территории не является заслугой. Как и факт принадлежности к определенной нации. Некоторые смотрят на это иначе, но мне представляется, что пока в меня с равной интенсивностью кидаются, чем попало, националисты и русские, и еврейские — я следую по выверенному серединному пути.

— И какая же часть из этих тирад была сейчас серьезной?

— Все, что вы услышали, было абсолютно серьезно. Когда я начинаю иронизировать, я замедляю речь, потому что я начинаю думать о сказанном. А здесь я говорю то, что мне совершенно очевидно. И я не понимаю, как это может быть кому-то неочевидно. Как может еврей гордиться, что он еврей? Или русский — что он русский?..

— Это может быть неочевидно людям, которые живут в той стране, и которые на себе испытывают все тяготы и трудности той жизни.

— Простите, но это — их выбор. Я понимаю, что им от этого не легче. Я, например, живу в России и тоже испытываю некоторые тяготы, но это — мой выбор. Возможно, в другом месте мне было бы сложнее.

— А Вы считаете, что Америка и Канада ближе подошли к тому идеалу?

— К моему идеалу — абсолютно. По крайней мере, решение национального вопроса в Америке мне кажется оптимальным. Ваша национальность в Америке не является ни вашей заслугой, ни вашей проблемой. И я очень этому рад.

— В какой степени здешняя культурологическая атмосфера способствует этому — или препятствует?

— В Америке нет никакой специальной культурологической атмосферы, кроме как в университетах. Они вызывают у меня и зависть, и одновременно определенные вопросы, потому что там принято левачество, к которому у меня крайне сложное отношение. Но что касается интеллектуального уровня этих университетов, то они вызывают у меня добрую зависть, восхищение, желание влиться в эту среду, и так далее. А что касается культурологической атмосферы в обществе в целом — то в Америке меня как раз радует сочетание терпимости к чужому мнению с нетерпимостью к преступлению. Мне это кажется очень правильным, Америка в этом смысле очень жесткая страна. Мне нравится, что вы здесь можете высказывать любые мнения до тех пор, пока они не входят в противоречие с законом. Это здесь хорошо поставлено.

— А насколько хорошо Вы знаете русскоязычную среду в Северной Америке?

— По крайней мере, не хуже, чем американскую. Но я все же стараюсь общаться с людьми, которые занимаются тем же, чем и я — то есть историей русской литературы. В этом смысле мои знакомства с академической Америкой сочетают, примерно, пополам российских специалистов, как, например, Флейшмана и Жолковского, и американских, как, например, Никелля. Мне как-то проще общаться с этими людьми без учета их происхождения. Если мы занимаемся Пастернаком — я одинаково легко говорю на эту тему что с американцами, что с русскими. Более того, я не думаю, что «русские американцы» — это какой-то специальный отряд американцев. По большому счету в Штатах уже во втором поколении все национальные различия снимаются. Китайские, латиноамериканские дети — все эмигранты второго поколения говорят на одном и том же искаженном английском, даже я бы сказал — на хорошем английском, богатом и гибком, поэтому я не чувствую, чтобы русская Америка была какой-то особенной геттообразной частью Америки как таковой — здесь абсорбция идет очень хорошо.

— Вы не ощущаете какой-то деградации?

— Многие мои друзья, уехавшие в Израиль, стали кондовыми националистами и очень ограниченными и нетерпимыми людьми, и это горько. Почти все мои друзья, уехавшие в Америку, резко поумнели, и это доказывает, что прав был Бродский, который говорил, что изменить гарему можно только с другим гаремом. Изменить империи можно только с другой империей. У меня была статья о творчестве Дины Рубиной — о том, что писатель теряет свой масштаб, переезжая в другую страну. Если уж уезжать из России, то во что-то очень большое.

— Можно потерзать вас про политику?

— Да, пожалуйста. Политика — это концентрированное выражение морали.

— Вот именно с точки зрения морали — мы здесь читали некоторые недавние высказывания Вашего хорошего знакомого Сергея Лукьяненко, которые нас очень сильно покоробили.

— И меня покоробили. Когда мой друг Сергей Лукьяненко, говоря об украинцах, пишет: «Не щадите их, мой президент!», мне кажется, он превращается в кого-то из своих отрицательных героев. Но, ребята, я вам хочу сказать одну реально важную штуку: не надо ждать от писателя этически выверенных высказываний. Писатель существует для того, чтобы он ошибался, а общество с любопытством за этим следило. Писатель — не мудрец, не производитель абсолютных истин. Писатель ставит над собой достаточно жестокий эксперимент. Помните, как говорил патер Браун: «Почему я раскрыл все эти преступления? Потому что в душе я их совершил». Писатель, к сожалению, рожден, чтобы переживать все эти внутренние драмы, и чтобы другие из этих внутренних драм извлекали бы глубокий нравственный урок. Сережа Лукьяненко поставил на себе жестокий эксперимент — он решил почувствовать, какие ощущения испытывает русский националист. Ну и заигрался в этом немного. У меня сейчас очень много друзей заигрались. Один замечательный московский поэт, которого я не буду называть, дописался до того, что вся интеллигенция, которая выжила — это большая ошибка Сталина. И ошибка Путина, что он ее не уничтожает. Что, он думает так же? Нет, конечно. Он заигрался. В России все заигрываются, а писатели в особенности. Так что относитесь к этим чудовищным метаморфозам Сережи Лукьяненко как к еще одному его литературному тексту. В этом — задача писателя. Понимаете, когда артист играет гадину, ему нужна терапия. Лукьяненко много пишет о злодеях, о космических планетарных злодеях, и сам немножко заразился, инфицировался. Лимонов всю жизнь писал о злодеях, и тоже стал злодеем, человеком, который публично призывает к расправе надо мной — надо мной, который защищал его и вытаскивал из тюрьмы… Это нормально. Я призывал к милосердию, он — к расправам надо мной. Это прекрасно. Он считает, что меня надо расстрелять. А я считаю, что его надо помиловать, простить, пожалеть, отпустить, вылечить. Дать ему бабу, наконец, хорошую, а то он общается черт знает с кем. То есть как-то спасти его нужно. Писатель — это человек в очень травматичной, очень тяжелой обстановке. Мне тоже нелегко, но меня выручает, что у меня рефлексия очень хорошо поставлена, я же литературный критик, и когда я заигрываюсь в отрицательного персонажа, он мне всегда говорит — а ну-ка, давай посмотрим на это с другой стороны. А у большинства писателей нет этого инструментария, Лукьяненко же не критик. Поэтому давайте смотреть на него и на его примере учиться быть хорошими.

— Но давайте все же возьмем Вас не как критика, а как литератора — Вы же должны отдавать себе отчет, что, как к публичной фигуре и очень талантливому человеку, к Вам прислушивается огромное количество людей и, как следствие, они подвержены Вашему влиянию. У Вас же должна быть ответственность перед ними?

— Никакой. У меня есть ответственность, что я не призываю к убийствам. Но у меня есть моральное право высказывать свое мнение по любому вопросу. Я вообще считаю, что прислушиваться к авторитетам — это дурно. Даже если авторитет призывает вас перечислить деньги на больного ребенка — он при этом занимается подменой мотива. Вы перечисляете деньги не потому, что это — на больного ребенка, а потому, что вы хотите фанатеть от знаменитости. Это очень опасно. Я не думаю, что надо прислушиваться к авторитетам, что надо иметь их в виду. Я, например, люблю Лукьяненко не из-за того, что его мнение для меня авторитетно, а за то, что он убедительный изобразитель. Был такой Лешек Колоковский, поляк, замечательный философ, учитель Окуджавы, который с ним очень дружил в шестидесятые годы. Вот у Колоковского, которого я немного знал, когда он уже преподавал в Оксфорде, была такая интересная система: он говорил, что вообще моральный авторитет — это понятие тоталитарного дискурса. Человек стоит перед цепочкой моральных выборов, в которых чужой опыт не может быть ему ни подспорьем, ни оправданием, ссылка на авторитеты не принимается. Это капитуляция. Это — как в драке звать на помощь старшего брата. Поэтому я отрицаю само понятие, что для меня кто-то должен быть моральным авторитетом. Сейчас говорит: «А вот Солженицын сказал бы тоже, что Крым наш!». Ну, сказал бы — и пожалуйста, загубил бы свою душу, а не мою. Вы не можете сказать — «этому меня научил Лукьяненко». «Всех учили, но отчего ты был первым учеником, скотина?!». Кто-то скажет — вы моральный авторитет, вы должны фильтровать базар. Почему? Если я вижу очевидную вещь, почему я должен молчать по этому поводу? Только потому, что какое-то количество дураков повторит это за мной? Но простите, дураков вообще-то много, мы не можем ссылаться на их неправильное поведение.

— Скажите, Вы ведь о Маяковском готовите сейчас книгу? Когда она выйдет?

— В октябре, наверное, если я не рассорюсь с «Молодой гвардией»…

— А есть основания предполагать, что рассоритесь?

— Всегда есть основания. Может так случиться, что они скажут — да пошел ты со своим Маяковским! Ну, так я отнесу его в другое место. Пока что наоборот — они уже рассчитывают получить с этого довольно большие прибыли.

— То есть Ваши свободные высказывания, включая и такие, которые не услышишь от официальных лиц, они Вам не вредят по жизни?

— Они мне очень сильно вредят. Они мне закрыли пять радиопрограмм, меня уволили с шести работ. Но находятся новые, и Господь как-то не забывает. Из школы меня не выгонишь, потому что учителей мало. Преподавать мне где-то мешают, где-то помогают, выгоняют из одного института — приглашают в другой. А что касается Маяковского — вряд ли о нем я могу высказать что-то, что сильно разойдется с линией нынешней власти. Она просто не поймет, о чем там речь. Это книга, конечно же, в том числе и про день сегодняшний. Но там все написано очень аккуратно.

— А тогда скажите, пожалуйста… ну и когда это все кончится?

— Это кончится гораздо быстрее, чем вы предполагаете.

— Подробнее, пожалуйста?

— Понимаете, в чем ошибся Маркс…

— О, Боже, только не это…

— Мы же с вами понимаем, что марксизм — это довольно фундированная, простроенная теория, с хорошим фактическим бэкграундом. Там только одно не учитывается. Что, к сожалению, история человечества не сводится к развитию производительных сил. Как сказал Набоков — Маркс игнорирует праздничную сторону истории человечества. Мы забываем об эмоциональных напряжениях, о нравственном самоотвержении, которое сильнее экономических резонов, и так далее. Революция наступает не когда верхи не могут, а низы не хотят. Революция наступает, когда всем смертельно надоело. Для этого градус абсурда должен невероятно возрасти. Это долгая тема. В силу разных особенностей, в силу специфики российского населения, российская история — это в общем такой перманентный оргазм, но для того, чтобы оргазм произошел, его надо какое-то время достигать. Чтобы внезапно обвалиться — рейтинг должен встать. Он должен долго подниматься, накачиваться, оргазмировать, после чего он стремительно опадает. С такой, как это ни печально, достаточно кровавой драмой вокруг. Такой довольно кровавый оргазм. Как только рейтинг достигнет девяноста процентов, вы увидите его полное обрушение.

— По-моему, это уже где-то сейчас.

— В умах — да, формально — нет. Абсурд нарастает стремительно. Он доходит до запрета на иностранные слова, такого даже в пятидесятые годы не было. Разрешение этого абсурда, как мы знаем, может пройти по двум сценариям. По сравнительно мирному, если во власти найдутся люди, готовые к диалогу. А может — по немирному. Но в любом случае, если даже сейчас в России произойдет какой-либо социальный катаклизм, это будет, примерно, раз в сто, двести меньше и проще, чем в семнадцатом году… Сравните Тунгусский метеорит с челябинским — и вы получите наглядную схему… Ровно также девятьсот пятый год сравните с нашим одиннадцатым… Я думаю, что у нас обойдется без кровавых драм, а просто обвалится этот совершенно недееспособный аппарат, или не взлетит, как ракета Ангара… с ней же очень наглядная схема получилась: включают прямой эфир, Путин должен благословить ее взлет, она эрегирует какое-то время… после чего выясняется, что она не взлетает из-за какой-то технической неполадки. Он говорит — ну хорошо, через час разобраться и мне доложить. Через час разбираются, ему докладывают, назначают взлет на следующий день. Она эрегирует, он смотрит, она не взлетает. «Через час разобраться и доложить!» — и это продолжается три дня, после чего ее взлет откладывается на неопределенное время. Ровно также произойдет с российской государственностью. Ее становление отложится на неопределенное время, а вместо этого возникнет что-то здоровое. Но как долго это будет продолжаться — я не знаю.

— Вы все время повторяете в Ваших беседах, что это очень здорово для молодого поколения наблюдать, как творится история…

— Да, можете не читать историю. Можете ее видеть.

— Вы по-прежнему предпочитаете наблюдать изнутри?

— Видите ли… если бы я не пронаблюдал 91-й год, 93-й… — я бы ничего не понимал в механизме русской революции. А я понял в ней главное. И вот это главное я готов вам высказать, хотя это во многих моих книжках есть, но почему-то никто этого не понимает. Особенно в «ЖД» об этом подробно рассказано. Главная задача российского населения заключается в том, чтобы самоустраниться от делания истории ради каких-то более важных вещей. Каких? — этого я не понял. Возможно, это творчество, или любовь, или какие-то психологические практики, но российское население в своей истории не участвует, оно ее не делает. Ответственность за историческое делание переваливается на небольшое количество лиц, отбираемых путем отрицательной селекции. Те, кто больше ничего не умеют, занимаются в России властью. Это люди, которые всех учат всему, а сами не умеют ничего. Уровень их компетенции — это уровень начальника среднего звена где-нибудь в грузинском чаеразвесочном тресте. Уровень Сталина — это уровень руководства очень средней чайной фабрики в Тбилиси. Человеку, который не просчитывает будущее, который в отношениях с друзьями исходит даже не из прагматизма, а из мелкой мстительности — это никаким образом не лидер страны. Значит, делается все для того, чтобы накачать его рейтинг — и с оглушительной силой его низринуть. Вот только в этом и заключается российская история. А потом опять сказать — «это все он, мы не виноваты». Это — переваливание исторической ответственности. Вот нынешний этап российской действительности будет называться путинским, а ведь Путин ни в чем не виноват… Не Путин присоединял Крым, не Путин требовал уничтожать украинцев, не Путин организовывал донецкое ополчение, он не посылал туда Стрелкова и Бородая, это их личная инициатива. Но через пять лет, а, может, и через год все будут говорить — это все Владимир Владимирович, это он содал такую атмосферу. Но систему-то не он создал. Мне очень жалко «Владимирвладимирыча», потому что он будет во всем сразу виноват.

— Это как раз тот редкий случай, когда я с Вами не соглашусь…

— Нет, у него был шанс, был резерв для того, чтобы эту систему реформировать. Он этим не воспользовался. Это его вина. Но то, что русский народ обожает назначать виноватых и личную вину переваливать на правителя — по-моему, совершенно очевидно. Просто надо переформулировать — на позиции «левые-правые, либеральные-почвенные» уже нельзя смотреть серьезно, эти слова уже ничего не отражают. Есть только одна позиция — человек, который делает историю, и тот, который смотрит, как ее ему делают, вот и все. В Америке человек решает, и из миллионов этих решений складывется что-то. В России человек оттягивается вместо того, чтобы решать. Он предоставляет право решать некоторой прослойке, которую он сам назначает — самой плохой, самой бездарной, самой глупой — посмотрите на Государственную Думу… Неужели кто-нибудь из Государственной Думы чего-нибудь достиг бы в обычной жизни?

— Резкая смена темы, если позволите — нас время поджимает… В одной из недавних встреч вы упоминали, что сейчас в России происходит настоящий взрыв писательства. Если можно, подробнее, потому что с этой областью мы совершенно незнакомы.

— Происходят страсти. А страсти всегда, так или иначе, вызывают некоторый литературный — не скажу «взлет», но некоторый литературный разогрев. Это не обязательно страсти вокруг Украины или России. Это страсти вокруг национальной идентичности. Это полемика — действительно ли главное предназначение россиянина служить фундаментом для любой власти и молитвенно ее одобрять? То, что происходит сейчас, — это эксцесс или норма? Вот об этом все сегодня спорят. Одни кричат — нами должен править Иван Грозный, мы иначе не понимаем. Другие говорят, Путин — это Юлиан Отступник, после которого Россия, наконец, ступит на правильную дорогу. Вот из-за этого поиска внутренней идентификации идет бурный спор, и из-за этого появляются многие хорошие тесты. Это, скажем, роман Ксении Букши «Завод свободы». Это роман Владимира Шарова «Бегство в Египет», его же «Воскрешение Лазаря». Извлеченный из архивов роман его отца Александра Шарова «Происшествие на Новом кладбище», сенсационная абсолютно книга. Естественно, это роман Прилепина «Обитель», который вызывает вокруг себя ломку копий, потому что роман неоднозначен.

— Я у него читал только «Черную обезьяну», она ужасная и страшная…

— «Черная обезьяна» — гениальный роман, который никто толком не понял совершенно, это великолепная книга, надо просто перечитать внимательно. Страшная, конечно. А разве не страшен человек путинской эпохи? У него полголовы отрезано… «Обитель», на мой взгляд, слабее «Обезьяны», она проще написана, она интереснее, и там есть масса замечательных мнений. «Обезьяна» была книга, устремленная в будущее, а «Обитель» — в прошлое… Очень интересно все, что сейчас делает Валерий Попов…

— А как у вас с Пелевиным ощущения?

— Ну, последние две книги были очень плохи, я их даже не смог дочитать, но я понимаю, что Пелевин все равно хороший писатель. Пелевин — действует, это интересно… Есть какие-то совсем молодые люди, я их всех не смогу назвать… Мне интересно то, что сейчас в поэзии происходит, вот там интересные есть очень ребята — как Лиза Верещагина, Аля Кудряшова, есть хорошие люди. В основном, почему-то девочки.

— Скажите, а Вы следите за музыкой, за кино?

— За музыкой я слежу очень пристально, потому что у меня много друзей музыкантов. В большей степени я слежу за исполнительством, нежели за композиторством. Я не понимаю, как пишется музыка.

— Мы имеете в виду мировую или российскую?

— Да всю я люблю. Просто сейчас я напряженнее слежу за тем, как они играют, чем «что» они играют. Условно говоря, мой предел — это Шнитке и Мартынов, дальше этого я не заглядываю. Мне очень нравится вообще исполнительская среда, потому что эта среда очень честная. И поскольку мой интеллектуальный штаб — это «Рюмочная» напротив консерватории, на Большой Никитской, где частый гость, например, Сергей Стадлер и многие другие замечательные музыканты, то там, за рюмкой, я могу с ними обсудить всякие диезы-бемоли… И если серьезно говорить, вот был, например, Малер. Конечно, гениальный музыкант. Но он ужасно многословен. Как правильно кто-то сказал, «слишком много нот». Но Малер — это про то, как человек девятнадцатого века попадает в кошмар двадцатого и не знает, что ему делать. Поэтому лучшее, что Малер написал — это первая часть незаконченной Десятой симфонии, где есть, как вы знаете, эти два страшных малеровских аккорда, которые обозначают смерть. А потом начинается страшная механика чистилища, страшное вращение каких-то колес, какого-то подлинно тоталитарного мира, видимо, человек, действительно, заглянул куда-то туда, куда не нужно заглядывать. Вот для меня эта драма человека девятнадцатого века в мире двадцатого — она так и не разрешена, там чего-то недорешено… Вот есть, допустим, Шостакович, любимый мой композитор, его Восьмая симфония — это совершенно про мое состояние — состояние человека, который знает, что добро, конечно, где-то есть, но не очень понятно, откуда его взять, как его применить к текущей реальности. Там, если помните, есть такая третья часть, скерцозная, страшная, невыносимая, такие дикие скрипичные взвизги на фоне та-та-та-та, та-та-та-та… безумный конвейер какой-то… Вот, если угодно, моя душа лежит над этим конвейером, и это и есть то состояние, в котором я пребываю. «Состояние 43-го года», оно не разрешено. Кушнер мне недавно сказал: «Чем больше я узнаю историю двадцатого века, тем больше понимаю, что после него жить нельзя, человечество проиграло в глобальном смысле, оно не оправдало каких-то очень важных надежд…». И я вынужден с ним согласиться. И Анненский Лев Александрович, у которого сейчас восьмидесятилетие, сказал: «Главный итог моей жизни — человечество оказалось хуже. чем я о нем думал…».

— Так получается, стакан, скорее, полупустой?

— Стакан только полупустой, никакой амбивалентности здесь нет, это проблема — человечество в двадцатом веке доказало свою непригодность и, страшно подумать, прав Леонид Леонов в «Пирамиде» — «баланс огня и глины изначально разрушен, человечество — неудавшийся проект, Бог отвернулся, и единственное, что можно сделать — это улететь отсюда…». Я не знаю, можно ли жить после двадцатого века. Писать стихи еще как-то можно.

— А Вы себя ощущаете все же в двадцатом или уже в двадцать первом веке?

— А эта коллизия недоразрешена, поэтому она повторяется. Мы так и не вышли из двадцатого века. Россия, по крайней мере, не вышла.

— Вы смотрели последний фильм Парфенова? («Цвет нации»)

— Да, конечно… Фигня полная, это не интересно. Он живет в триннадцатом году. А я — в сорок втором, ну, или, если угодно, в сорок восьмом. О чем написана «Поэма без героя» Ахматовой? Она о том, что расплата за частную аморальность наступает в общественном уровне: люди жили, играли в какие-то игры, играли в аморализм, а потом пришла война и смела это все, потому что люди Бога забыли. И мы сегодня живем в канун катастрофы, потому что мы забыли простейшие вещи. Вот это очень страшно. А Путин — это не проблема, проблема гораздо глобальнее…

— Дмитрий Львович, мы Вас очень любим, спасибо большое!

— И мы — вас, родной, пока!

Беседовал Евгений Бычков, Торонто, 28 июня 2014 года
.

Оставить комментарий

Предыдущие записи блогера :
Архив записей в блогах:
Настоящие одноклассники теперь не тусят в одноимённом ресурсе, но, перебирая старые альбомы, выкладывают фоточки в воцапах, от так. Муж в центре. Можно угадывать класс/предмет)) А я тогда под стол пешком ещё ходила ...
Погода непредсказуемая. Мне жаль непенсионеров, которые ждут выходные, а им вместо солнца- дождь! Мои соседи, которые с кошкой, уехали и я ежедневно хожу в гости к Корице - это такое смешное имя. Феликс таскается за мной. Но знакомства не получается. Он приходит и угрожающе воет на ...
На этой фотке вы видите уродство Елену Мироненко (фотка взята с  http://miss-tramell.livejournal.com/261919.html ). Да-да, я о том куске мяса, который свешивается с кости и упирается в часы. И она при этом ошибочно считает себя красивой. А под катом я покажу настоящую женскую ...
Как по-вашему выглядит каноничный, дистиллированный однокнопочный Алекс-саупидор? (кликабельно) Ситуация классическая: ради мышефрага убил двоих сокомандников и повредил еще троих. ...
«Эта помощь включала передачу денег секретному агенту на проживание и предоставление ему доступа к привилегированной и неприкосновенной дипломатической почте [чтобы он мог беспрепятственно пересылать ценную информацию]...» "Тайные двадцатые", Тимоти Филлипс (The Secret Twenties, ...